Сергей ДАНИЛОВ. Между третьим и четвёртым. Повесть

 

Повесть

 

  1. Вещая Дарьюшка

 

Жила-была старушка по имени Дарьюшка. Была она одинокая, ни детей не имела, ни семьи, ни родственников даже самых дальних, перебивалась с хлеба на квас в маленьком домике на окраине города между Третьим и Четвёртым Прудскими переулками, по нашей улице.

До выхода на пенсию работала Дарьюшка на Дезостанции, успешно справляясь с ежемесячным планом уничтожения крыс, тараканов и прочей нечести, согласно заявок общепитовских точек, детских садов да общежитий. За труд свой к праздникам получала небольшую премию – рублей десять-пятнадцать, так и жила на зарплату с добавкой, а летом ещё на своих овощах с огородика в собственном доме о две комнаты с кухней одна-одинёшенька и горя не знала. На пенсию вышла, оказалось пособие по старости до смешного малым, честно говоря, вовсе не прожиточным: двадцать два рубли без пятнадцати копеек, тут уж делать стало нечего, пришлось пускать квартирантов в одну комнату за десять рублей в месяц. От постной жизни начали сны ей вещие сниться. Однажды рассказала ближней соседке Анне Фроловне, будто привиделся ночью академик научный, да не один, с важным генералом в придачу.

Академик совсем невзрачный, дохленький такой, сутулый, чуть ли не горбат, а вот умеет так ногой специально топнуть, что Америка той тряски сильно пугается. Будто бы топнул опять академик-герой ножкой сухонькой, землю встряхнул знатно, что вихорь чёрный поднялся до самых небес и давай в округе заборы ломать, деревья валить, провода электрические рвать, генерал тому порадовался, налил академику стопочку коньяка армянского. Стоят они, выпивают-празднуют победу. А генерал из себя ничего, справный мужчина. И говорит академик тост: пусть бы, дескать, всегда мне ножкой топать по родной землице приходилось! Дабы свои заборы ломались от ударной волны ядерной, а не чужие стены и тем самым обходиться без международных конфликтов. На что генерал ему ответил: «Куда тебе скажут, штафирка, туда и топнешь! Пей давай, не умничай!», на что академик конечно обиделся, а коньяк всё одно выпил, потому что любил очень.

– К чему может быть такой сон?

–Несуразное видение, – подумав, высказалась Анна Фроловна, – ни к селу ни к городу, совершенно бессмысленное. Ну сама рассуди: пришла бы ты, допустим, к нам в гости, налил бы Кузьма коньячку армянского, пусть даже пять звёздочек, закуску на стол выставил, и вдруг обозвал тебя штафиркой, разве бы стала пить с ним коньяк?

– Ещё чего не хватало, – нахмурилась Дарьюшка.

– Ну вот. А тут академика – штафиркой, а он бы, значит, вам улыбался, заздравно чокался, коньяк тот лакал и не поперхнулся? Чёрте что, несуразица сплошная.

 Однако Дарьюшку сон не отпускал, измучилась, голову ломая так и этак, пока не сообразила, что видение прямо в руку шло: ведь и правда зачастили последнее время в их сибирской природе небывалые прежде землетрясения. А коли тряхнёт земельку под ногами сегодня, жди в скорости бури чёрной, несущей тонны чернозёма с поднятой целины кулундинской, казахстанской, семипалатинской, даже если полное безветрие на дворе стоит. Начала Дарьюшка ураганы предвещать, уговаривать соседок не вывешить после тех трясений малозаметных стираное белье в огороде сушиться – унесёт обязательно завтра вместе с веревкой к чёрту на кулички, не найдёте бельишко, а коли сыщите, так будет чёрное, придётся потом два раза перестирывать. И точно, подтверждались слова её тютелька в тютельку, словно и впрямь академик-герой топал где-то по родной землице. Стали соседки Дарьюшку вещей кауркой величать ради смеха, а потом и не до смеха стало.

Тогда же сделались с ней на диво приветливы сестры-богомолки, снующие туда-сюда по церковным делам день-деньской проворными мышками-норушками, на старости лет будто близняшки, хотя Марфа старше Екатерины лет на пять. Обе согбенные, от постов истощенные до крайности, в тёмные одежки с головы до ног облачённые, да укутанные настолько плотно, что в жаркую летнюю пору невольно сочувствием проникаешься: как бедолаги не сгорели, не задохнулись в чёрной упаковке шерстяной? Одни глаза из-под низко повязанных платков истово горят, фанатично. Закружились вокруг Дарьюшки, принялись с двух сторон уговаривать завещать имущество: “А мы за тобой, как заболеешь, ходить станем, призреем, причастим, схороним по всем правилам, службы за помин души батюшка справит наилучшим образом, так что митрополит позавидует, молитвы поминальные читаться будут до скончания века по рабе божьей Дарье”.

Усомнилась пенсионерка: не рановато ли? Вроде жизнь организму покуда терпимая, нога правая сильно побаливает с утра, а днем расходишься, так и ничего, особенно если рюмочку где в гостях подадут, то и спляшешь веселья ради. Напомнили тогда сёстры во Христе с укором про игольное ушко, через которое верблюду легче пролезть, чем скупому в рай попасть, на что Дарьюшка ответила суховато, что верблюдов тех, по слухам, плюющим в лицо человеку целым ведром слюны, слава богу, в глаза не видывала. Не зналась с подобным скотом, не из нашей они жизни – в городе нынче и козы днём с огнём не сыщешь, свинюшки ни у кого нет с курёнком. По велению родной партии полностью живность изведена и уничтожена. Так что ей эти присказки совершенно ни к чему, ибо смысла они реального не имеют.

Следует уточнить: из себя Дарьюшка не велика фигура – росту низенького, одёжку предпочитает немарких цветов ближе к линялому, донашивает всё из прежнего, нового ничего давным-давно не покупает и на вид самая, что ни на есть обычная старушеночка-прихожанка, но церковь посещает лишь на Крещение, когда пол ночи за святой водой в очереди стоит, еще на Пасху сходит – куличи освятить и достаточно. А главное, помирать не думает собираться, хотя на здоровье каждый день соседкам жалуется. Укорили богомолки Дарьюшку недостатком истинной веры, намекнув, что при окончательном расчете на том свете много угольков достаётся тому, кто в церковь не ходит, о смерти неминуемой ежечасно не размышляет и к ней заблаговременно не готовится. Но разъясните, добры люди, какая после многолетнего стажа на Дезостанции с дустованием отхожих мест, может возникнуть у человека вера в райское блаженство?

Отослала сестер-богомолок по делам их духовным бегать далее, а сама, конечно, призадумалась вечером: возраст уже и правда серьезный, пенсионный: кто упокоит, поминки закажет, (похорониться-то мечтала по христиански, раз во младенчестве крещёная), кто опять же воды подаст на смертном одре? Жила у неё на тот момент прачка Полина, женщина весьма здравого поведения. С лица воды, конечно, не сильно напьёшься, зато компаниями развесёлыми не обременённая и по кинотеатрам шибко не бегавшая. Иногда в воскресенье на утренний сеанс сходит, вернётся, всё обскажет в подробности, как, что и почему на экране показали, одним словом – приличная женщина, от бедности своего угла не имеющая. За рабочий день ухряпается квартирантка в прачечной, настирается там до отвала, придёт домой – начинает Дарьюшке помогать: ужин готовит, печку топит, снег кидает или огород поливает, носки вяжет, да мало ли какой работы в хозяйстве? А отдыхает, как и Дарьюшка, сидя за столом, глядя на улицу через окошко, спектакль по радио слушая и семечки щёлкая. Главное – пьянки-гулянки абсолютно её не волнуют, живёт себе и живёт в степенной здравости, никуда не торопится.

Договорилась с ней Дарьюшка взять на себя последние хлопоты, за это подписала завещание на движимое и недвижимое имущество на её имя, у нотариуса заверила, не поленилась, по закону оформила, как меж честными людьми делать полагается. И даже порадовалась втихомолку за квартирантку: так-то одинокой, без крыши над головой трудненько замуж выйти по нынешним послевоенным обстоятельствам, а тут окажется со временем женщина в своем домике законном, то, может, и найдётся кто подходящий. Умрёт Дарьюшка, похоронит её Полина чин-чинарём и ради бога пусть своей семьей тогда обзаводится. Что для осуществления этих мечтаний надобно самой отдать концы ни мало не расстраивалась, хорошо ведь простым людям известно – когда время придёт никто спрашивать не станет, хочешь ты дальше жить или надоело в белый свет зенки пялить. Дезинфектор тоже, небось, не шибко расспрашивает тараканов, как они на свое будущее смотрят. Раз попали в план работы, значит сдохнут сегодня, никуда не денутся.

Опыт всей предыдущей жизни говорил Дарьюшке, что верхний боженька относится к собственным созданиям не добрее, чем специалист в резиновых перчатках к мухам в отхожих местах: не глядит при этом ни на какое их поведение, ни на хорошее, ни на плохое. Дедунька выучил Дарьюшку Писание читать, псалмы петь, а где тот дедунька, где тятя с мамой? Где сестренки с братишками и прочий деревенский люд, рабы божии? Пришли Дезинфекторы-комиссары Ленин-Троцкий со Сталиным, вымели Род на лесоповал, отдали упырям-уголовникам на съедение, никого нынче в живых не осталось, одна Дарьюшка случайно вырвалась – может одна из тысяч, бросившись от насильников в широкую северную реку, холодную как Ледовитый океан, туда и втекающую. А мучения крестьянские много страшней были тех, чем сын божий Христос на кресте претерпел, куда как ужаснее. Даже сравнивать нечего, забыть бы бог дал, а вот не даёт, мучает памятью, жить приходится с нею в страхе ежедневном и ежечасном.

Если боженька един всех создал, зачем так над ними распорядился, коли правда милосердный и всех любящий отец? Чтобы и спустя много лет она молчком трепетала денно и нощно? Если бог весь Род уничтожил, значит, не их он бог оказался, может, конечно, кого другого, но не наш, чужеродный. Настоящий родной бог уродов да выродков, законы преступающих наказал бы, а Род сохранил. Этот дурной суд произвёл, жестокий, вражеский, уродов размножил неимоверно, власть им дал народ до конца до края мучить. Без нужды по нему Дарьюшка нынче.

Что касаемо смерти, здесь главное, чтобы в гробу пристойно лежать, чтобы все соседи пришли проститься, духовой оркестр похоронный марш сыграл и возле дома на выносе и на кладбище, чтобы у провожающих слеза ненароком навернулась, на поминках вспомнили добром, тогда и хорошо будет, значит, жизнь прожита не зря. Что до прочего – суета сует и всяческая суета, так в Писании дедусином верно было сказано. Раздумается-размечтается Дарьюшка о своих достойных похоронах, что будет лежать она вся в белом, чисто невеста, пусть и в церкви отпоют, если денег на то у Полины достанется, и необыкновенно радостно на душе сделается: спокойно, умиротворённо, слеза чистая пробьёт, аж всплакнёт втихомолку от счастья. А следом встрепенётся старушка, спохватится: пенсии в последнее время ни на что не хватает, как бы промашка не вышла с белыми одеждами, заветный денежный платочек весь растаскала на самые насущные нужды.

И вот приснопамятно буйным да жарким летом нежданно-негаданно потеряла Дарьюшка свою квартирантку Полину Феофанову – прачку банно-прачечного комбината тридцати пяти лет от роду, в одиночестве замкнутую на рукоделии, которой сама незадолго перед тем, по собственному желанию завещала в письменном виде состояние. Лето выдалось чересчур лихое – от того и случился полный разор в хозяйстве. Вдобавок к ураганам нагрянули грозы июльские с молыньями в полнеба, от чего многие огороды оказались выбиты под корень. Издревле знамо, что наказанье небесное полосой ходит: у одного ничего не тронет, у другой живого места не оставит, так бывают и у дезинфектора огрехи в работе, чай не железный. Картошка на полях сильно пострадала, значит – жди: цены взыграют осенью. Власти на кукурузе помешались, из Москвы сибирские колхозы заставляют новую культуру выращивать под страхом военного коммунизма, хлеб из магазинов пропал, снова очереди люди затемно у дверей занимают, задолго до открытия, стоят, ждут, Никиту ругают, анекдоты про него сказывают. Много анекдотов, и все на одно лицо, словно бы под копирку сделаны. Карточек в мирное время ещё не ввели, но дело к тому движется семимильными шагами.

Памятное утро выдалось солнечным, спокойным, земля прежде не тряслась, и день обошелся без светопреставления, лишь ближе к вечеру заморочало на горизонте со всех сторон сразу. Быстро-быстро наползла с запада страшным дьяволом туча чёрная, американским атомным авианосцем затмила белый свет, поднялся ветер ниоткуда, резко стемнялось, дождище ливанул, морозным хладом с неба дохнуло. Быть граду! Сломя головы кинулись жители в огороды: кто половиками прикрывать посадки, кто старым хламом, да хоть пачкой газет “Правда”, побъёт ведь последнее, придётся зимой лапу сосать.

На двухэтажном казённом бревенчатом доме, что по Четвёртому Прудскому стоит уже лет пятьдесят, не меньше, ударно громыхнула крыша от налетевшего шквала: раз и другой и третий. Оторвались железные листы с одного ската от досок, и давай на ветру трепыхаться, скрежеща большой железной птицей, что изо всех сил мечтает взлететь в поднебесья. Без крыши нынче остаться горше, чем без овощных запасов, лучше сразу окончательно и бесповоротно погореть, чем под непрерывными дождями гнить многие лета. Где железа листового достать? Или шифера да хоть рубероида какого, гвоздей? Ничего же нет в магазинах, всё как градом выбило в революцию раз и навсегда.

В доме том две семьи жили сверху, две снизу. Выскочили на улицу, кто в чём, не до огородов им стало, когда недвижимость последняя на небеса улетает: бегают бабы со старухами, кричат, переполох подняли, лестницу тащат ставить. Поставили. Бросился наверх фронтовик Скурихин, самый безрассудный, а потому против всех послевоенных правил одинокий в гражданской жизни человек, с полным ртом ржавых гвоздей и молотком наперевес. Только на крышу выскочил, гвоздь изо рта дёрнул, молотком нацелился лист под собой обратно к доске пришпилить, тут же очередной порыв рванул, вся крыша вмиг вздёрнулась, поднялась на воздух, лязгая Змеем Горынычем, да как наподдаст железным хвостом фронтовику, тот аж выше конька и подлетел. Лестницу от дома прочь отбросило. На дорогу падая, переломилась пополам. Кувыркнулся в воздухе фронтовик котом бывалым с крыльца пнутым, хорошо хоть на край крыши грохнулся, а не вниз ушел. Плашмя, всем телом, руками, ногами, лицом об железину трахнулся. Распластался, лежит, хочет весом полотно на месте удержать.

Куда там, лёгок больно, пьющий без закуси человек, худой, но боец прирождённый, пока жив – сражается молчком: с морды кровь хлещет, а гвоздей изо рта не обронил. Молотком колотит, нет, не успел наживить, опять хлобыстануло, подкинуло, ударило и ещё и еще… издевается железный дракон над фронтовиком, ровно фашист футболит, пинает его так и этак в воздухе, вниз пасть не даёт. Уж, кажется, вся крыша, все листы ржавые мокры стали от крови, а не дождя.

Видя такое дело, бегавшие внизу закричали в голос, что крыша улетит и фронтовик с ней, да разобьётся. Заохали бабки, завыли, схватили растрёпанные головы: “Что же это такое делается? А? Божье наказание, не иначе!”. Дурачок Федя, как всегда под вечер, дождь ему не в дождь, бредущий по дороге в баню с сумкой и березовым веником, (в конце смены банщицы позволяли Феде помыться бесплатно, а мыться дурачок любил более всего на свете) заплакал, замычал, указывая пальцем вверх.

– Что Федя? – спросила одна женщина, пытаясь успокоить убогого, – жалко человека?

Федя завыл нечленораздельно, слезы брызнули из глаз. Говорить он не умел.

– Ишь ты, как переживает, сердешный, – покачала головой та женщина, – иди Федя домой, какая нынче баня? Иди, а то вымокнешь весь.

Крышное железо реяло выше дома гремящим полотнищем, оторвавшись повсеместно до самого конька, подкидывая фронтовика вверх, ловя и снова подкидывая. Бывалый повар так орудует сковородой у себя на кухне, переворачивая блин на лету, с пылу с жару.

– Ох, убьётся!

Но фронтовик помирать не собирался: летал, бился и ждал минуты, когда шквал хоть немного стихнет, гвозди у него по-прежнему крепко сжаты стальными зубами, молоток держит наизготовку. Таких фронтовиков яростных по тому времени кругом (в смысле: субботним вечерком у винного ларька) пруд пруди, да каждый первым готов в атаку рвануть, все единым духом живут. За войну Скурихин Иван поднялся из рядовых в капитаны, ротой браво командовал не в силу успешного выбора диспозиции (карту еле читал), а за счёт особенной своей холодной ярости на поле боя, которую умел сдерживать внутри до нужного момента. Зато когда следовало ударить, бил своей ротой так, что вонючий смрадный фарш из немецких батальонов делал. Пришел с фронта победителем, жена перед ним встала на пороге, опустив руки и голову, дрожа осиновым листом, винясь, что в военное лихолетье сходилась с непосредственным начальником по службе и жила с ним целый год, так тут же, тут же выгнал вон и жену и дочь, минуты на сборы не дал. К чёртовой матери!

Предупреждали соседки: ты накорми сначала, приголубь, потом кайся. Нет, убоялась, что со стороны кто первый доложится, тогда вояка без разговоров прибить может, а бывали ведь случаи, скажите, нет? То-то и оно, что бывали. Срочным образом пришлось гражданочке к родителям эвакуироваться в другой город. А фронтовик остался жить фон-бароном в казённой комнате один-одинешенек и вечно в свободное от работы время в какие-нибудь передряги вляпывается: то мирит кого по пьяной лавочке, или напротив, встает на защиту, когда видит, что бьют втроём одного. А может, и за дело учат уму-разуму, за воровство, к примеру. Так нет, не спросясь летит заступаться по дурной привычке к справедливой честности, а морда всегда здорово в ссадинах по выходным бывает.

В понедельник с семи часов утра Скурихин – первоочередной посетитель банного отделения, затем парикмахер стрижёт ему чёткий полубокс, бреет опасной бритвой с роскошной белой пеной, одеколоном взбрызнет и пожалуйте: чистый, аккуратный служащий, при галстуке, идёт в плановый отдел завода проектно-сметную документацию на счетах считать, хотя у самого четыре класса церковно-приходской школы. Но до утра понедельника дожить ещё надобно, пока субботы вечер, а уже вся морда расхристана в кровяку, летает над крышей Иван Евсеич, спасает мирную жизнь и справедливость от природного издевательства.

Пока летал, успел разглядеть на соседнем квартале в огороде женщину меж помидорных кустов, которая набрасывала на них домотканые кружки, спасая будущее пропитание от крупного с голубиное яйцо града, громко сёкшего ржавую крышу, что вознамерилась нынче, пользуясь подходящим моментом, сорваться куда подальше в далекую распрекрасную жизнь, где бы её красили хоть раз в три года суриком. А где его взять, тот сурик, в кукурузном государстве всеобщего и поголовного дефицита? Чай, не подсолнух, на огороде не растёт. “Ловкая какая! – успел восхититься фронтовик, распнутый в очередной раз хвостом железной птицы, приглядываясь к далёкой фигуре и белым оголённым выше колен босым ногам, – надо будет наведаться как-нибудь в гости, познакомиться честь-честью, а то сплошной непорядок: ходим друг мимо друга, киваем иногда, а по имени не знаем. Нехорошо”.

Упал опять и, словив момент, принялся быстро-быстро-быстро колотить вокруг себя по кругу гвозди, вгоняя их с двух ударов. Не успела гроза толком стихнуть, лёд ещё лежал на улице сплошным слоем длинными полосами, а мальчишки кидались им, норовя зафинтилить товарищу прямо в лоб, тогда шишка обеспечена, а синяка не будет, как направился фронтовик в новом шевиотовом костюме при галстуке к домику Дарьюшки с ополоснутой, но не засохшей толком мордой, будто кто его желал изо всех сил обогнать, а он про то прекрасно знал и очень торопился успеть первым под раздачу.

И вот, буквально за несколько следующих дней так у них серьезно закрутилось, что в результате осталась Дарьюшка при своих интересах без доверенной квартирантки. Вышла прачка замуж в тридцать пять лет за фронтовика, гвардии капитана, ныне начальника планового отдела Скурихина и даже впоследствии умудрилась родить ему ребенка. Проводила Дарьюшка жиличку с квартиры по-доброму, приданое выделила немалое: две подушки, три стула с высокими спинками. Три – для перспективы, намечая наследника, а сменных комплектов спального белья дала два, зато оба почти новые, всего раза три стиранные, вручила для счастливой семейной жизни, прекрасно сознавая, что простой женщине сегодня замужем лучше оказаться, чем с её недвижимым наследством неизвестно когда.

 Повторила тихо, значительно, про то, что “выйти замуж – не напасть, как бы замужем не пропасть”, намекая на неровный характер Скурихина, его воскресные подвиги в среде фронтового братства. Прежняя-то подруга убежала с одного взгляда, шмутки ей муженёк в окошко на улицу выкинул, минуты на сборы не дал. Ой, смотри Полина, потом поздно будет… Нет, всё одно распрощалась прачка с Дарьюшкой. Ну, дай бог, дай бог. Осталась без наследницы, а завещание отменять не стала, пока другого человека подходящего не найдётся. Вечером того же дня пошла муки набрать в кладовку, лепёшку испечь, хрясь!! – доска половая провалилась. Полетела Дарьюшка скрозь пол, чуть ногу не сломала. Хотела выбраться – крайние доски тоже ломаются кромкой льда у весенней полыньи.

Значит – всё напрасно. Как не протирала керосином доски, не скоблила ножом белый налёт, взял свое грибок, съел пол, сожрал, гад бессовестный. Хрустят плашки от легкого веса Дарьюшки. Доползла еле-еле до бачка, открыла, а муки-то и нет. Последнюю выскребла прошлый раз, и где брать непонятно, не продают никакой мучицы, даже самой тёмной, солоделой – шаром покати. Вот и подняли целину, герои. Засадили земли широкие бескрайние кукурузой, долины речные и поля по приказу, а пшеницу, говорят, начали покупать в Канаде. Но куда тот пшеничный хлеб девают? У нас его давненько не видели. Зачем только пустили дурака-Никиту в Америку? Давно ведь известно, что пусти дурака богу молиться – он и лоб расшибёт. Колхозы под линеечку американскую культуру повсеместно выращивают квадратно-гнездовым способом, вызревать она, разумеется, не вызревает, зато хлеба самого обычного, плохонького, по тринадцать копеек в магазинах днём с огнём не сыщешь, про белый и говорить нечего: на вкус забыли, какой он есть.

За кукурузным пайком, что рот дерёт хуже напильника с утра очередь страшенная выстраивается. Самая тёмная мучица даже из-под прилавков исчезла продавцам на удивление. В школе ученикам талоны выдают, кило в месяц, якобы клейстер делать для бумажных поделок, а прочим шиш без масла. На трибуне распевает Никита Сергеевич в телевизор: “И на Марсе будут яблони цвести!”, рукой машет от удовольствия. А вокруг лизоблюды светятся лучезарно космическим счастьем. Им что? У них, небось, кремлёвское обеспечение: каждому по потребностям, уже при коммунизме живут. Дурак ты, первый секретарь, пшеницу с рожью надо на полях выращивать, а не яблони на Марсе.

Где бы досок взять на пол? Мучицы где раздобыть, пусть хоть солоделой да блинцы кислые мягонькие испечь, поесть, изодранным ртом не мучаясь? Оставила Дарьюшка неприятные думы без ответа, спать легла не емши, припоминая на голодный желудок дрожание почвы: явно академик сухопарый опять коньячку заздравного врезал, теперь жди неприятностей. И точно, в ночь ураган прилетел чёрный, без дождя, повалил забор со стороны Юрочкиных, целиком весь рухнул, и прямо на её огуречную гряду! Вот где тридцать три несчастья. Дарьюшка за голову схватилась.

С утра Юрочкин Семен перелез всем многочисленным семейством на её сторону забор поднимать, подпорки ставить. Столбы в земле сгнили, не держатся ни на чем. Забор с этой стороны считается Дарьюшкиным, ей и ремонтировать его по-настоящему, нанимать строителей, лес искать. Какие расходы, боже мой! На подпорках стоял забор до двенадцати часов дня и от небольшого дуновения полуденного ветра, покачавшись туда-сюда пьяным инвалидом, снова рухнул на огурцы. Делать нечего, бросилась Дарьюшка за стариками-строителями, те пришли, посмотрели:

– Столбики надо новые, – говорят, – эти держать ничего не могут, труха одна, израсходовались полностью.

А где доставать? Ещё трудней задача, чем досок найти. Сжалились старики, натаскали обугленных, но вполне крепких столбиков на плечах аж с Горы, из бора, где тюрьма меняла старый забор на новый: деревянные шестиметровые столбы убрали, поставили бетонные, а прежние в кучу свалили, подожгли. Не успели государственные столбы толком разгореться, как местные жители костер притушили и с риском для жизни растаскали брёвна под собственные нужды. Распилили старики те горелые столбы пополам, вкопали с присказкой: «что сгорит, то не сгниёт», забор навесили и ушли. Расплатилась за работу Дарьюшка последними небольшими деньгами, совсем без копейки осталась. Вот умрёшь невзначай ночью – яму выкопать не на что будет, не то гроб купить. А если не умирать, жить дальше, куда как труднее обстоятельства складываются: пол в кладовке надо перестилать, к зиме заготовки делать, машину дров срочно покупать, уголь вывозить, муку для насущного пропитания где-то искать, а пенсию принесут не скоро и на что, спрашивается, её хватит?

Собрала Дарьюшка с гряды огурцы все подряд, какие наросли: и помятые и маленькие, раз плети переломаны – урожая не будет, отнесла на базар, простояла день, выручила три рубля. Разве это деньги? Нехорошее предчувствие вновь охватило душу – про белые одежды. Ехала Дарьюшка на трамвае с базара вместе с дальним соседом Павлом Петровичем, живущим на другой стороне квартала. Тот простоял день на барахолке, торгуя за дорого большую хорошую перину, но не взял никто. Теперь вёз её обратно: объёмистую, тяжеленную и был очень сердит. Павла Петровича все звали меж собой Хромым, жену его – Хромой, а вместе – Хромыми, потому что по отдельности они на улице не появлялись, ходили всегда парочкой, и в магазин куда, и в город и на работу вместе передвигались, в такт, хромая на одну и ту же левую ногу, каждый свою.

Сначала Дарьюшка удивилась, что Павел Петрович подошел к ней на остановке без жены с периной, а потом сделалось стыдно – забыла, что соседка три месяца как умерла от рака. Нынче многие от него мрут. Слоями народ уносят на кладбище. Раньше две-три траурные процессии проходили по улице за день, нынче общей демонстрацией – хмурой ноябрьской движутся непрерывно, колонны почти не отделяются друг от друга. Спросишь: от чего скончался человече так рано? От рака желудка, – ответят, или от злокачественной опухоли, белокровия ли, рака печени, поджелудочной железы. Говорят, что запретят скоро данные процессии проводить, будут быстренько в закрытых автобусах на кладбище покойников разными маршрутами свозить, чтобы не мешали автомобильному движению.

Хромой работал портным в инвалидной артели, основной доход имея с пошива шапок на дому. Ранее, к тому же, ещё и скорняжил помаленьку, а когда кролей запретили держать, начал шить простые матерчатые шапки, но и на них имелся большой спрос, ибо в магазинах нет ничего абсолютно. А с базара страшно брать: неизвестно, кто носил и чем болел, как-никак Хромой делает из нового материала, так что к нему многие шли поспособствовать незаконному промыслу. Участковый милиционер о том прекрасно знал, смотрел на подпольное дело сквозь пальцы, ибо если Хромой шить не станет, то кто? Раз на барахолку свои изделия продавать не носит, значит, не спекулирует, сидит себе дома, шьёт вечерами и ночами на заказ, а днём в инвалидной артели работает. Вот если бы кто нажаловался в милицию, дескать, плохо ему шапку сшили на дому, написал бы заявление, то имел бы Хромой крупные неприятности в виде тюремного срока. И не за то, конечно, что плохо пошил, а за то, что вообще шил, частным незаконным образом создавая ячейку капитализма. Никто, однако, не жаловался: хорошо Хромой работал, грех жаловаться.

Пока ехали соседи в битком набитом трамвае, стояли рядом. Хромой, прижав перину к стенке, думал о чём-то своём. Когда вышли на остановке, сказал: «Всё, хватит с меня, больше на барахолку не пойду. Раз ничего не берут, чего зря время терять?». Дарьюшка лишь пожала плечами, показывая, что хозяин – барин, а её дело – сторона. С трамвая шли вместе. Хромой тащил перину, надрывался, возле его дома молча кивнули друг другу головами для расставания, Хромой вдруг угрюмо спросил:

– А тебе, Дарьюшка, перина, случаем, не нужна? Хорошая перина, высокая, пуховая, настоящая семейная. Года нет, как пошил. А жаркая какая, с ней печку можно сильно не топить, в неё провалишься, и никакой мороз не страшен. Думал – на всю жизнь хватит, а жизнь-то семейная возьми и кончись. За сорок рублей отдам. Возьмёшь?

– Смеёшься, что ли? У меня за душой и в кармане одно и тоже: три рубля мелочи, на базаре огурцы продала.

– А за три рубля возьмёшь?

«Видно здорово умаялся человек таскаться со своей периной, – подумала Дарьюшка. – А спать без жены на мягком не хочет – тоска съедает».

– Коли решил продать, то возьму, да смогу ли унести, тяжёленная, небось?

– Я тебе её сам сейчас донесу, – обрадовался Хромой.

И правда, в дом занёс, на кровать положил, показал, как взбивать надо по утрам, чтобы не слеживалась, стояла высоко и за день просыхала. После чего взял деньги, ушел задумчивый, хромая, как показалось Дарьюшке, ниже прежнего, не сказав “до свидания”. Перина оказалась мягкой да жаркой, настоящая, точно без одеяла спать можно даже пожилому человеку, так в ней вся и тонешь. Спустя неделю или дней десять от силы, стучится Хромой в форточку с улицы. Дарьюшка к окну подошла, форточку открыла.

– Здрасьте–здрасте. – Ну, как перина? – Хорошо греет, спасибо.

А вид скучный у Хромого, как тот раз, когда уходил. Неужто, решил обратно забрать? Старушечьи кости быстро к мягкому привыкли, жаль расставаться будет. Зачем продавал тогда? Так дела не делаются. Дарьюшка слегка осерчала.

– А выходи, Дарьюшка, за меня замуж, – говорит вдруг Хромой.

– Зачем это?

– Будем вдвоем жить.

“Как человек по своей перине скучает, даже жениться готов, лишь бы на ней дальше спать”, – сообразила Дарьюшка.

– По перине соскучился, что ли?

– Я же серьёзно говорю, ты мне калитку открой, я зайду, сядем рядком – поговорим ладком.

Тут вещая Дарьюшка проникла в суть дела: сама она виновата, больше винить некого. Размечталась на старости лет о белых одеждах, что будет как невеста, аж виделось ей это, вот до небес и достучалась. Ни о чём ведь прежде высшие силы ни разочка не попросила. Решили, видно, там к ней снизойти хоть в данном вопросе, но так как знают наверху, что денег на похороны у неё всё равно нет, решили венчание устроить для старой девы за счёт хромого вдовца Павла Петровича. Заставили беднягу с периной таскаться на барахолку, её упрашивать купить за три рубля, а теперь вот предложение делать. И всё ради того, чтобы могла она в белых одеждах оказаться. Глянула искоса в трюмо Дарьюшка: боже, стыд-то какой!

– Замуж идти планов у меня нет, тут и говорить не о чем. Раньше было рано, а теперь навсегда поздно стало. Извини Павел Петрович, зря ты по этому случаю пришёл.

Хромой покраснел, набычился. Не ждал человек отказа, рассерчал, а стоит, не уходит. Словно через силу её уговаривает, еле языком во рту ворочает:

– Чего так? Вдвоём, небось, сподручней старость коротать. Я шапки хорошо шью, меня знают, голодать не придётся.

– Не в этом дело. Иди домой с богом.

И закрыла форточку. Раскрасневшись лицом, Хромой вприскочку зашагал обратно. Страшно обиделся человек, жалко его Дарьюшке. Хорошо хоть не понимает, какую дурную работу заставили сверху делать по её вине и глупости.

 

– Что, – спросила Анна Фроловна при соседской встрече, – говорят, дала Хромому от ворот поворот?

– А к чему народ смешить? Он – ясное дело, по перине своей соскучился. А мне зачем? То-то и оно, что не зачем.

Так чуть не вышла Дарьюшка сверхъестественным образом замуж за какие-то три рубля базарным серебром, хотя многие соседки искренне дивились тому, что не вышла. Сама же она прекрасно понимала: будь у неё в тот день рублей хоть с полсотни денег, умерла бы и похоронена была по всем правилам сердобольной Полиной в белых одеждах с музыкой и слезами. А так, по бедности – жить осталась.

 

 2. Сто яиц бедной Савишны

 

На своем законном квартальном месте, что между Третьим и Четвёртым Прудскими переулками Дарьюшка объявилась тихо и неприметно, как полагается в подобных обстоятельствах – ночью, лет пятнадцать назад, а если точнее, в августе месяце.

Вот ровно из звездной тьмы вытаяла гражданочка вместе с домиком-насыпушкой, сбитым из старых облупленных дощечек на месте прежнего пустыря, летом бурьяном заросшего, зимой шлаком с золой заваленного, и печку сразу затопила испробовать – всё чин-чинарём, как положено, ну и слава богу, и хорошо – скажет добрый прохожий человек: нашла бобылка бесприютная свой земной причал, где можно голову преклонить, а то сколько можно по чужим углам ходить – горе мыкать?

Такие сказки волшебные на городских окраинах прежде были не в редкость, не у всех они, конечно, получались и не всем с рук сходили; взять, к примеру, многодетную семейку Юрочкиных, что в город вырвались из колхоза всеми правдами и неправдами, – тоже мечтали бедолаги за ночь на квартале нарисоваться в собственном домике по щучьему велению по семёнову хотению, но… не получилось сразу, как говорится - скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

Имелась до войны на нашем квартале угловая старинная усадьба с обычным для дореволюционных времен сорокаметровым уличным фасадом. В войну дом сгорел вместе с сараем, поленницей и оградой, часть земли оттяпал вновь образованный эвакуированный проезд, старики в скорости перемерли один за другим, не в силах по чужим баням скитаться, про наследников вспоминать нечего, те еще раньше на фронтах головы сложили, короче говоря, пустырь на месте остаточной угловой усадьбы организовался.

А что означает пустырь в жилом городском квартале? Да самое распоследнее дело, скажу вам безо всякого секрета: во-первых, мигом, глазом не успеете моргнуть, свалка в данном месте возникает из всякой ненужной дряни, затем, хуже того, помойка всеобщая организуется, зарастёт участок бузиной, крапивой, волчьей ягодой, лопухом гигантским, а там, глядишь, по вечерам неприятности с прохожими начнут твориться… приставания… грабежи… до убийства недалече осталось.

Крайним к новоявленной свалке оказался дом Кузьмы Федоровича. Пришел старшина интендантской службы с фронта, отдохнуть мечтал немного, только видит – дело обстоит из рук вон плохо, забор – забором, а все одно не жизнь опять предстоит - война. Начал подбирать среди родных да знакомых, кого бы рядом вселить, чтобы не крайним оборону держать от всякого сброда.

Дарьюшка тогда работала вместе с женой его Анной Фроловной на Дезостанции, и всю свою взрослую сознательную жизнь обитала по чужим квартирам, мечтая о собственной крыше над головой, как о манне небесной, давно ни на что уже в этом смысле не надеясь. Вот Анна Фроловна возьми, и предложи: так, дескать, и так, разлюбезная Дарьюшка, а стройся-ка ты на соседнем заброшенном участке, мы чем можем – поможем, а материал для будущей стройки в нашем огороде готовь, копи доски с опилками.

С год Дарьюшка собирала где только возможно обломки кирпичей, возила на телегах Гужтранспорта со строек на печку, опилки сама в мешках таскала с отвала спичфабрики, шифер для крыши помог Кузьма Федорович на своей базе выписать. Конечно, оформить участок по закону невозможно, никто даже и не пытается: для того надобно несколько лет исправлять бумаги, ходить по инстанциям, толкаться в бесконечных очередях, куда как проще без спросу построиться, и вообще жить у нас можно только без спросу от властей, начнешь спрашивать – быстро в дурдом определят.

Целые улицы с районами возникали и до войны, и после на окраинах. Порядок строительства повсеместно был учрежден замечательно простой, уж такой простой, что дальше некуда: коли успел человече за ночь дом с печью поднять, будь ласков, отдай штраф государству и живи себе, в потолок поплёвывай, даже адрес получишь, чтобы страховку обязательную за свой дом государству платить вместе с налогом на землю и воду.

А коли не смог к утру печку разжечь, тут уж, мил друг, не обессудь, разговор будет суровей прокурорской статьи: быстро трактор разровняет твою стройку в прежнее чистое место. У властей разговор короткий, и тракторист здесь – самый понятный народу переводчик.

Год копила Дарьюшка материалы в огороде у Кузьмы, время пришло – наняла знакомых стариков-строителей да печника. С вечера, в свете фонаря, старики зачали возводить насыпушку в одну комнату с кухней, печник одновременно изнутри печь ладил, вовремя вывел трубу на чердак и в крышу. Холодным августовским утром печку растопили, пошел дым, участковый милиционер явился как ему и полагается, в восемь утра, черканул казённую штрафную квитанцию, которую Дарьюшка в сберкассе оплатила и стала жить-поживать, добра наживать сама себе хозяйкой и даже с адресом, который на обгорелом столбе остался от прежней усадьбы. Через некоторое время забор поставила, а то жители по старой привычке тащили ведра с мусором к её порогу. Спустя год еще одну комнатку прилепила, сенцы, кладовку сколотили ей старики-строители, в огородике сараюшку под дрова и уголь, вот и зажила тётка своим двором. А то сколько можно по свету скитаться?

Семейство Юрочкиных куда как более многочисленное, не сравнить с одиночкой, те решили огород городить самостоятельно, никого не нанимая. Денег, конечно, не скопили, откуда, боже мой: еле-еле вырвались из колхозного рабства послевоенной деревни, прибежали в город в чём были, голы, как соколы: в корзине шиш вместо трусов.

Не то родственники Кузьме Федоровичу, не то односельчане, или знакомые односельчан, но люди трудовые, семейные, многодетные. Глава Семен Юрочкин остаток жизни, пока не загнулся после побоев местной шайки, ходил в серой заводской робе литейщика, выданной по новому месту работы, ничего больше не было, костюм себе так и не справил. Жена Клавдия тоже в серой спецовке работала уборщицей в горячем цеху. Безымянный брат Семена, низкорослый и сутулый, в очках, бессменно в сером заводском одеянии цвета вечной придорожной пыли, очень гордился крепостью материала. Его жена: маленькая, толстая, звонкоголосая, в очках и робе во след прочим, тоже рабочая горячего цеха, куда деваться беглым? Известное дело: из огня – да в полымя.

 Лишь многочисленная разновозрастная ребятня кто в чем бегает, все в разном и с чужого плеча. С вечера компания принялась ладить насыпушку, но к утру ни то ни другое закончить не успели, участковый явился, а у них труба на крышу не выведена. Тогда Семен схватил ведро, залез на чердак и в дырку для трубы бумагу в ведре поджег. Дым пошел настоящий, не рисованный.

– Врёшь, не проведёшь, – сказал участковый, и скомандовал трактористу: – Вали дурака.

Тракторист наехал на постройку, та затрещала, легко рухнула складным карточным домиком, даже опилки Юрочкины не засыпали, нажиулили стены в одну доску, для вида, надеясь на теплый сентябрь и последующее бабье лето. Хорошо Семен успел с чердака сигануть, ничего себе не сломал.

Через месяц, однако, собрались опять с силами, построились за ночь, как Иванушка-дурачок из сказки и печь затопили. Не дворец, разумеется, а деваться им всё равно некуда, безвыходное положение: или строй, или ложись наземь да помирай всем семейством. Выжили, а дом угловой получился. На крайний-то угол какой только самосвал не наедет в темноте, какой забулдыга стекол с пьяных глаз не расхлещет. А им хоть бы хны – живут себе и в ус не дуют, швеллерами от шоферов отгородились, новый большой дом скоро из шлака надумали лить, благо шлак на заводе бесплатный – бери не хочу, и все у них пусть не сразу, а получается, от того, верно, что относятся друг к другу по-родственному семейно, как могут заботливо, без особой ругани и брани. Хорошие соседи у Дарьюшки и слева и справа, а задние Шлыки – не очень, но какие уж есть, с теми и жить надо.

Да что говорить, пусть неведомо откуда Дарьюшка ночью на городской окраине вытаяла, к ведьмам ее никто не причислил. И вообще до поры до времени в этом отношении между Третьим и Четвертым переулками дела удачно складывались: не было своего местного упыря, ибо персональный пенсионер Шлык не в счет, он в проезде эвакуированном обитает, а это по большому счету не считается. Короче говоря, жил народ – жил, и не знал, что хорошо ему живется.

А занесло нечесть со сторонушки со дальней и бросило с размаха на долгополовскую усадьбу, крайнюю на квартале, если считать от 3-го переулка, высоченным старинным забором огороженную, плотным, основательным, в полтора роста высоты, так что, когда проходишь по тротуару, самого дома не видно. Выше того забора летом шумят-зеленеют раскидистые кроны ранеток-полукультурок, зимой конек заснеженной крыши чуть виднеется сквозь голые ветви.

Вход на долгополовскую усадьбу прежде располагался со стороны проходного Третьего переулка, на котором народу всегда гущина толчется: кто на трамвай бежит сломя голову, кто в школу телепается через не хочу, кто в ближнюю Покровскую церковь ко службе благочестиво семенит, а с нашего квартала калитки не было, однако номер уличный все равно прибит на положенном месте – заборе. Следовательно, входит дом неким боком в местное сообщество. Вот с этого-то крайнего долгополовского дома и начались местные квартальные несчастья, а вернее сказать: пришла беда – отворяй ворота. Бед и прежде пруд пруди, успевай только ложкой в рот носить, расхлёбывать, а тут сказать – беда из бед пожаловала ко всем сразу.

Проживала до поры до времени в крайнем домике под родительской крышей пенсионерка, бывшая учительница начальных классов Марья Филипповна Долгополова. Сорок два года в школе оттрубив, ни детьми ни семьей не обзавелась, «все тетрадки проверяла», - так сама отшучивалась, давно уже на пенсию вышла, то ли к восьмидесяти ей шло, то толи недавно за восемьдесят перевалило. К большой для себя горести Марья Филипповна обладала повышенной чувствительностью к шумам, очень мешавшим почивать старушке спокойно, когда, к примеру, окрестные пацаны лезут в ограду ее крайнего домика по вечерней темноте через забор, устраиваются на яблонях, ломают хрупкие плодоносные веточки, в спешке кривясь и морщась, поедают неспелые яблочки, принося при том себе расстройство молодых неокрепших желудков и головную боль Долгополихе.

Обычно пожилые люди глуховаты бывают, а эта нет. Выскакивала на крыльцо и ругала нарушителей настолько громогласно, насколько умеет бывшая учительница, очень-очень пронзительно, от того ее же собственное сердце обливалось кровью, стучало всю ночь далее торопливо и гулко, мешая уснуть, а мальчишки, попрыгавшие с деревьев на улицу злились за порванные штаны, да неудачную экспедицию, в отвечали ей, прячась за палисадником, взрослыми матерками.

И днем доводили старушенцию, стуча по забору палкой и убегая с довольным хохотом. Жаловалась пенсионерка всем прохожим людям подряд, стоя днем возле своей калитки, от недосыпания и полного расстройства нервной системы лицо ее потемнело синью, под глазами совсем черно сделалось, ну, извините за сравнение, вылитая ведьма. Опершись на клюку, жалобно и зло взывала к знакомым и незнакомым прохожим, прося избавить от надоеданий мальчишек, воздействовать как-то на проходимцев-извергов.

Женщины и с Третьего Прудского и с соседских улиц сочувственно выслушивали ее плачи и стоны, тут же клятвенно обещая поговорить «со своим», наказать, оттаскать за чупрыну, призвать к порядку, одним словом, утешали беднягу, рыдающую у себя на пороге, как только могли. Но подростков самых разных на квартальном перекрестке по школьной дороге шляется уйма, и с других кварталов и даже улиц, всех за вихор не перетаскаешь, когда «позлить ведьму» стало развлечением чуть не для всего подрастающего поколения. Эх, знали бы соседи, какое наказание выпадет им впоследствии, назначили бы дежурных охранять спокойствие одинокой учительницы, отдавшей годы и жизнь без остатка школе номер тринадцать, но никто не думал о грядущей беде, не гадал. В конце концов измученная учительница отмаялась – умерла. Приехавшая из деревни родственница скоренько похоронила тетку и не дождавшись девятого дня продала домик что-то очень задешево, уехала восвояси, будто кто гнал ее отсюда железной метлой, даже лица не запомнили, так племянница торопилась.

Скоро на место учительницы вселился старичок. Сам себе одинокий, без старушки, без детей и внуков. Одет чистенько, опрятно и скромно, сразу видно, что не пьяница: рубаха светлая, с длинными рукавами, брюки не латанные, ремешком плетеным подпоясаны, на голове фуражка с козырьком, на глаза низко надвинута. Возможно, дети где в городе живут. Мужской силы в плечах – ни грамма не осталось, косточки под рубахой торчат одни. Худенький такой, изжитой. Ясно дело: бабка, небось, представилась, дети папашу из деревни забрали, сняли с насиженного места, в город перевезли, чтобы под боком был, не затосковал, с огородиком да внучками возился. Ну, этот долго здесь не продержится – замучает беспризорная шпана.

Откуда только взялась в нашем тихом, спокойном месте? А отцов в семьях нет, от того в руках их держать некому, острастки лишены оказались. Даже те мужики, что с фронта вернулись, все изранены, калеки, да к наркомовским граммам водки приучены, спились дома окончательно, перевыполняя норму, какие из них воспитатели?

Уличная вольница деток воспитывает и плоды, что называется, на лицо. Ох, замучает старичка стуками в забор днем да ставни ночью орава уличная, беспардонная, сведёт, как бабушку-учительницу с ума, веселья своего дурного ради. Ранетки заломают, огород вытопчут, стекла оконные камешками разобьют, в форточку открытую песка накидают. Эх, дедушка милый, не туда ты прибился для упокоения, сидел бы на родном месте до конца, а коли край подошел – подавался в тайгу к медведям, в скитах скрылся вечным странником, глядишь, целей бы оказался и прожил доле. Так рассуждали меж собой соседки, качая жалостливо головами.

Как-то сразу объявилась в заборе и со стороны нашенского квартала калиточка, будто по щучьему велению, никто не видел, как строилась, верно, тоже ночью, при ней лавочка низенькая и дедушка на ней сидеть нарисовался. В давние времена имелась со стороны Третьего переулка у ворот рядом с палисадником при доме скамеечка, но потом как стали на ней усаживаться вместо бабушек ночные компании – пить-гулять, учительница от нее отказалась, убрала.

А дедушка вон какой бесстрашный человек оказался: смастерил из новых досточек на другую сторону да уселся у черного нового входа с нашей улицы. Ни дать не взять – ранетки свои охраняет. А такое, между прочим, чувство, будто кто во дворе у него работу постоянно скрытно работает, топором, молотком постукивает, но не дедушка, дедушка на скамеечке восседает, словно в деревне на завалинке. Однажды утром пошли соседи за водой на колонку, что напротив долгополовской усадьбы возле арендного дома имелась, глядь, не торчат над забором кроны яблонь, зато высится аккуратная голубенькая голубятня.

Раз яблони исчезли, лазить в ограду мальчишки не будут, а не будут лазать – гонять он их не станет, не разозлятся они, так и в забор не будут камнями кидать, стекла бить, в ставни по ночам стукать, может и выживет старичок на углу – рассудили сердобольные соседки. Выходит, голубятник поселился, и совсем не деревенский дедушка-то наш, всем известно, что в деревне колхозному народу некогда голубями заниматься, стало быть, городской старичок этот. Пенсионер, местный, бывалый человек. Ну, значит, нечего за него переживать.

Однако же в скорости поняли, что опять же, слегка ошиблись. Старичок своим не признавался и на все самые благожелательные приветствия, будь то «Добрый день!», «Здравствуйте!!!», или просто: «Здорово, сосед!» отвечать не думал, даже смотреть не желал.

И не глухой, вроде. Поздоровается с ним прохожий, старичок низко опущенную голову поднимет на секунду, зыркнет из-под козырька оловянным взором, и тут же опустит молча, гмыкнет нечто неопределенное себе под нос, вроде «Ну да?», а скорее «Пошел к черту». Такие странные дела, необъяснимыми оставались весьма недолго, любопытен местный народишко, ох, любопытен!

Замечено, что присаживаются частенько к старичку-новичку востроглазые людишки, кои также ни с кем не здороваются, но и глаз не отводят, смотрят на прохожего человека пристально, будто всасывают в глотку вместе с рассолом огурец мягкий с перепою, и высосав, сплевывают кожуру в сторонку. В основном братва средних лет, легкие, вертлявые, с нерабочими руками.

 

Они вели со старичком тихие продолжительные беседы, уважительно и даже как-то подобострастно шепча ему на ухо неизвестно что. А как пойдет мимо скамейки обычный прохожий, смолкают и нехорошо взглядом ощупают со всех сторон, будто желают со свету сжить и место выбирают, под какое ребро удобней финку вставить. От того народ поодаль начал ходить, кто по дороге, а женщины вообще стараются по другой стороне улицы обходить неприятную лавочку.

Бывает, старичок вдруг исчезнет, тогда из-за забора раздаётся пронзительный свист, что не только его собственная голубиная стая в небо взмоет, но и все окрестные с перепугу в полет наладятся. Частенько старичковы голуби приводили чужих на свой насест, в ловушку. Хочешь – не хочешь, а приходилось тогда окрестным голубятникам идти на поклон к лавочке, выкупать своих турманов.

Дедушка цену назначает высокую. Стоит, допустим, тот голубь рублей пятнадцать на базаре, так без десятки к нему и не ходи за выкупом. И упрашивать бесполезно и стыдить опасно: отец с сыном пришли как-то за своим голубком, который дедушкина стая увела, просят отдать, а тот высоченную базарную цену заломил без всякого стеснения. Отец ему и говорит: «Нехорошо, не по-соседски себя ведете, пожилой ведь человек, вернули бы по-дружески бесплатно. И не жалко вам детей без забавы оставлять?». «Значит, изверг я получаюсь? – изумился дедуня, а у самого олово в глазах так и плавится, так и плавится, просто кругами ходит. – Извергов ты, папаша, не видал ещё. Но раз хочешь бесплатно – изволь, бесплатно верну. Раз бедные вы такие здесь оказались, вот те божеская милость. Ежели нищие и кушать вам на обед нечего – нате, сварите супчик».

С этими словами голубю шейку свернул и бросил комком белых перьев прямо под ноги отцу с малым сыном.

Разве не Змей после этого? Самая, что ни на есть змеюка подколодная. За оглушительный разбойный свист, от которого старухи хватались за сердце, бесчеловечность да нелюдимость прозвали нового соседа Змеем Орынычем, но оказалась та кличка не последней. Хотя имени настоящего не узнал никто никогда. Вот такое наказание свалилось на квартальный народ за печальную участь бедной учительши. Поминали её бабы теперь часто, чаще, чем когда жива была.

Как-то, в редкостно удачный день повезло вдове военного времени Савишне купить сразу целое ведро яиц, сто штук, что-то с торговлей случилось, продавали тот раз без нормы, сколько хочешь, столь и бери, большую очередь отстояла и несла-тащила домой, на свой Первый Прудской аж с магазина на Пятом. И на ту взяла и на этого, и вот проходит мимо дома углового, долгополовского, ничего плохого не подозревая, а из-за забора Змей этот Орыныч в ту самую минуту как засвистал, так у нее ведро из рук и выпало. Много яиц побилось, тут Савишна не выдержала, горько расплакалась по бедной учительше, что в начальной школе ее писать-читать научила! Расплакалась – разрыдалась, будто вчера только беднягу схоронили: «И на кого же ты нас покинула, Марья Филипповна, учительница первая моя!».

Один только Борис Давыдович смог разговорить углового старичка просто так, за здравие, полчаса у лавочки простоял, речи с ним вел обаятельные. И старичок отвечал, и даже на прощание улыбнулся тому скалозубо серебристым металлом в ответ на золото Давыдыча, бабка Балабаиха из своего окошка наблюдала, все через дорогу видела. Далеко очень хорошо видит, несмотря на возраст и толстенные линзы в очках, а под носом – абсолютно ничего ни в очках, ни без оных.

На то он и есть – Борис Давыдович, самый прелестный на квартале человек. Дружен со всеми в округе – не разлей вода, хотя без совместных чаепитий, и как бежит шустренько с ведром за водой на колонку, со встречными соседками обязательно перездоровается, никого не пропустит без смешного слова, мужчинам руки пережмет, байку новую веселую расскажет, лихо да быстро. Каждому ребенку трехлетнему, что в пыли с машинкой играет, улыбнется, похвалит: о, це хлопец! О це я понимаю! Шофером будешь! Ах, как при том улыбается в тридцать две золотых коронки, Борис Давыдович, просто червонцем царским дарит. Приятнейший человек – любой вам скажет, без всякого сомнения, а работает, между прочим, не маленьким начальником.

Директором магазина музыкальных принадлежностей, пластинками заведует и всяким прочим музыкальным имуществом, включая балалайки с мандолинами. Прежде торговой инспекцией заведовал, а до того трест Вторчермет возглавлял. Номенклатурный человек, как из высшей касты – он всегда директор, хоть прачечной, хоть шляпной мастерской, но директор. Живет Борис Давыдович с женой Фаней, дочерью Риммой и зятем Иваном в половине двухэтажного казенного дома. Другую половину две семьи занимают поэтажно, а у них свой отдельный вход и оба этажа. Двор бетоном залит – ни травинки, ни соринки, сверху закрыт, потому там темно, зато зимой снег лопатами на улицу не таскать, огорода не держат, имеют гараж внушительных размеров, в гараже машина «Победа» стоит. Хорошо живут, интеллигентно, обеспеченно. К себе местных никого не приглашают, сами ни к кому не заходят – исключительно на улице общаются.

Соседки, конечно, заприметили, что Давидович с Орынычем разговаривал, принялись любопытствовать: на какую тему?

– О голубях, небось? Борис Давыдович?

– Зачем? О музыке. Новый сосед наш музыку любит, я пообещал ему пластинок достать, джазовые композиции, между прочим, ну и так, еще кое-что по мелочи.

Соседки переглянулись: смотри-ка, что на белом свете делается. Борис Давидович дальше не побежал, как обычно, продолжил беседу с соседками, но уже почти шепотом:

– Вы, дорогие женщины, осторожнее будьте, не ругайте его Змеем громко, нельзя так, особенный он человек.

– Чем это Змей особенный, тем, что голубям при детях шеи крутит?

– Да как вам сказать. По одному его слову могут любому из вас головенку в одну секунду оторвать. И вообще, меньше мимо него дефилируйте, не любит он этого, лучше вовсе в ту сторону не смотрите, будто не замечаете. Так-то я вам скажу, дорогие и бесценные.

Но и без Бориса Давидовича всем ясно, что Змей – шишка уголовного мира. Крутятся вокруг него шестерки, ублажают, доносят, а он главный у них вор. Охо-хо-хо, вот где наказание квартальному народу выпало за обиженную проказливой пацанвой старую учителку. Тяжелый человек Орыныч, хоть и мелконький на вид, ох какой тяжелый! Голубю, почитай святому духу, шею сворачивает при ребенке. Нелюдь вылитый, упырь, одним словом. И стали потихоньку соседи нового соседа промеж собою Упырем называть, душегубом, значит. Народ у нас толковый, насквозь жизнь видит, Упырем старичок оказался взаправдишным, на все сто двадцать процентов, души губит человечьи, уродует, на этом скверном деле процветая. Подтвердилось это в скорости самым невероятным образом, ибо история на квартале приключилась, и надо вам сказать, история нехорошая.

 Служил один полковник от артиллерии в Германии вместе с семьёй, женой и детьми. Вышел срок службы по возрасту, уволился артиллерист из армии, перевез семейство в Союз, получили большую квартиру в Калининграде, а родители его к тому времени умерли в нашем городе, знаете домик рядом с угловым домом, Упыря?

Низенький, опрятный, доской-вагонкой обшит, выкрашен в зеленый цвет. В нём родители жили. Сказал полковник семье: «Поеду на родину, продам родительский дом, какие-никакие, а деньги». На что жена, естественно, дала разрешение. Он и уехал. Месяц прошел – не возвращается, другой проходит, тоже нет его. А полковнику так понравилось дома жить на родине, где он вырос, что не стал продавать дом родительский, поселился в нём и живёт месяц, другой да третий, на кладбище к родителям ходит, навещает, добродетельный сын. Жене звонит: приезжай, здесь доживать старость станем, очень у нас хорошо. Та ему в ответ: с ума я пока не сошла на старости лет в Сибирь на поселение ехать. Калининград – тоже, конечно, не столица, но, по крайней мере, Европа. И квартира благоустроенная, зачем в частный домишко забиваться, неужто печку топить охота на старости лет?

Дело кончилось тем, что отказалась ехать на мужнюю родину супруга, осталась в казённой калининградской квартире, а полковник в домике своем. Прикипел к родине душой накрепко, хорошо ему здесь – и точка. Одно не нравится – глянешь в окно, а там, на улице серым-серо: песок да зола, да старые тополя, а в Европах привык лужайку перед домом лицезреть. Сначала перед домом кустики сирени три штуки посадил, потом достал где-то специально семян травы, пенсия у него хорошая, военная, полковничья, рассыпал, полил, взошла травка зелёненькая, но люди же несознательные: ходят, как попало, не соблюдая тротуаров, песок большой обходят – вот и вытоптали травку.

Тогда полковник огородил перед своими окнами вокруг кустиков сирени палисадник, раскрасил штакетник опять же зелёной краской, привёз чернозём, снова посадил в палисаднике травку, взошла она изумрудным ковром. Поливал её по утрам и вечерам из лейки заботливей, чем иной огородник огурцы с помидорами. Травка принялась густая, изумрудная, скоро уже и поливать не надо. Красота! Ранним утром войдёт полковник в палисадник через калиточку, стоит, наслаждается жизнью, душа его радуется. Со всеми здоровается, разговаривает о жизни душевно, о нем так и говорили соседи: "Наш артиллерист – душа человек". Здоровый был Иван Иванович по всем статьям, ни на что не жаловался, в поликлинике на учет не успел встать, а вдруг ни с того ни с сего умер прямо в палисаднике своём. Не сам умер, разумеется, Упырь его умертвил. Говорю же – старая Балабаиха своими глазами видела...

… вышел полковник с утра пораньше на улицу, чувствует, как радость наполняет душу от вида светлого неба… запаха земли… вздохнул свежий воздух полной грудью, душа и распахнулась, тут Упырь его и подкараулил, как на грех, в это время рядом оказался, у своего дома на скамейке сидел, из-под кепки по волчьи зырил, голубя в руках держал.

– Эх, – говорит Упырь, – хорошая у тебя полковник трава в палисаднике выросла, длинная, волнистая, будто на могилке родительской. Стричь ее пора.

Глянул на него полковник с возмущением, слова вымолвить не успел – упал, как подкошенный, а душа от него растерянная в сторонку отлетела. Это когда стареет человек обычным образом: болеет телесно, слабеет, душа потихоньку учится во сне отлетать, а когда внезапно убивают, теряется она, не знает, куда деваться, будто оглушённой оказывается. Подбросил Упырь голубя, тот взлетел вверх, душа думала, что в рай он полетит, к нему присоединилась, а голубь в голубятню юркнул, там его Упырь и держит ныне с душой человеческой заодно...

– Нет, не там, не в голубятне, для душ у него специальное место имеется.

– Где?

– В доме напротив, что сначала в аренду сдавали хозяева, когда в Москву на новое место жительства переехали, а потом вовсе пустым остался стоять. В том московском доме ночью огни загораются за ставнями запертыми. Вы приглядитесь получше вечерком – сами увидите. Думаете, просто Упырь против того дома вселился? Нет, не просто – наблюдатель он за душами убиенных, сторож их и насильник. Видали, утром Черный Кот из пустого дома через ограду прыгает? С чего вдруг Чёрный Кот в пустом доме поселился? Чей? Откуда взялся? Упырь это! На сих вопросах соседки примолкли, как в рот воды набрали, да скоренько по домам разошлись. Страшно в темноте разговоры подобные вести, как бы на ночь глядя беды не накликать!

 

3. Долгожитель Васюта

 

Занемогла Дарьюшка окончательно: ноги ходить отказались, руки не поднимаются, силы враз оставили – слегла пластом среди бела дня, чего прежде никогда не бывало. Как на грех Полина в больницу на сохранение легла, ну, конечно, соседки заглядывали проведать, пирожком угостить, но всем надо свои дома с хозяйством вести. А Дарьюшка совсем что-то плоха, на то сильно похоже, что дело к концу движется.

 

Тут сёстры-богомолки вновь объявились и уговорили болезную пустить к себе на квартиру истовую прихожанку Лизавету Павловну, у которой сын пьющий, бедовый, жить с ним верующему человеку невмоготу, надо где-нибудь хоть временно перебиться, отдохнуть. Но что делать, когда деваться некуда, согласилась Дарьюшка на квартирантку, сговорившись, что жить та будет в своей комнате бесплатно, хозяйство вести общее, готовить, стирать, а потом, как оклемается Дарьюшка, там видно будет, может и завещание на нее переделает.

 

Варила Лизавета исключительно постное хлёбово с капусткой да кашу овсянку на воде, покупала самый дешевый хлеб за тринадцать копеек, уходя в церковь на весь день, закрывала Дарьюшку на ключ, та лежала, глядела в низкий потолок, ждала смерти.

 

Сначала свою комнату Лизавета обвесила иконками, лампадку приспособила, потом в дарьюшкиной гвоздиков набила вокруг красного угла, из церковной лавки в кредит несколько ликов принесла и лампадку воскурила. Трудно дышать стало в сладкой духоте благовоний, попросила Дарьюшка убрать от себя ладан, но квартирантка не стала потворствовать грешнице: «Это в тебе черт просит лампаду загасить, больно плохо ему, черту со святыми угодниками соседствовать, пусть сам прочь убирается. Ты, Дарьюшка, терпи, а главное молись. Постом да молитовкой изгоним дьявола, сразу легче жить станет».

 

Дарьюшка постовала, молилась за упокой маменькин, тятенькин и всей своей некогда большой семьи, терпела. Сил не было ни на что другое. Однажды вдруг ни с того ни с сего захотелось ей испить пивка свеженького: всего бы пару глоточков, никогда такого не было, а тут востребовалось, ну, стала просить Лизавету о последнем желании – купить ей с пенсии бутылку жигулевского. Богобоязненная квартирантка конечно воспротивилась, сославшись на происки дьявольские.

 

 

На следующий же день явился молодой полный батюшка в ризе, с большим крестом, причастил болезную, отпустил ей грехи вольные и невольные, во время этого святого таинства Дарьюшке по-прежнему очень хотелось хлебнуть холодненького пивка, но заикаться батюшке, просить принести было совсем неудобно, как начнет пуще прежнего кадилом махать, и так в доме дышать нечем.

 

Наложила Лизавета на Дарьюшку полный пост, есть ничего нельзя, одну святую воду пить не запретительно. Поставила кружку с сырой водицей на табурете возле кровати и унеслась в город по своим церковным делам, замкнув больную на ключ. К вечеру отпила Дарьюшка глоточек из той кружки, сползла с кровати, добралась до окна, открыла форточку, стала людей звать. Услышал тракторист Фома, подошел к окну: «Чего, Дарьюшка, тебе?» «Ой, пивка бы купил бутылочку жигулевского, так хочется пить, прямо спасу нет. Болею я. Купи, Фома Фомич, пожалуйста, выручи, я тебе деньги с пенсии отдам». «А богомолка твоя где?» «В церковь ушла, на ключ закрыла, наказ дала постовать, вчера к смерти батюшка приходил грехи отпускать».

 

Сходил Фома в магазин, принёс бутылку жигулевского пива, открыл, передал в форточку. Выпила Дарьюшка полстаканчика, ах, как хорошо, аж от души отлегло. Сильно полегчало, мысли о грядущей смерти разлетелись в разные стороны, но вечером опять согрешила – рассорилась с Лизаветой всерьез.

 

Та задумала свечной заводик на кухне устроить: печку в летнюю пору растопила, сверху бак с водой поставила кипятить, чтобы не догоревшие церковные свечки расплавлять в воск и снова из них свечки лить. Не одна работёнкой занялась, Катерина с Марфой тут же, в деле. Сделалось в избе до невозможности жарко, сыро и душно. Возмутилась Дарьюшка, что не дают ей не только выздороветь, но и умереть спокойно, стала выговаривать жилицам тихим голосом, те в ответ за словом в карман не полезли, и под вечер развернулась настоящая баталия, хоть святых выноси. Как на грех обнаружила по запаху Лизавета бутылку пивную, и уже тогда не стало ей удержу, провела по всей форме дознание, заставила признаться Дарьюшку, кто ей пива покупал: «И до Фомы этого доберусь, совратителя христианок, рад не будет! Ишь, змей подколодный, в форточку пролез! Марфа, бери молоток, срочно заколотить!»

 

Ночью приснились Дарьюшке дедуся покойный с бабусей, словно бы снова дома на лавке у печи сидят и с ней разговор ведут: «Хватит тебе разлёживаться внучка. Вставай, бери лукошко, клубок шерстяной в него клади да езжай с богом на родину: сколько лет дом без хозяев стоит, надобно навестить». Хоть Дарьюшка при смерти лежала, а получив наказ, легко восстала среди ночи, бесшумно собралась и канула во тьму городских улиц.

 

Лизавета слышала, как она собиралась, разглядела даже в лампадном свете, что веки Дарьюшкины были при том закрыты, но кричать убоялась, заподозрив настоящую ведьму: «Спаси, сохрани, Господь наш, милосердный!».

 

Не очень далеко на поезде ехать, в соседней области родина находится. Пшеница здесь не вызревает, а рожь со льном в их деревеньке знаменитые были. Приехала на место, лес свой нашла, а деревню нет, и кладбища нет, повсюду бескрайние поля, на которых стоит-сохнет чахлая кукуруза без початков, по большей части заросшая овсюгом да лебедой. У озера сидел бородатый старичок с удочкой, в рваных штанах, рваной шляпе, одной рукой удил рыбу, другой не было. Ловля подвигалась бойко, то и дело поплавок из пробки нырял и в небольшое ведерко плюхалась очередная мелкая рыбешка.

 

Присмотрелась Дарьюшка к стариковской ухватке, вспомнила:

– Здорово, Поселенец.

Тот обернулся. Жевал, жевал взглядом, тоже догадался:

– Дашка, однако?

– Она.

Поплавок мелко сплясал, рыбак дернул удилище, сокрушенно полез за червяком в консервную банку:

 

– Объели, коммунары. Зря ты вернулась: ничего здесь нет, рыба и то в мелочь выродилась, кроме гольянов ни хрена. Раньше-то, бывало, какие караси ходили! Как народ извели, ни одна зараза лед не долбила зимой, задохнулась рыба к чертям собачьим. А потом кто станет за столько верст бегать, лед долбить? Укрупнили деревни, свезли дома в одно место. Добивает Микитка последнее, на что у Ленина со Сталиным сил не хватило. Изживает деревню напрочь, хуже фашиста: тот жег, этот топит. Ты зря пришла, ничего здесь нет: ни домов, ни дворов, вишь, под поля распахали.

 

– А я помню, – перебила его Дарьюшка, сторожко оглянувшись вокруг, – как Ленин умер. Зимой, в страшный мороз, мне тогда лет пять было. Собрали деревенских у сельсовета, с крыльца зачитали сообщение. Все плакали прямо на морозе, тятя плакал и я заплакала.

 

– Дураки, – плюнул в сердцах Поселенец. – Вечно-бессрочные. По Сталину, небось, тоже плакали?

– Нет, по Сталину не плакала, нечем было. Значит, от наших мест примет не осталось? А я хожу, смотрю-смотрю, понять не могу.

– Зря ищешь, кладбище и то запахали, уроды, у них ведь план по вспашке земель из года в год повышается!

– Ты в колхозе сейчас?

– Я то? Нет, я в городе жил после войны, а потом сюда перебрался, землянку себе вырыл.

– На пенсии?

 

– Зачем? На своем довольствии состою. Как отменили плату за боевые ордена, роздал их ребятишкам – пусть играют, балуются с безделушками этими. Пенсии их позорной мне тоже не надо, пяти копеек в месяц. Дом детям отдал, сюда перебрался. В землянке печь сложил, рядом погребок отрыл, дров вокруг полно. Рыбу вялю, копчу, грибы сушу, на зайцев зимой силки ставлю. Существую вольной птицей вне рабовладельческого государства.

 

– Вот-вот. Точно. Слышала я, что в каком-то тридесятом рабовладельческом государстве раба, отслужившего семь раз по семь лет, тоже отпускали на волю: иди, старик, куда хочешь, выживай как сможешь. Не так ли и с тобой приключилось? Может специально тебя довели, чтобы ушел, куда глаза глядят и от пенсии отказался?

 

– На их пенсию надеяться – ноги протянуть. А может и специально, кто их, трубадуров знает, когда дудят каждый день про великий и могучий советский народ. Они до конца дней будут толкать людей под великие подвиги, как под поезд, нормальной жизнью жить не дадут. Пока не изведут весь род под корень, не успокоятся. Слава богу, здесь я вольный человек, а не кочерыжка зависимая.

 

– Из наших приходил кто?

– Никого не видал. Ты первая объявилась. Ну, от вас еще кое-что осталось. Вишь, сруб с той стороны стоит горелый – это ваш бывший дом и есть. Из него коммунары сперва, как вас свезли, избу-читальню устроили. Ясно дело – пьянствовали, заливали зенки самогонкой, чтоб не стыдно было народу в глаза смотреть, когда на смерть отсылали. А потом в доме по ночам-вечерам непонятное стало деяться, что одна любопытная приезжая с городу комиссарка в штаны с испугу наделала. Посадили стражу из самых беспробудных комбедовских уродов. Сидят они ночью, самогонку хлещут, в карты режутся. И вдруг кто-то рядом, прямо над головами как дунет, по человечески: “Фффффуууу!” Керосинка враз погасла. Такого деру коммунары дали, кто в дверь, кто в окно. Пустым дом остался стоять, потом возгорелся вдруг. Крыша сгорела, чердак начисто, сруб остался весь в угольях. А что сгорит, то не сгниёт, вот потому и существует.

 

Уж когда народу почти не осталось в деревне, людей всех выслали, куда Макар телят не гонял, когда сожрали-пропили чужой скот и припасы коммунары, наладились пустые дома сосланных разбирать и в город возить – продавать, чтобы значит, можно дальше было хорошо жить бесплатно, по коммунистически. А ваш на своем месте остался, кому он горелый нужен? После войны колхоз поле себе распахал на месте деревни для районной сводки о посевных площадях, трактором отволокли его в сторонку, ближе к озеру, здесь теперь и стоит.

 

Зашла Дарьюшка в горелое отеческое гнездо. Пустое оно, внутри всё угольно-черное. Пыталась разобраться, где печка стояла, на каком месте. За печью домовой жил. Бабка Татьяна их припугивала, когда раздерутся на печи: «Вот погодите, озорники, сейчас уже Васюха придет, он вас быстро успокоит!»

 

 

Маленькой Дарьюшке очень хотелось домового Васюху повидать, смотрела однажды, смотрела за печь, наблюдала, долго, уже все заснули, кроме бабки, сидевшей с лучиной за пряжей. И вот в последний момент, когда глаза закрывались, увидела Дарьюшка, как у дверей вроде клок сена быстро-быстро покатился, прошуршал! Наверное, Васюха.

 

Растет ныне в избе крапива в человечий рост да лопухи. Притоптала старушка крапиву кругом, поставила в центр корзинку с клубком, а сама вернулась обратно к Поселенцу. Тот сразу возобновил разговор, соскучился знать по человеку, но уже не про старое, чего про него бесполезно вспоминать?

 

– Мы нынче с советской властью по нулям разошлись – я ее знать не знаю, живу на природе инвалидом-фронтовиком, она меня видеть тоже не хочет. Что там слышно насчет того, будто инвалидов войны в дома престарелых забирать?

– Ничего такого не говорят. Да разве хватит домов на всех инвалидов?

– А они по очереди. Сейчас, вроде, забрали всех безногих да безруких.

– Как же забрали? Возле магазинов с винными отделами толкутся на своих тележках.

–Во-во. Именно это властям и не нравится. Некрасиво, когда расхристанные в мать-перемать защитники страны у ларьков просят чарочку налить. Не должно такого в развитом социализме быть, когда уж до коммунизма по кремлевским часам совсем ничего жить осталось. И пенсию хорошую тем инвалидам тоже не хотят давать, чтобы уважали сограждане ратный подвиг. Куда проще замести покалеченных в боях защитников страны в учреждение лагерного типа, куда вход есть, а выход – извините, только на кладбище. Всех прибрали, говорят. Или врут?

 

Поселенец глянул на Дарьюшку пристально. Дарьюшка задумалась.

 

– А между прочим, что-то в последнее время не видать стало тележечников у ларька. Может, и девали куда. До чего доброго у властей руки не доходят, а до этого всегда быстро.

 

– Во-во. Ну, со мной у них не скоро фокус получится. Власть любит по пенсионным спискам работать, пенсионеров уничтожать, чтобы деньги не им платить, а я в тех списках давно не значусь, вычеркнули. Поживу вольной птицей сколь бог даст, сам собою успею помереть, пока власти хватятся, скорей какая-нибудь местная шпана пришибет. Уже в гости наведывались сопляки-уроды: “Дед, дай закурить”. Дал им и прикурить и закурить, всего дал и маком посыпал, обещались ночью зарезать. Так прямо в глаза и обещают: “Готовься, придем тебя убивать”. Выродки пьяненькие , изначально мстительные, ненависть из глазенок прямо искрами полыхает, как у городских ученых комиссаров, что нашу деревню раздраконили. Продолжатели революционных традиций. Ты, знать, с болот убёгла?

 

–Убёгла.

 

– Смотри-ка, значит повезло кое-кому выжить. А в основном-то, чую, прибрался народ, пусто нынче у нас. Ты иди, пока не вечер. Вечером по дорогам пьяный пролетариат на грузовиках из села в село на танцы гоняет, зашибут ненароком. Рассуждаю сам с собой: может и хорошо, что никого из наших не осталось, чистыми ушли. Не то бы тоже сейчас в пьяном угаре бегали – дрались, да матерились, да воровали. По человечески путь свой завершили, хотя и под конвоем, но главное – вовремя, до нынешнего содома не дожили, бог не привел видеть.

 

–А вот скажи, Поселенец, почему не значусь я рожденной в своей деревне, из архива мне так ответили на запрос, когда копию метрик хотела получить. Будто бы нездешная, будто меня вообще на свете не было и нет. Кто я тогда такая? Инопланетянка разве?

 

– О, чего захотела… метрики свои… забыла разве – сожгли городские коммунары нашу церковь, где метрические записи делались, значит и документы сгорели. Эти черти людей на каторгу отправили, на смерть, а вдобавок и память о них уничтожили, заразы. Иди, Дарья, иди, бог с тобой.

 

Дарьюшка вернулась в родные стены, всплакнула там по всем родственникам, забрала корзинку и, попрощавшись с Поселенцем, ушла восвояси.

 

Вернулась в свою насыпушку век доживать, хотя желание было сильное навсегда остаться на родине, в горелом срубе шалаш поставить да жить.

 

Дома квартирантка Лизавета сразу пристала с допросом: «Куда сбегала?». «Да так, - отвечает Дарьюшка, – по своим делам отлучалась». Заругалась Лизавета, что больной человек должен дома лежать, а не по ночам исчезать неведомо куда. Тут чашка вдруг на пол со стола как съедет, потом зола с искрами из холодного поддувала фррр! – фонтаном на пол.

 

“Чего серчаешь, не нравится тебе здесь? Посуду не бей. Дай отдохнуть маленько”. В ответ Васюта зафыркал котом из-под кровати.

 

«С кем разговариваешь?» - нахмурилась квартирантка Лизавета, ­– сама с собой, иль с нечистым уже напрямки связалась?

 

Среди ночи заголосил петух из подполья. Подполье совсем небольшое, ямка в песке отрыта. Пара мешков картошки с осени в ней помещается, кадушка капусты, да несколько банок с помидорами, огурцами солеными. Ныне все пусто, но голосит именно оттуда, будто из курятника утром. Лизавета перепугалась, в обход с иконой круг дома пошла, ругается во все горло: «Что такое? Что за наваждение? Не хватало участковому услышать, прибежит с пистолетом кур ликвидировать, а если штраф наложит?»

 

Меж тем петух про решения партии о собственной ликвидации вроде и знать не желает, заливается на всю ивановскую. Лизавета за нож взялась, решила прикончить горлопана, свой ли, чужой ли в подполье залетел, все равно! Суп сварить. Тут вдруг птица больше голубя, сизая, по комнатам вздумала летать, крылами бить – лампадки и затухли! Ужас! Ужас!! Перепугалась квартирантка, нож бросила: «Кого ты, ведьма проклятая, с собой в дом принесла, что за нечесть дьявольскую? Не буду с тобой жить, душу свою христианскую губить, пропадай одна! Прямо сейчас уйду, ноги моей в чертовом месте не будет!»

 

Только она за порог – снова заголосил петух из подполья, уже при включенном свете. «Нет, вы посмотрите на него, вконец обнаглел! Васюта, кончай шуметь!» Орет Васюта, не унимается.

 

 Пришлось больной с койки подниматься, открывать лаз в подполье – там, естественно, никого и ничего. Одно ведро закрытое крышкой, да обвязанное тряпьем сто лет в наличии. С работы понемногу натаскала Дарьюшка дуста на всякий случай – обработку отхожих мест произвести, коли когда понадобится, и благополучно про него забыла. Ныне на Дезостанции от дуста отказались, признав страшным ядом, гибельным для всего живого, а у нее – гляньте: целое ведро в подполье практически под кроватью.

 

Выволокла Дарьюшка ведро с ядом из подполья да из дома, чуть не окочурилась, хорошо, Васюта угомонился. Через силу на работу отвезла, еле-еле допёрла: «Куда хотите свое добро девайте, а мне не надо».

 

И что любопытно, с того дня старушка пошла на поправку, за неделю выздоровела совершенно, будто в санаторий куда съездила, вот так-то воздух родины целебно человеку помогает, особливо на старости лет.

 

 

 

 

4. Незнакомец с большим чемоданом

 

 

 

Напротив дома Кузьмы Федоровича, окна в окна через дорогу, стоит дом Фомы Сорокоуса, тракториста, и "беларусь" его с ковшом перед окошками присоседился: с подработки воскресной приехал Фома на обед, коротко кивнул соседской компании, собравшейся у ворот Кузьмы постоять, прошел к себе во двор, закрыв калиточку.

 

Не любит Фома всеобщего благодетеля Кузьму Федоровича и все тут! Ни за какой надобностью к нему не обращается, гулянки не посещает, даже просто так не остановится поговорить на улице: лишь кивнет кратко и к своим воротам заруливает: дескать, некогда мне с вами лясы точить, дел полон рот, успевай разворачиваться. За версту видно – самостоятельный человек, к тому же торгового блата на дефиците ни под каким видом не терпит.

 

 Даже вроде как в пику соседу дом свой Фома выкрасил ядовито-желтой краской, какой ни один нормальный человек во всем городе не покрасит, самой последней беспомощной старухе в голову не придет так опозориться, лучше уж совсем не красить, чем в желтом доме оказаться, как в психбольнице.

 

Когда красил, на вопросы пораженных соседей отвечал кратко: “Что в магазине было, то и купил, а воровать с детства не приучен”. Вон, даже прохожие останавливаются в недоумении. Дарьюшка понимающе оглядела нездешнего молодца с большим чемоданом и сумкой в руках, ставшего как вкопанный возле дома Фомы с открытым ртом: дом желтый, ставни темно-синие. Явно прохожий из сельской местности прибыл, при костюме, белой рубашке, но без галстука и воротник так расстегнут, за версту видно, что никогда галстук на данной шее не висел, а плечи и походка широкие, комбайнерские. Механизатор в город подался с чемоданом, не иначе. Такого квартиранта нам не надо: молодой, неженатый, да и женатых не надо – Дарьюшка отвернулась, вздохнула: таких как Полина поискать нынче. Жалко лето грозливое выпало: и урожай сильно побит, и фронтовик Иван Евсеич до того на крыше накувыркался, что вздумал на Полине жениться.

 

Ишь ты, встал и стоит, смотрит - опять же ясно: не видал желтого дома сроду. Ничего-ничего, погоди, дай срок, в городе поживешь и не в такой угодишь. Нынче нужного товара в магазинах днем с огнем не найти, можно даже не бегать, уважаемый Фома Фомич, не искать, но попросил бы Кузьму по-свойски, да намекнул только слегка, так, мол, и так, дорогой соседушко…

 

Самый лучшей краски тот бы выписал на своей торговой базе, ведь не Сорокоусу на свой дом смотреть, а Кузьме из окошка в него пялиться: выглянешь, а там желтый дом напротив, плюнешь, что за пакость! А гости иногда большие приезжают и удивляются, чего, Кузьма, не мог соседу удружить? В глаза спрашивают, подпив коньячка: ну, как же так, Кузьма Федорович? Разве можно? А тому и крыть нечем: он рад бы оказать содействие, да Фома разговаривать не хочет, можно сказать, в упор не видит.

 

 

Гражданин с роскошной шевелюрой, в белой рубашке, как правильно угадала Дарьюшка, являлся сельским механизатором, желтый дом рассмотрел в подробностях, но далее своей дорогой, как обычный прохожий, отчего-то не проследовал. Вещи наземь опустил, кстати, не у калитки Фомы, а возле соседского заборчика приспособил, меж обломанных кленовых кустов и теперь стоял, словно отдыхая, будто руки отмотал тащить этакой чемоданище. Чемодан, кстати, весьма похож на своего хозяина, ей богу, как два сапога пара, оба здоровенные и слегка рыжие.

 

Тут к всеобщему счастью из-за угла появилась дочь Фомы Татьяна, не очень давно окончившая техникум, а ныне уже преподаватель швейного училища, в домашних же условиях послушная ласковая дочь, проспавшая воскресное утро в тишине и радости, что даже не услышав, как отец и муж уходили каждый на свою выходную работу.

 

Танина мать встала много раньше мужчин, завтрак им собрала, потом с огородом управилась, потом обед готовила, иногда забегая в комнату будить, но каждый раз останавливаясь: «Ах, какая красавица дочка: разметалась на подушках, разнежилась. Ну, поспи еще, дитятко, поспи, Таня милая, вот пойдут свои дети, не доведется так-то отдохнуть», – и выходила тихо вон, опасаясь грядущей дочкиной женской доли, которая неотвратимо когда-нибудь наступит, но пока, слава богу, не наступала, несмотря на замужество.

 

Повезло жить-поживать Танюше с муженьком в родном доме, своей девичьей комнатке при родителях. Маменька души в дочке-красавице не чает, папаша с лица всегда сердит, но внутри тоже добр, хотя показывать того не желает, потому что проповедует закон и порядок во всем мироустройстве, куда домашнее хозяйство тоже входит. Мужа Таня самостоятельно себе подыскала в деревне, и вывезла оттуда прямо домой. В первую же трудовую осень такое дело случилось.

 

Послали ее с учащимися в колхоз на уборочную, там влюбилась в местного творческого паренька, который после армии был поставлен директором клуба на самодеятельность. А Таня с детства в самодеятельности всегда на отлично выступала. Так они спелись за месяц, что не смог выдержать директор клуба грядущей разлуки, дня одного не пережил, бросил родные просторы, березки, речку, про которые до того песни самодеятельные сочинял и уехал вместе с Таней в город, где поженились молодые люди и стали жить-поживать у Таниных родителей. Она по-прежнему преподает шитье в профтехучилище, муж в заводском клубе поет и танцует, в институт культуры поступил учиться. Таня по стопам молодого супруга тоже в своем училище танцевально-певческий ансамбль организовала из девчонок, и так хорошо они выступать стали, что в двух смотрах городских победили.

 

А в июле этого года Таня с ансамблем ездили на областной смотр в Первомайский район: в июле у колхозников передышка между посевной и уборочной наступает, так давали им серию концертов. На том выезде познакомилась с механизатором Ларионом – здоровенным парнем и вдруг робко-робко себя почувствовала, когда пригласил ее прогуляться на пару с вечера по единственной асфальтированной улице райцентра. Ларион такой большой, интересный, в парадной белой рубашке с засученными рукавами и наглаженных черных брюках, она в лучшем платье, отчего-то пылающая, счастливая, очень красивая, не зря мама все детство твердила, ой, Танечка моя писаная красавица растет!

 

Так и прогуляли всю ночь до утра.

 

Сегодня, проспавшая все сроки Татьяна, побежала в хлебный магазин, когда там, естественно, никаких очередей уже не было, да и на полках пустота – хоть шаром покати. Съездила на трамвае в центр города, только здесь тоже ничего не нашла, кроме печенья да сладких дорогих булок с повидлом. Делать нечего, отец скоро на обед приедет, – купила булок и печенья. Увидела трактор возле дома, заторопилась, коли папаша сядет щи хлебать без хлеба, такой разгон устроит, что берегись.

 

Когда пробегала мимо незнакомца, даже не посмотрев в его сторону, тот вдруг нежданно-негаданно охватил ее талию сильными руками, сжал очень крепко, легко в воздух приподнял, крутнув вокруг себя несколько раз. Перепугалась Танюша как в девичестве, когда приснился сон, будто невидимый в темноте мужчина поймал ее. Два года замужем, давно перестала бояться темноты с мужчиной, привыкла. А тут вдруг снова, ни с того ни с сего, среди бела дня страх пронзил от сердца до пяток, организм разжижился, и когда опустили, убрав объятия, сползла вниз по широкой груди, опасаясь, что свои ноги не удержат, выдохнула:

 

– Ларион, ты что ли?

 

– Я, – гость стеснительно глянул на кленовые кусты, под которыми прятались чемодан и сумка. – Прошу извинить, если не ко времени.

 

– Ларион, мне надо срочно домой. Отец приехал на обеденный перерыв, я за хлебом бегала. И это, – тут только Татьяна произнесла то, о чем так и не решилась сказать за всю длинную ночь, которую прогуляли вдвоем по асфальту райцентра и берегу речки, – я замужем, Ларион…

 

– Вот как? Да я ничего… и не думал даже.

 

И в одно мгновение, – Дарьюшка зафиксировала это явление наглядно, – резко опал ростом. Неизвестно куда девался разворот плечей в косую сажень, нет вовсе даже не молодец, ошибочка вышла в глазомере, так себе гражданин, вполне обычный прохожий, тащился – тащился человече, пыли наглотался, встал передохнуть. Или какой дальний родственник Фомы из деревни приехал? Устал больно, или того хуже: собрался в больницу лечь, подлечиться, не иначе. Ишь, какой зеленый, скорее всего желудок неисправен, с плохим пищеварительным трактом в поле много не наработаешь, а с другой стороны сказать: ну какая такая в сельском районе может быть медицина?

 

Фельдшера в основном числятся с медсестрами на пункте первичной помощи, ветеринара и то найти трудно, хотя сельскохозяйственный профиль требует наличия. Институтские выпускники-медики, выходцы из села тоже нынче в городе норовят пристроиться, даже в большей степени, чем комбайнеры. Разбегается народ из деревень на все четыре стороны, начихав на колхозную крепостную родину, пользуясь моментом, что стали выдавать паспорта.

 

– Ты ко мне ехал? – спросила Татьяна напрямую, придя в себя и заметив чемодан с сумкой под пыльной листвой.

– Хорошо, что в дом не зашел, как чувствовал, – слабо улыбнулся механизатор. – Да. С работы уволился, скоро уборочная начнется, а я сбежал с трудового фронта. Ох, и материл меня председатель в хвост и гриву! Ладно, извините, пойду я.

 

– Ну вот еще, чего обиделся, Ларион? Отобедаешь с нами. Вы же угощали наш коллектив в столовой, идем-идем, и не сопротивляйся даже. Бери свои вещи, заходи, без обеда не отпущу.

 

– А муж? – обиженно поинтересовался усохший человек, вконец расстроенным голосом.

– Его дома нет. У них сегодня концерт на весь день до вечера.

 

Без малейшего вдохновения проследовал за Татьяной в желтый дом с синими ставнями. А давно ли счастливым летел с вокзала, как на крыльях? Пройдя через веранду и сенцы, очутились, как полагается, в большой светлой кухне с двумя окнами, за столом сидел обедавший без хлеба хозяин: сердито хлебал щи, насыпав в тарелку горелых сухарей. Мама обрадовалась: «Вот и Танечка из магазина вернулась, зря отец беспокоился. А это кто с тобой в гости пожаловал?»

 

– На Пролетарской хлеба нет, – доложилась Таня, первым делом выкладывая на стол покупки, – в центре тоже пусто, пришлось сладкого взять, хоть к чаю сойдет… это знакомый механизатор встретился, зовут Ларион. Он коллектив наш принимал в Первомайском районе, теперь в город приехал, я пригласила отобедать. Вы, Ларион, без хлеба суп едите?

– Зачем без хлеба, я захватил с собой, вот две булки, пожалуйста. И сало немного есть, примите к столу.

 

– Молодец, – перестал хмуриться Фома, когда перед ним вдруг очутились две пышные ковриги домашнего изготовления, – механизатор, значит?

– Широкого профиля.

– Садись за стол, добрый человек. Фрося, наливай гостю.

– Ой, как вы вовремя, – обрадовалась Фрося, – мойте руки и присаживайтесь, сейчас я вам с Татьяной все поставлю.

 

Сидевший во главе стола хозяин нарезая пышных белых ломтей, возрадовался:

– Хлеб настоящий, крестьянский, запашистый, мы в городе про такой давно забыли. Уже самого главного в магазинах не стало, целину подняли, а хлеб пропал, хоть карточки заводи, как в военное время. Выкинут на пару часов в магазин, будто ворованное, очередь на квартал тянется, а за чем, спрашивается, чего там доброго? Дрянь одну толкают, хрущевского помола мучица, американский продукт – кукуруза голимая.

 

 Руки, смотрю, у тебя, Ларион, нашенские – трудовые, подходящие для работы. Зятёк в этом отношении малость подкачал… культурный человек, хотя тоже из села. От того и в культуру подался, деятелем культуры трудится: песни поет, басни читает, танцы танцует. – Фома хмыкнул, – я бы, Ларион, по маленькой предложил за встречу, но, извини, надо ехать, сети подводим под канализацию с водопроводом, траншеи копаем. По воскресеньям часто приходится вкалывать, когда план сдачи рушится из-за очередного головотяпства.

 

– У нас в уборочную тоже воскресенья не соблюдаются. В хорошую погоду с утра до ночи пашем.

– В город купить что приехал? В магазин, небось? Закрыто сегодня все. Выходной.

– Нет, я так… посмотреть.

 

– Это можно. Смотреть можно, смотреть есть чего: одних кинотеатров понастроили штук пять, театра два, горсад, на Выставку Достижений съезди, там мебель красивая прямо целыми комнатами оформлена, то бишь гарнитурами: спальный, столовый, кухонный – смотреть за деньги можно, если билет купил, а трогать нельзя, зато пиво всегда бывает в ларьке у озера, и чисто и лавочки удобные со столиками. Ладно, мне пора. Если переночевать негде будет, ты заходи, не стесняйся, посидим, обсудим международное положение. С хорошим человеком я всегда рад.

 

После ухода отца семейства на работу, Таня с мамой наперебой принялись угощать Лариона, достали даже водку из шкапчика и налили всем по рюмочке, за встречу и для настроения. «Хорошо ли она сделала, что тогда не сказала о муже? А сейчас вдруг позвала с улицы в гости?»

 

 

 С одной стороны, конечно, не очень хорошо, но ведь о том и речи не было, когда он, ни с какой стороны не относившейся к организаторам смотра, вдруг по собственной инициативе привез букет цветов и вручил ей по окончанию концерта, и далее, на торжественном ужине в школьной столовой проявил себя с лучшей стороны, ухаживал за всеми как добрый хозяин, доставал необходимое, решал проблемы, то и дело возникающие по ходу ужина, потом проводил до гостиницы, и пригласил еще погулять, пройтись по замечательным окрестностям, так как погода стоит хорошая…

 

Все ее девчонки отказались, наплясавшись и напевшись, а она согласилась пройтись, осмотреть местные достопримечательности. Пока гуляли, о многом с Ларионом переговорили, но ни она не обмолвилась о муже, ни он не назвал семейного положения. Впрочем, говорить и без того было о чем, гулять тоже интересно, просто так приятно, без дальних мыслей, нет, слишком приятно, как два года тому назад танцевать со своим нынешним мужем. «Точно, что ли? Нет, не может быть! Даже никакого сравнения быть не может – гулять гораздо приятнее», – у Тани среди разговора вдруг предательски округлились глаза. Она поняла, что влюбилась. В двадцать два года со взрослой, замужней женщиной, преподавателем училища разве может такое случиться?

 

Мама Фрося догадалось о наступлении неприятных приятностей гораздо раньше, почти сразу, как только дочка вошла, а за ней ступил на порог широкоплечий парень. “Какая пара! – восхитилась мысленно, гостеприимно улыбнувшись при этом, – Танечка красота необыкновенная, а знакомый ее тоже симпатичный молодец, очень ей подходит, как бы они зажили хорошо, на загляденье, прямо душа в душу! Ой, и приехал с большим чемоданом. К чему бы это?»

 

Оставив Танюшу с гостем наедине, пошла на улицу прогуляться, а тут Дарьюшка сразу встретилась.

– Гости у вас, однако, сегодня?

– Из деревни знакомый, – не вдаваясь в подробности, делано-равнодушно, чуть ли не зевая, пояснила Фрося.

 

– Симпатичный знакомый. Долго стоял, все дом ваш разглядывал, но раз с сумкой, да чемоданом, значит не вор. Потом Татьяна объявилась, вместе в калитку зашли, славно вместе смотрятся, прямо как на картинке. Большой чемодан, будто навсегда человек переезжает. Наверное, из деревни в город перебраться нацелился?

– Квартирант нужен?

– Нет, квартирант не нужен, квартирантку бы, не слишком молодую где найти. Средних лет, бессемейную, добронравную, некомпанейскую, за комнату я бы недорого взяла, десять рублей, даже с моим постельным бельем. Нет на примете никого?

 

– Нет, таких нету, Дарьюшка.

– Полине в замужество два комплекта постельного выделила, стульями снабдила, подушку дала, все как полагается. Сама без стульев теперь осталась. Хорошо, Кузьма Федорович обещался свои продать, когда достанет себе новые. А хочешь, Фрося, попрошу от своего имени краски зеленой, самого лучшего качества для вашего дома, могу сама сходить на базу даже выписать по себестоимости, ну куда это годится в желтом доме жить? А Фоме своему скажи, будто бы случайно в магазине выбросили, ты и купила удачно, а?

– Фома такие вещи за версту чует. Знаешь, какой у него нюх?

 

– Ну, нет, так нет. Леонид, небось, опять на работе? Концерт у него?

– Концерт воскресный, да. Неделю репетирует – домой не является, только спать приходит за полночь, а в выходной выступает, та же самая петрушка, но уже перед зрителями нижется. В деревне еще куда ни шло – домом культуры заведовал, а здесь совсем в пляски ударился, круглосуточно кренделя выламывает в народном ансамбле. Совсем ведь немножко денег платят за эту самодеятельность, разве семью на те деньги прокормишь? Слава богу, хоть у нас живут на всем готовом, да Татьяна зарабатывает прилично. А он и тому рад. От скуки на все руки, студентом заделался. Детей третий год нет, и вроде как не предвидится. Говорит: «Мне без спиногрызов нагрузки хватает». Не знаю, может по нынешним временам так и надо жить, а все равно нехорошо.

 

– Куда как плохо. А этот, сегодняшний, к Татьяне приехал? Так-то мне почудилось, озарился весь, когда ее увидел.

 

Фрося замялась. Одно дело с соседкой зятя ругать, другое – про дочь болтать:

– Знакомый механизатор в город собрался переезжать, к нам зашел узнать: что, где, почем. Ладно, пойду я, наверное, поели. Надо со стола убирать.

– Ты погоди, не торопись. Успеешь посуду вымыть, Татьяна тоже не безрукая, чай. Давно с тобой не стояли, не разговаривали. Танюшка сегодня шла по улице, я прямо на нее засмотрелась: редкой красоты дочка у тебя, и походка и поступь и осанка – вот все хорошо, так достоинством и дышит. Мне бог детей не дал, как попало живу, не живу, а, можно сказать, перебиваюсь по жизни, а она сразу видно – создана для материнства, и дети будут тоже на загляденье: красивые, добрые, умные и воспитает она их хорошо.

 

Фрося мигом оттаяла:

– Не знаю даже, в кого такая умная. Преподавателем с этими девчонками не всякий сможет, а у нее запросто получается… директор училища сказал: еще годик поработаете, и методистом сделаем, а там и до завуча недалеко.

 

– Да, красавица Таня, – задумалась куда-то далеко в прошлую жизнь Дарьюшка, – у каждой из нас бывает свой час. Я не больно из красивых, а лет в двадцать… приблизительно… пять и со мною приключилось странное – перестала себя в зеркале узнавать. Посмотрю прямо – будто я, немножко боком голову сделаю: совсем незнакомый взгляд и такой завлекательный, самой не узнать. Да и по парням видно. В горпарке на танцах из-за меня, чтобы вне очереди пригласить, уже драться начали. Продолжались эти странности с полгода, не больше, потом лицо прежнее вернулось, и все встало на свои места.

 

– Замуж не вышла за те полгода?

– В том то и беда, что почти вышла. Начал ухаживать кавалер, каких прежде и не видела и не знала: из себя культурный, деликатный, прическа красивая, одевается изумительно, прямо картинка, а не кавалер. В те времена на Кузбассе только иностранные инженеры подобным образом выглядели, ну и артисты приезжие из Москвы. В общем, вылитый артист. Дело к зиме шло, танцы в горпарке закрылись, стали мы с ним в кинотеатр ходить на вечерние сеансы, потом он меня в ресторан пригласил, а я там ни разу не была, ничего не знаю, боялась ужасно, но ничего приноровилась, очень понравилось.

 

Даже театр посетили несколько раз. Конечно, одевалась театральная да ресторанная публика по-другому, нежели скромные средства работницы позволяли. Ну, раз он на мое пальтишечко критически посмотрел, как в гардероб сдавал, другой, а потом в один прекрасный вечер подарил красивейшую шубу.

 

В той шубе отправилась праздновать опять же в ресторан – обмывать подарок. Раздеться не успели в гардеробе, как милиционеры обоих под ручки взяли и предложили выйти с ними на улицу. Доставили в отделение, принялись допрашивать. Оказалось, шуба та ворованная, мой кавалер вор, его мигом в кутузку заперли, а меня еле-еле отпустили с подпиской о невыезде. Но я на следущий же день уехала, куда макар телят не гонял, завербовалась на Север, три года там протрубила, как срок за шубу, потом уж сюда переехала. Нет, замуж, слава богу, попасть не успела. А в последующем как-то и не приглашали. Да, только раз бывает восемнадцать лет, и то не у каждого. У меня восемнадцати не было, двадцать пять, помню, было, но только полгода. Твоя Таня с приезжим молодым человеком очень друг дружку любят, я сразу поняла.

 

– И я поняла, – призналась Фрося, – чего уж там непонятного, только не знаю, к добру ли, нет ли… и приехал с большим чемоданом, будто надолго собрался, а сказал, что посмотреть всего-навсего…

– Это в каком смысле посмотреть. Но чует мое сердце – по серьезному делу человек. И так разулыбался твоей дочке… Наверное, влюбился всерьез.

 

– Как же ему не влюбиться, когда Таня моя такая красавица, что нет никого лучше во всем свете. Уже в школе мальчишки проходу не давали, в техникуме училась – совсем отбоя не было, даже преподаватели-мужчины в любви признавались…

 

– Правда что ли? Им же нельзя, поди?

– Как на духу говорю. От того и замуж вышла скоропалительно, по любви конечно, но не вполне удачно… по моему разумению. Татьяна со мной делится раздумьями обычно, а тут ничего такого не говорила, значит, он без предупреждения приехал. У нее глаза на лбу были, вроде сама не своя, когда в дом без хлеба вернулась, но с кавалером. Хорошо, что Фома ничего не понял, до него когда еще дойдет, а вот как дойдет… тогда не знаю, что и делать.

 

 

 

 5. Развод семейной жизни

 

 

 

 

Муж Татьяны Леонид возвращался домой в распрекрасном настроении, от калитки до крылечка шел с засунутыми в карманы руками, выписывая ногами кренделя-фигуры матросского танца. Программу выполнили без сучка, без задоринки, сама Анфиса Степановна из областной культуры оценила положительно. Немного отметили узким кругом это событие. Потому и вернулся затемно, ставни уже были закрыты и в доме горел свет. За столом сидели теща, жена, рядом с нею парень, по виду родственник. Родственников у тестя много, приезжая в город, они всегда заходят чая попить и частенько остаются с ночевой.

 

– Как удался концерт? – проявила любопытство теща, поднимаясь и беря чистую тарелку с поварешкой.

 

Лишь стоило ей открыть крышку кастрюли – по кухне так благодатно пахнуло наваристыми на мозговой кости горячими щами, что Леня чуть не заикал с голодухи. Выпить они, отмечая положительную оценку Анфисы, безусловно выпили, только закусить было нечем. «Эх, культура наша бестолковая», – подумал он, улыбнувшись всем жизнерадостно и воодушевленно.

 

– Отлично. Три раза на бис вызывали мой матросский танец. Ноги отваливаются.

– Их всегда на бис вызывают, – похвалилась теща перед незнакомым родственником, – проходите, Леонид, садитесь с нами кушать.

 

«Как чужому говорит: «садитесь с нами кушать», – немного покарябало Леню, – разве он иждивенец? Он вкалывает, дай бог каждому!» Неторопливо, по-матросски вразвалочку, сходил, вымыл руки, причесался, осмотрел себя в зеркало, и при полном молчании компании занял место за столом, но не то, на котором сидел обычно – там расположился гость, а с краю.

 

Уже случалось такое и прежде, во имя дорогих гостей его, не долго думая, смещали на дальний край стола, на что он старался не обращать внимания. Протянул руку: «Леонид». Гость пожал крепко: «Ларион». Но кто такой и откуда говорить не счел нужным, и ни Татьяна не объяснила, ни теща. Леонид отмел все эти соображения в сторону, набросился на еду. «А, черт с ними! Такая вкуснотища, пусть молчат сколько влезет, а я проголодался».

 

Спросил добавки, окончательно возвращаясь в свое обычное веселое расположение духа, что охватывало всякий раз по возвращению домой, в уютную семейную обстановку, в тот раз и навсегда заведенный порядок вещей, который ему не нужно здесь поддерживать, для того существует тесть, а на столе, после добавки первого, уже второе поднесли – для того есть теща. Будет и пирог сладкий на третье, воскресенье как-никак. А потом, обсудив семейные новости, вдвоем с его Татьяной удалятся в их светёлку, где начнут обниматься и жизнь пойдет еще веселее! Ну что ему какой-то там Ларион? Да бог с ним, пусть посидит вечерок на законном лёнином месте, не жалко.

 

– Откуда сальце бог послал? – спросил, культурно накалывая кусочек вилкой.

– Первомайский район.

 

«Конечно, деревенский родственник. Такой же плечистый, как тесть и теща, даже чем-то похож на Татьяну. Ясными глазами беспечальными. А тёщенька приуныла что-то. Наверное, с ночевкой приехал»

 

– Отец скоро будет?

– Скоро, – ответили хором Татьяна с тещей, глядя в разные стороны: теща в окно, а Татьяна на руки Лариона.

 

«Близкий родственник», – утвердился Леонид в расчетах. – Не меньше, чем на три дня приехал». Но когда уже доедал второе, вдруг насторожился: «А чего молчат, как на похоронах? Обычно, приедут, так разговоров не оберешься – за полночь, всех помянут деревенских, у кого чего, с одной околицы пройдут до другой.

 

Глянул на тещу с некоторым удивлением, та, решив, что ему надо еще какой добавки, глянула вопросительно, и тотчас отвела взор в сторону, будто от тяжелобольного, который неизлечим, но того не знает и рассуждает весь день о новейших методиках лечения, по минутам блюдет выполнение процедур, назначенных врачом. «Комплект чистого белья жалеет для гостя, – подумал с хитрой усмешкой, – не иначе. Стирать не хочется на руках, но некуда не денешься, придётся, раз стиральная машина сломалась». Доел уже второе, отодвинул тарелку, и снова неприятно удивился, чего так странно глядят на него, будто точно совсем при смерти он, вздыхая попеременно.

 

– Что молчим? – спросил иронически, испытывая полное удовлетворение от прожитого дня, концерта, своего номера, тещиного ужина, Таниной красоты, – гость за столом, а они словно на похоронах. Хотите, анекдот расскажу?

– Не надо, – отказалась Таня.

– Новый анекдот, сегодня только услышал, нормальный, смешной, почему не надо? Я же понимаю… приличия.

 

Недоуменно покосился на Татьяну и гостя, что сидели слишком одинаково, прямо, выделенной парой, вроде помолвленных и неожиданно всё понял.

–А, ясно. Извините тогда.

Жена облегченно вздохнула.

– Мы с тобой расстаемся, Леонид, расторгаем наш брак.

 

Да. Вот оно. Леониду вдруг сделалось очень душно и неудобно сидеть на чужой табуретке, за чужим столом, в чужом доме, захотелось убежать от стыда куда подале. Почему-то вновь ощутил голод: «А где третье? Пирог сладкий с яблочным повидлом чего не режут?». Но разговор зашел слишком серьезный, уже не до сладкого. Он опустил голову.

– Когда?

Татьяна ответила серьезно, бесповоротно:

– Сегодня.

– Погодите, но как же так? – изумился Леонид. – Как же так? Почему вдруг, без предупреждения?

– Я люблю Лариона. Завтра мы с тобой отнесем заявление на развод. Детей у нас нет, должны быстро оформить. Ты переночуй у кого-нибудь из знакомых, хорошо? А завтра часам к десяти приходи, отпросись с репетиции.

 

– Как же так? А я? Вы с Ларионом, а я? И к каким знакомым? Ночью?

 

Посмотрел на тещу обиженно, почему не защищает перед этими двумя? Перед Фомой, небось, всегда защищала. Но теща провалилась в глубочайшую задумчивость, словно бы уснув на своем месте и улетела в снах далеко-далеко, нет ее здесь, лишь тело недвижное покоится. Леонид не то, чтобы испугался, просто растерялся здорово, и в то же время чувствует, что не обманывают его, правду говорит жена: уже за день все обмозговали, рассчитали, теперь доводят до сведения. Мысли порхнули в разные стороны, запутались, отрывочно скользя в голове: что же это такое?… да как же это так?… что она говорит, когда вчера еще… да вечером думали, когда ребенка родить… и ночью обнимала… ну куда ему сейчас, на ночь глядя… податься? Девчонка та по мазурке опять подмигивала… а тут вдруг, ни с того, ни с сего – уходи вон… и так холодно смотрит… девчонка - чертовка, адреса ее не знает, и даже имени не помнит… как чужая стала, за один день испортилась… разве так бывает, чтобы за день, а?

 

 

Сердце само собой уронилось под стол и там хлюпнуло беззвучно. Холодно, зябко. Ощутил Лёня себя всем абсолютно чужим. Дом, к которому вроде привык, будто к родному, в первую голову враждебен, выпихивает вон. Даже при первом здесь появлении было лучше. Жена Татьяна всем своим видом требует, чтобы он уходил немедленно, забирал вещички да уматывал куда подальше… А если некуда? И не хочется… прижился, привык и жена любимая, которая вдруг сделалась не женой. Теща, тесть, семья, разве можно так сбивать спонталыку? Не по людски это.

 

Но супруга неумолимым взглядом толкает вон из-за стола, прочь из дому уходить требует, давит с неимоверной силой, под действием оного хочется встать и бежать, бежать без оглядки куда-нибудь, не разбирая дороги, падать в грязь, ругаться матом и дальше бежать. Немедленно, без разговоров, прямо сейчас. Уж очень стыдно ему здесь среди них находиться. Жаль, слишком устал, наплясавшись за день, поэтому продолжал сидеть, собираясь с силами. Коли не наплясался бы до икроножных судорог, тотчас бы встал да ушел, но продолжает сидеть на месте, вроде бы и не слишком расстроено выглядя, рассматривает, изгонявшую его жену в узкий прищур. Сидел и смотрел, смотрел, чувствуя, как затекают с каждой минутой сильнее ноги, а жена зрит сурово и удивлённо: чего не убираешься вон, не собираешь вещей, не прощаешься, коли приказано? Оказывается, этот вопрос она решает. Когда идти вместе спать, а когда собирать чемодан и проваливать на все четыре стороны.

 

“Какая все волокита, – подумал работник культуры, через силу поднимаясь из-за стола, – развод, да еще придется в милицию идти с паспортом, очередь там, конечно, страшенная… выписываться, отметку ставить об убытии, сразу-то не выйдет уехать. Или в городе остаться?».

 

 Направился в спальню, где тоже через силу, как вареный, принялся вытаскивать свои вещи из шифоньера, укладывать в чемодан. Вещей оказалось неожиданно много: пальто зимнее, пальто демисезонное, два костюма, трусов семейных аж семь, рубашки, ботинок двое, туфли… все сразу и не унесешь, накупили они с Татьяной ему обнов. А куда, куда он пойдет? Да хоть куда, ему все равно, если жизнь порушена. Она его не любит больше, да и он ее в ответ, тоже не любит, так сильно захолонуло вдруг сердце от измены, возненавидело, да, да! – ведь она ему изменяет сейчас при всех, когда он все еще ее муж! За такие дела изменщицу надо гнать вон, но в том-то и дело, что не имеет прав – дом не его. Все поставили с ног на голову, поэтому не виноватую изгоняют, а она его. Да и черт с ними со всеми, жить надо в своем углу – впредь наука будет. К кому бы на ночь определиться на постой?

 

Пришедший с работы Фома увидел за столом все те же лица: Татьяна, Ларион, будто бы и не уходивший, а у дверей со странной улыбкой стоит на выход Леонид с двумя чемоданами.

– Куда собрался, на ночь глядя?

 

Зять замялся. И все прочие молчали натянуто, но так понятно, что Фома аж удивился: как это он в обед проглядел, кого Татьяна в дом привела? Нового мужа себе. Самостоятельная дочка у них, и в первый раз из колхоза привезла кого хотела, а теперь опять съездила и следующий объявился. Но слишком уж самостоятельная.

 

– В командировку что ли?

– Нет, – замялся Леонид, – совсем ухожу.

– А этот на замену? – спросил, по-прежнему обращаясь к зятю.

– Выходит так.

– Нет, здесь фокус не пройдет. Муж должен дома ночевать, с женой, а гость в гостинице. Ларион – хороший человек, но, извини, придется тебе уйти. Я думал, ты просто знакомый Татьяны, а ты, оказывается, полюбовник. Придется очистить помещение.

 

– Я не любовник ей.

– Тем более тогда. Хлеб тебе возвращаю, купил в пекарне, сегодня в тех местах подрабатывал, ничего, хороший хлеб, для своих сотрудников небольшую партию пекли и меня отоварили. Так что, собирайся, брат, и уходи, сало возьми, не забудь. Раз не все съели – еще пригодится где-нибудь.

 

Татьяна поднялась из-за стола вслед за Ларионом.

– Я тоже уйду.

– Сбегать можешь. Бывает частенько, что жена неверная сбегает за любовником, беги, препятствовать не буду. Но, думаю, лучше все-таки сначала развестись по доброму, зато потом жить как люди, чем бегать туда-сюда.

 

Ситуация вдруг поменялась ровно на противную, и буквально за считанные секунды. Леонид вернулся за стол, Ларион ушел, Татьяна кинулась было его провожать, скоренько вернулась, заперлась в спальне, плакать о своей несчастной судьбине: хоть не со злым свекром живет, с отцом родимым, а ровно как в неволе – счастья нет, что папаша хочет, то с ее судьбинушкой и ворочит, не дает жить счастливо, законник выискался!

 

А как же без закона, девушки? Вот, к примеру, просил Якова шофер-Витька помочь ему яму возле дома поближе к дороге вырыть ковшом, там земля так плотно спрессована, что и ломом не уковырнуть. Для домашнего мусора. Тракторист, естественно, отказался, не пошел на поводу самовольного шофера. Откуда нам знать без закона: где на улице яма вырыта полезно, а где бесполезно, ведь и так пройти негде станет, если кругом каждый для себя улицу перекопает. А что будет, если самовольно ковшом дорогу начнут ковырять для своего мусора? Нет, брат, на то закон и существует, его соблюдай и не будешь вреден другим. Живи без пакости, и жизнь твоя будет хорошая.

 

– Твоя жизнь разве хорошая? – попыталась ущипнуть мужа Фрося.

– Моя нормальная. У нас для хорошей жизни климатические условия слишком вредные. На морозе цемент неправильно застывает, смерзается, строить полгода невозможно. У нас рабочий человек, который честно работает и за свой счет существует, никому не вредя, очень хорошо жить не может. Зарплаты все одно не хватит, даже если вообще не отдыхать, как Паша Нюрин – работая круглосуточно и без выходных. В относительном достатке жить возможно. В лучшем случае. Своим горбом не нажить хором. Дом есть и слава богу, а без дома вообще сгинешь.

 

Леонид остался в скучном настроении, слушая вразумительные речи тестя. Они не вдохновляли на подвиг, своего дома, увы, нет, значит сгинуть можно зимой запросто, примёрз в миг - да шлеп на дорогу сосулькой-воробьем под валенки прохожим. Никто не подберет, разве баба-кошка, которая чужое тепло любит.

 

Ларион отправился к трамвайной остановке не той дорогой, что пришел, интереса ради решил обогнуть квартал с другой стороны – не любил хоженых троп. Время позднее, на фонарях вдоль дороги высоко горели лампочки, ни машин, ни людей. Тишина. Тротуар за кустами и вовсе темен, местами земля под ногами ровная, утоптанная, местами песок голимый, а ничего: иди да иди, в одной руке чемодан, в другой сумка. Заедет к приятелю, у него переночует.

 

 

Все равно с Татьяной будут жить вместе, вот не ожидал такого счастья! На удачу ехал. И приехал. Победа будет за нами, возражения не принимаются. Разве такой должен быть у Татьяны муж? Танцор-воробышек из Дома культуры? Несерьезно это. Толи дело Ларион – косая сажень в плечах, уважаемый работник, передовик, в любом деле – первый.

 

Чуть не наткнулся на человека, сидящего на низенькой скамеечке по траектории чемодана. Поздоровался и дальше. И вдруг нехорошо стало, за угол свернул, трамвайную линию на соседней улице увидел, там свет, вагоны трезвонят где-то вдали. По дороге, тоже светлой от фонарей, люди ходят, а по тротуару никто. Темновато здесь у высоких заборов, да от выращенных кустов. Проникла под сердце Лариона ни с того ни с сего тревога. Оглянулся – никого. Впереди тоже пусто, а тревога разрастается, как на дрожжах. Остановился, встал спиной к забору, принялся кусты прощупывать взором, что ему за шорох чудится совсем рядом? Тут и прилетело по голове из-за того забора. Очнулся быстро, но уже никого, тихо, не шебуршит ничего. Ни чемодана, ни сумки, ни денег в кармане. Хорошо документы оставили. Слава богу. Без документов – полный швах, мастерски обчистили.

 

Поднялся с земли, голову ощупал, шишка здоровая, крови нет. Или в милицию? Да ну их, будешь заявление всю ночь писать, допрос с тебя снимут с неохотой, нужно им новое дело? Нет. Надо скорей к приятелю добираться. Все равно ничего не найдут. Если бы документы сперли, хочешь – не хочешь, пришлось бы в отделение идти, а так не стоит и время зря терять. Эх, город, город, воровская сторонушка. Впрочем, и село тоже нынче поселенцами занято уголовными, шлют их кучами, шайками-лейками из Москвы в сибирскую деревню как колонию-поселение, а воры сами деревню перевоспитывают, всех под себя подмяли, колонизировали. Не знаешь, куда и деваться: деревня под уголовниками пьяная, бездельная, приблатненная, не хочет работать ни на колхоз, ни на себя. И Ларион тоже не хочет за так вкалывать, думал по любви в городе жить, по справедливости жизнь свою строить, но как-то не очень пока получается.

 

Голова болит, кружится, куда теперь ехать приятеля в потемках искать, если даже на трамвай мелочи не оставили подонки, все до копейки из кармана выгребли. Решил вернуться к Татьяне, попроситься переночевать хоть на кухне до утра. Утро, оно всегда вечера мудренее, там видно будет, что делать. В желтом доме с закрытыми синими ставнями его приняли, поохали, расспросили, не видел ли кого, перед тем, как по голове получить? «Не видел, только предчувствовал, а разглядеть ничего не смог. Хотя погодите, до того, перед тем как на соседний квартал свернуть, заметил на углу сидел человек низенько, папиросу курил, я чуть его чемоданом не зашиб, так низко приспособился сидеть. Извинился, поздоровался, а он ничего не ответил». «У крайнего дома?». «У крайнего». «Тогда ясно, Упырь это был. Да ладно, успокойся, не переживай напрасно, что с возу упало – то пропало, жив и слава богу!».

 

Почему-то Ларион после удара по голове слегка избавился от любви к городской красуле, уже не такой необходимой казалась Татьяна для его жизни. Да и какая у них здесь жизнь? Не далеко ушла от колхозной: тоже, с утра до вечера работать за так, в качестве натуральной оплаты таскать через проходную, что плохо лежит, хоть гвоздей горсть со стройки, хоть булку хлеба с хлебозавода. После дневной государственной работы дома вечерами огород полоть, поливать, чтобы с голоду не вымереть, калымить по воскресеньям и в отпуске, как Фома. Работать непрестанно, немножко подворовывать, чтобы только-только выжить. Те же воровские законы процветают, кругом блат и воровство. Жиганы с деревенского спецпоселения срок отгуляв, в город перебираются. Москва всю Россию ворьем снабжает, сама чистой хочет быть от сто первого километра, как витрина социализма, полная деликатесов, порядка и справедливости. А не рвануть ли ему в Москву? За хорошей жизнью? Работать он умеет, получит в общежитии комнату – Татьяну к себе заберет.

 

 Решил Ларион не оставаться на ночь, да и неудобно всем будет, попросил у Татьяны пятьдесят рублей, сказал, что вышлет с первой получки из Москвы, а потом и ее возьмет с собой в столицу. Татьяна деньгами выручила, собрала в дорогу припасов, но провожала во дворе как-то глаза опустив, приуныла и на прощанье головокружительно целовать не стала, почувствовала, что Ларион жар растерял от своих злоключений. Деньги он, конечно, вышлет, без вопросов, однако, чтобы позвать впоследствии к себе жить – это вряд ли. Вот кабы здесь остался, квартиру снял поблизости у той же Дарьюшки, то быть им вместе навсегда, в счастье и любви, но нет, Ларион вдруг резко расхотел здешней чужой жизни, где вечером трудно до трамвая дойти по улице, не пострадав при этом физически и материально. Приехал с утра радостный механизатор к любимой девушке с чемоданом и баулом, мечтая остаться вместе навсегда, но попал к чужой мужней жене, от которой ушел с подаренной сумкой в Москву и снова теперь ровно навсегда. Татьяна его проводила до калитки, а на улицу не вышла, вернулась сразу домой.

 

Двинулся Ларион опять в сторону трамвайной остановки, но уже не в ту сторону, куда прежний раз ходил, в другую подался. Остановка все равно на соседней улице располагается посреди квартала, большой разницы нет, как квартал обогнуть: туда аль сюда. В одну сторону уже сходил. Пора другую испробовать.

 

 

А тут такое дело приключилось: еще днем сын Витьки-шофера мальчик Кеша у поленницы поймал маленькую серенькую мышку, скорее мышонка даже, в кулак зажал – одна головка с черными бусинками глаз наружу торчит, и стал думать: что бы этакое над мышом cотворить интересненькое? Вот, например, здорово будет использовать в виде живой приманки для Черного кота, который стащил у Кеши голубя. Привязал мышку за хвост ниткой у калитки на улице, зарядил ружье не ранеткой, а галькой, затаился рядом в кустах и стал ждать. Мышонок быстро освободился и чуть не утек. Кеша покрепче, на двойной узел привязал его за лапку, но и тут крысиное отродье выкрутилось – перегрыз нитку и потек по песку. «Вот гад какой хитрый, – рассердился Кеша, – что мне с тобой, собака такая, сделать? Куда девать? Сообразил скоро: налил воды в ведро и пустил плавать в него мышку, проверить на живучесть. Мышонок быстро плавал кругами, а на стенку вскарабкаться не мог. «Поплавай, пока проверю ловушки на котов». Сходил, проверил рыболовные крючки, привязанные к леске, на которые надеты кусочки свежего мяса, те оказались пустыми, только мух вокруг развелось до черта.

А мышонок к тому времени намок и утонул.

 

Вытащил Кеша его из ведра, противно-мокрого, и удумал новую штуку: привязать дохляка к ветке тополя, чтобы он болтался на уровне головы взрослого человека посередь тротуара. «Вечером устрою вам по мордам, – радовался Кеша, представляя, как идет какой-нибудь верзила, бац – наткнется носом на мокрое, мохнатенькое, вонючее, перепугается и убежит! Вот уж, он, Кеша, посмеется над дураком! Одно плохо – в темноте по тротуарам мало кто ходит, норовят по проезжей части, в свете фонарей передвигаться. «Да ничего, авось какой простофиля все равно попрется!» Мастерить подобные пакости Кеша обожал. Все нутро его радовалось и хохотало громким хохотом, когда кто попадал в его ловушку, как прошлый раз, когда выкопал яму, застелил ее сверху ветками, листьями и присыпал слегка землей. Вот радости было, когда прохожий, что вышагивал с умным видом, серьезный такой, да в нее улетел со всего маху!

 

Как говорят, от судьбы не уйдешь. Высоковат оказался Ларион для городского тротуара: шел-шел и дошел до того места, где Кешечкин подвесил за хвост с тополиной ветки на ниточке дохлого мокрого мыша. Тот ни мало не высох, только коготки высунул и окрысился зубенками, вися вниз головой и надо же такому быть, что в полной темноте попал Лариону на полном ходу прямо в глаз. Маленькое, противно-колючее, склизко-мокрое, дохлое, быстрое, вонючее. Механизатор дернулся в сторону от летающей маленькой гадости, дохляк качнулся на нитке, быстро шлепнулся в ухо, а когда Ларион развернулся от непонятности местной, мотнув для порядка кулаком, отбиваясь, успел попасть прямо по губам. Тьфу ты! Да что б тебя!

 

Решил прохожий, что по столь дурному предзнаменованию, в ту сторону ходить не стоит. Вернулся обратно, у Татьяниного дома ровно запнулся: не зайти ли, не попроситься переночевать хоть во дворе до утра? Нет, неудобно. И Татьяне как утром ему в глаза глядеть? Ведь лечь-то придется бедняжке спать с мужем? Нет, теперь он сумку дареную в левой руке несет и если что, так зафинтилит кому угодно правой, что мало не покажется. За все разом рассчитается! А ты не воруй! Только на что же наткнулся? Экая пакость летучая, фу, и воняет противно до сих пор. А невидимый человек сидит у крайнего дома по-прежнему на скамеечке. Ларион специально нашарил его у земли чуть ли не инфракрасным зрением, сжал кулак покрепче и, обходя, старался все время держаться наготове. Человек сидел не шевелясь, как мертвый, будто упырь кладбищенский. Спросил только в спину:

 

– В Москву собрался?

 

– Нет, – замедлил шаг Ларион, разжимая кулак, потому что человек угодил в самую суть. А он вынужден врать и отказываться.

 

– Трамваи уже не ходят. Да и поезда нужного ночью не будет. Поезд на Москву в девять утра пойдет. Чем по городу с вещами таскаться, лучше в постоялом доме переночевать. Пойдем, земляк, определю тебя на постой.

 

Упырь проводил Лариона до углового дома напротив, всегда закрытого, изнутри загорелся свет. Они вошли в комнату, где за столом сидела толстенная старуха в черном плюшевом пальто, рядом с нею ютился мальчик. Местные обитатели даже не посмотрели на вошедших, пребывали с отсутствующим видом, тихо.

 

– Здесь теперь твое место, – сказал Упырь, – давай сумку и деньги, я их камеру хранения сдам до утра. Не дай бог, украдут.

Ларион все отдал, что потребовали, удивился только:

– Как же ночевать? Ни кроватей, ни постелей…

– Ничего, обустроим, не гони лошадей.

 

И девался непонятно куда, а Ларион сел на стул и замолчал. По виду мальчика ему сделалось ясно, что ни в какую Москву он не поедет и домой тоже не вернется никогда. Долго так Ларион сидел на стуле в одной комнате с мальчиком и старухой, потом вдруг от внутреннего необычайного волнения встал, сказал: “Не буду вам мешать” и вышел в коридор.

 

В коридоре никого не было, но за дверьми сильно веселились люди. "Чего так орут? – грустно подумалось новоприбывшему. – Сколько, однако, у меня приключений сегодня". Прошел широкими половицами до кладовки, зачем-то влез по лестнице на чердак. Ему очень хотелось остаться одному, обдумать все, наверху было пыльно, темно, только в середине исходил светящимся столбом откуда-то снизу свет, упираясь в крышу. Из досок крыши торчали острые гвозди. Он приблизился к краю светового столба. В этом месте потолка имелась квадратная дыра не очень большого размера. «Печь разобрали, – догадался Ларион, – от трубы дырка осталась».

 

Одно странно, что лестница на чердак невысокая, а людишки внизу кажутся маленькими, будто в подземном царстве сидят и в карты играют. Проигравшему достанется его закапывать. «Надо бежать!» Но как, если во дворе уже лежит его мертвое тело?

–Прикопаешь, как попало и ладно, – сказали выигравшие упыри проигравшему, – начальству не до нас, у них на Северах побег.

–Да, размыла река высоки берега, выпали покойнички на белый свет и кинулись в бега, охрану-то убрали давным-давно, и говорят, среди них имеется пацан, который знает, где смертный топорик для самого Вечного Гада закопан. Вечный Гад ныне обеспокоился, трясет сверху начальство, аж песок из ушей сыпется, чтобы пацана того нашли.

 

– Не наша печаль, дубина, раздавай картишки.

 

– Что же мне теперь делать? – спросил ни живой ни мертвый Ларион, спустившись вниз и зайдя в комнату, где пребывали старуха с мальчиком.

– Делать нечего, – отвечает бабка рассудительно, – когда сил нет. Ждать надо пока Витька топорик откопает, а там видно будет.

– Да что мне Витькин топорик, когда убили меня, как вы не понимаете?

– Не до конца же, – усмехнулась старуха, – вон как бойко лопочешь, другие сразу замолкают.

– А почему не могу уйти отсюда?

– Куда?

– Да хоть в Москву!

– Далась народу эта Москва! Все в Москву рвутся, дома им не сидится. Время не вышло, сиди, теперь отдыхай. Нечего было ночью по улицам шляться. В Москву он захотел. Считай, что приехал.

 

Только не до отдыха Лариону. Маялся душою необыкновенно. Хотел до Татьяны сбегать, рассказать ей все, ан нет, мимо Упыря пройти никак невозможно. Упырь за всеми смотрит и за живыми и мёртвыми, и без вести пропавшими. Его, по жизни нашей, никак не миновать. В какую сторону не пойдешь, все одно на Упыря смотрящего наткнешься.

 

 

Татьяна два вечера проплакала как бы ни с чего, закрываясь в своей комнатке на крючок и от того Лариону немного легче сидеть со старухой и мальчиком. Так-то его уже зарыли, но неправильно: уроды с упырями ничего делать не умеют, не хотят, а если приходится им трудиться, то вершат сие назло себе и людям специально как попало, шиворот навыворот.

 

 Леонид снова ночевал на летней кухне, он выполнял требование жены настолько беспрекословно, что и ужинать перестал дома, приходил поздно, усталый после своих танцев, следовал на летнюю кухню, где тихо ложился, сказав теще, что кушал уже в столовой. На третий вечер Татьяна не закрылась на крючок, но Леонид про то не догадался, снова переночевал в чисто вымытой и прибранной тещей летней кухне, постелив на полу, а спозаранку убрался навсегда, прихватив те чемоданы, которые, оказывается, так и простояли неразобранными все это время.

 

Снял недалеко от клуба комнату на пару с плясуньей, которая ему подмигивала, подав документы на развод с Татьяной. Обещали быстро развести, раз детей нет, и ни на какое имущество бывший муж не претендует. «Да идиот полный, – резюмировала в заключение Фрося Дарьюшке, – еще прибежит, каяться будет, проситься обратно, на коленках ползать, вот увидишь. Танечка-то моя, эвон какая красавица!». И Дарьюшка конечно согласилась: «Конечно прибежит, попрыгунчик. Плясунья его распопрет куда подальше, сразу и примчится, как миленький. Коли один раз побежал – всю жизнь бегать будет, счастья искать, культурист. А может Ларион еще нагрянет?" На что Фрося качнула головой неопределенно, выразив тонкими дугами бровей, что всякое в природе возможно.

 

 

 

 

 

 6. Воскресенье

 

 

В воскресенье, прямо с утра – по холодку во дворе Дарьюшкиного соседа Кузьмы Федоровича, директора торговой базы крайисполкома, организовался всенародный праздник – День рыбака.

 

Еще в субботу прибыли деревенские родственники на служебном автобусе, следом подходил грузовик с рыбой и разъездной походный газик. Рыбы в колхозных прудах наловили много, привезли ее в туго набитых мешках, из которых сразу вываливали в большие оцинкованные огородные ванны – обрабатывать, не откладывая в долгий ящик. Живучие караси шевелили золотой да бронзовой чешуей хвостов, и все это дело в ваннах переливалось в лучах брызнувшего из-за облачков вечернего солнца.

 

Само собою, Кузьма Федорович, чем мог, помогал землякам соорудить пруды, присылал из города необходимую технику: тяжелые бульдозеры, грейдер, трубы большемерные достал под плотину, задвижки, кому как не ему первому в них рыбачить?

 

Пенсионер персонального значения Шлык, с войны живший в двухквартирном коттедже с садом на задах сразу трех огородов: Кузьмы Федоровича, Дарьюшкиного и Витьки-шофера через окно мансарды долго наблюдал сквозь пару сломанных очков, как деревенские родственницы соседей с Анной Фроловной во главе, сев вокруг ванн обрабатывают серебристые да золотые слитки к празднику. Чистят их ножами так, что далеко вокруг разлетаются разноцветные искры чешуи.

 

– Ах ты, ворюга! – в сердцах возмутился Шлык, прикидывая количество свежей рыбы, доставшейся соседу практически задаром, и осел на деревянное раскладное креслице возле оконца, вычислив суммарный доход. – Куда бы сообщить по данному факту? Жалуешься-жалуешься, а все без толку, или не реагируют, или отписками занимаются, боятся Кузьму. Эх, нагрянуть бы к нему с контрольной проверкой, вот только не трест ресторанов огород Кузьмы. Напишу письменно все как есть, можете не беспокоиться: в прокуратуру, за использование служебного транспорта в личных целях – раз! В общество охраны природы, за браконьерский лов рыбы сетями – два! Уличному комитет – три, что Кузьма рыбные кучи в огороде наворотил – мух разводит и прочую кишечную антисанитарию.

 

Спустился с мансарды, взял бумагу и мелким, колючим почерком изложил в письменном виде вопиющее беззаконие, запечатал конверты, отнес на почту, вернулся домой и стал ждать ответа инстанций. Он всегда подписывался полностью: инвалид труда 2-ой группы, персональный пенсионер, коммунист Шлык Г.Б. Ему скрывать нечего, он партиец кристальной честности: может в лицо любого пропесочить, может письменно правду-матку выразить, без всяких там деепричастных оборотов. Исполнив партийный долг, старый Шлык ощутил себя значительно лучше, практически в норме, оказался даже в состоянии разглядывать златые горы в соседском огороде без острой сердечной боли: «Погоди, Кузьма, будет и в нашем проезде праздник!».

 

Так вот, да, в воскресенье, с утра пораньше, по холодку в доме Кузьмы Федоровича испеклись огромные рыбные пышные пироги, сварилась рыбацкая уха, на больших сковородках дожаривались караси в невероятных количествах, их запах вылетал на улицу, и коли шла по дороге машина, обязательно попадала в облако рыбного ассорти, резко притормаживала.

 

Деревенские родственники расселись внутри огромного крытого двора на низких лавочках, словно на поляне у сельсовета, неторопливо разговаривая между собой, в то время как бабы заполошено носились из дома в летнюю кухню да в огород за луком-укропом, по ходу дела медленно накрывался огромный стол, раздвинутый посреди двора, за который пятьдесят человек легко усядутся и локти сложат.

 

Приехал брат Анны Фроловны в синей праздничной рубахе, новых импортных туфлях, купленных в Красном магазине по бумажке от Кузьмы Федоровича, две сродные сестры: веселые, горластые певуньи, весь субботний вечер просидевшие в огороде за чисткой рыбы, еще с ними кума-прибауточница, еще дед Котлов – рыбак, с бабкой Феофанихой, их двое внуков приехали ночь в городе переночевать, а днем в горпарке прокатиться на чертовом колесе и на качелях, чтобы полгода потом и думать про них не хотелось. Конечно, главный рыбак – Семен Михалыч, самый главный на празднике гость, который всему голова в вопросах природы, потом шофер газика служебного с базы Кузьмы тут же, а шофер автобуса получил свой мешок рыбы и был отпущен до вечера, вечером заберет гостей и доставит обратно в деревню. Еще присутствовала красавица Зоя, которую молва называла любовницей Кузьмы Федоровича, в то время как она была просто его родная троюродная сестра.

 

И надо сказать, действительно, женщина удивительной природной красоты: высокая, статная, молодая, незамужняя, с роскошной фигурой и черными бровями, словно крылья чайки распахнутыми, выразительными глазами, точь в точь у Кузьмы, а две его двоюродные городские тетки в новых платьях, купленных тоже в Красном магазине, лучшем в городе с дореволюционных времен, по его звонку пять лет назад, рядом с ней сидят, у тех глаза тоже ничего, но возраст свое берет. Их уж в любовницы не зачисляют. Кузьма платья на дорогих тетках увидел, узнал, аж пальцами прищелкнул от удовольствия: «Вот это я понимаю, товар! Класс». Тетки обрадовались, заговорили хором, перебивая друг друга: «Нам бы чулок теперь, Кузьма Федорович, уважь, все поизносилися, чиним-чиним, а пятки на просвет светятся. Неудобно на босу ногу жить как Орынке-порынке уличной. Чулок бы и еще какого… дамского белья».

 

Деревенские родственники презрительно отворотили носы: «Давно известно, что у этих городских совести нет ни на копейку. Еще никто ничего, за стол не сели, рюмки не выпили, а эти уже просят. Порядка не знают. Просить следует песен попев, да поговорив о жизни с родней семейно, напоследок». Однако же Кузьма расхохотался: «Дам, дам бумажку, сходите в магазин на неделе, будут вам и чулки и белье… дамское, рассаживайтесь за стол, пора, начнем помаленьку. Федор, Женька, скамейки к столу двиньте и бутылки открывайте».

 

Стол накрыт длинной-предлинной белой узорной скатертью, привезенной хозяином даже не из Москвы, а прямо из Германии, где хозяин побывал на Лейпцигской ярмарке стран содружества и всем в округе о том известно. Для своих гостей Кузьма Федорович ничего не жалеет, гулять так гулять! В хрустальных вазах самые простые домашние салаты с огорода: помидоры, огурцы, лук. Все перемешано, залито подсолнечным маслом по-домашнему, как любит Анна Фроловна: «Некогда мне тут с вами деликатесы сметанные устраивать, ешьте, что есть!» Однако большая чаша на высокой, стройной ножке содержит в обилии покупные ресторанные фрукты: виноград, яблоки, другие вазы полны самых лучших конфет шоколадных. Дорогой коньяк, которого никто, кроме Кузьмы Федоровича не любит и не пьет, лучших сортов водка, на которые налегают почти все, да вино сладкое для женщин. Кроме рыбных блюд картошка пюре, бигус, и котлеты навалом высокой горой. Изобилие необыкновенное! Коммунизм местного квартального значения образовался в крытом дворе директора базы. Вот, значит, как можно жить при социализме! Самому жить и другим давать.

 

По обычаю зять Федор взялся умело разливать по рюмкам и фужерам крепкие напитки, но, как всегда, от первой же стопки закосел: бесконечно добрая улыбка украсила симпатичное лицо, о своих обязанностях забыл, и далее наливать себе гости будут сами, кто сколько и чего хочет. Ворота на улицу открыты, через них заходят новые партии соседей. В числе первых явилась застенчивая Уляша – хотела просто позвонить по телефону, нет, конечно, телефон-автомат имеется через пару кварталов, однако, как правило, он неисправен, а у Кузьмы Федоровича – всегда пожалуйста, позвонила, разговорилась и осталась. Сосед Юрочкин по своим делам невесть куда медленно возле ворот тянулся, его Кузьма Федорович углядел, окликнул:

–Ты куда, сосед, спозаранку?

–Да в магазин, бутылочку к обеду взять.

– И не стыдно, Семён? Глаза разуй, какая на столе артиллерия сосредоточилась, иди, зови свою Клавдию, веди всех, сейчас приступаем к рыбному празднику.

 

Двор широк и светел, словно душа Кузьмы Федоровича, пол на всем протяжении ровно забетонирован, покрыт узорным разноцветным линолеумом, который в местных магазинах не продается, привезен из Москвы, и гости каждый раз не устают дивиться на него: что за невидаль? И твердо и ровно и пляши сколько хочешь: хоть вприсядку, хоть трепака задай – ничего ему не делается. Выдумают же люди!

 

Сверху двор крыт высоким навесом, самосвал может въехать под такую крышу, по центру большое стеклянное окно вделано, потому светло как днем, к вечеру светильники изумительные красивые возгораются – на улице дождь, ветер, непогода, а у Кузьмы терраса словно мраморный танцзал в ресторане: гуляй на просторе!

 

Дарьюшка входила в число заранее приглашённых – ближняя соседка как-никак. Заметив ее у ворот, Кузьма Федорович подскочил с места, под руку встретил:

 

– Заходи, заходи, Дарьюшка, прошу за стол, все вместе будем день рыбака праздновать!

– Правда, что ли, День рыбака сегодня?

– Ну прямо, – отмахнулась Анна Фроловна, – ты его слушай, черта, больше. Наловил рыбы – вот и день рыбака ему сразу. Лишь бы напиться под это дело!

– Рыбалка без водки не бывает! – сказал Семен Михайлович, – посуху рыбак не ходит.

– Золотые твои слова!

 

Дарьюшка присела, приняла участие в разговорах и выпила рюмочку вина. Она всегда ограничивалась одной рюмкой. Кузьма знал и не принуждал, сам пил коньяк из маленького хрустального стаканчика, гости налегали на водку, веселье поднялось и от разговоров уже к проигрывателю оборотились. Завели пластинку с цыганочкой: «Нука-нука-нука-на!». Кузьма слушал, говорил, после третьего тоста широко развел руки и пустился в пляс. Заморив червячка салатами с пирогами, слегка захмелев, народ тоже поднялся из-за стола, пританцовывая, кто во что горазд, а прохожие, что шли мимо, заглядывали во двор: по какому случаю веселье сегодня у Кузьмы Федоровича? Не Женьку, случаем, женит? Нет? Ах, просто день рыбака местного? Да, спасибочки, не откажемся пирога испробовать под рюмочку.

 

Испробовав и выпив за рыбачью, а потом и за охотничью удачу, да за хлебосольный дом и радушных хозяев, скоро и приблудный народ пускался в пляс. Количество гостей возросло неимоверно – пусть не весь квартал здесь, а добрая половина наверняка, про родственников и говорить нечего, родня для Кузьмы – святое дело. Через угловую дверь террасы выход в огород, там тоже народ расхаживает немалой делегацией с Анной Фроловной во главе, на природе отдыхает, виды на урожай обсуждая, между делом, как с огурцами у кого дела обстоят, а как с помидорами. Дарьюшка во всем участие приняла по мере сил, вспомнила молодость, чечетку выдала с выходом, забыв про больную пятку, в огороде с Анной Фроловной и деревенскими бабами обсудила сплетни, даже со Шлыком через забор поздоровалась, тому пришлось отвечать, как ни маскировался в кустах малины.

 

–Здорово, сосед, от кого прячешься?

 

-Здорово, соседка, не я прячусь, а в твоем огороде какой-то мальчишка под смородиновым кустом, точно, сидит. Ягоду ест. Иди, прогони, а то останешься в зиму без варенья!

 

-Не расстраивайся сосед, пусть поест ребенок коли хочется, для детей мне ягоды не жалко!

 

Тем временем Кузьма Федорович расплясался с Зойкой на пару под цыганочку: “Нука-кука-нука-на!”. Морда раскраснелась малиново, как бы приступ не хватил, раз дело-то было, в больницу прямо с гулянки увезли недвижного хозяина с инфарктом, не бережет человек своего здоровья нисколько. Тут и Дарьюшка задала трепака в круг двора, не чувствуя под собой ног, а потом наскоро переговорила с хозяином на счет стульев. Кузьма подтвердил, что ничего не забыл, и в голове ее стулья держит, отдаст после того, как привезут ему новый чешский гарнитур. Тогда шесть стульев из прежнего гарнитура, польского, она сможет забрать. Не за дорого, для проформы Кузьма Федорович назвал смешную цену шесть рублей за штуку, итого набегает тридцать шесть, вот только где их взять?

 

Уляша выпросила трюмо. Кузьма не собирался трюмо продавать, хотел дочери Валентине подарить, но расчувствовался под цыганочку и согласился. Видя, что городские соседи зря времени не теряют, деревенская родня кинулась клянчить хоть чего-нибудь, хоть галоши новые к празднику, хоть досок кубометр на стайку взамен сгоревшей, а вот сапоги бы резиновые сорок третьего размера, так вообще полное счастье – две пары можно? У Кузьмы везде связи, Кузьма поможет. А без него кто им чего даст? Нет в магазинах ни досок, ни гвоздей, галоши редко бывают и в очень большую драку. Все африканцам помогаем с кубинцами, нам бы кто помог. Кроме дорогого Кузьмы Федоровича некому абсолютно.

 

“Эх, мать вашу! – думал Кузьма, наблюдая организовавшуюся вокруг него очередь, – за волшебника принимают, и даже в голову дуралеям не придет, на какие увертки приходится идти, чтобы удержаться на своем месте! Какие верха снабжать помимо плана с той же базы, где все наперед расписано, каждый лист шифера!» Но что думать о плохом в разгар веселья? Сделаем, что сможем, может даже чуть больше, а сейчас пляши и радуйся: веселись народ на день рыбака! Ешь, пей, гуляй!

 

Вот кружок Юрочкиных рядом организовался - плясунов. Дарьюшка без смеха не могла смотреть на прибывшую компанию, оттерли они крестьянских родственников, им тоже что-то очень надо от Кузьмы Федоровича испросить. А лица у всех озабоченные предстоящим мероприятием и все, как один, в сером одеянии ношеном - переношенном. Семейства обоих братьев Юрочкиных пока скопом ютятся в одной комнатке и кухне, но уже набрались сил лить новый дом из шлака, которого на заводе хоть завались, а цемент с досками решили выпросить у Кузьмы, обступив его со всех сторон плотно гурьбой с ребятишками, привели их пирогов поесть.

 

– Сколько тебе цемента надо? – спросил Кузьма, резво хлопая себя по коленкам.

– Сколько возможно, – отвечал, притоптывая не в такт Семен, – буду строить помаленьку, из чего есть.

 

– Ладно, поскребём по амбарам. Приходи в понедельник… нет, завтра народу много и без тебя набежит, в четверг приходи на базу в мою приемную, приму. Чем могу – помогу.

–Спасибо, Кузьма Федорович!

 

Юрочкины освободили взятого в плен Кузьму и голодной каракумской саранчой бросились к столу. Анна Фроловна с деревенскими родственницами наливали всем по большой тарелке ухи, разрезали два новых пирога на куски, ароматно дымящиеся рыбным запахом, здоровенные, что лапти. Зоя танцевала с Кузьмой Федоровичем, когда тому вдруг сделалось плохо. Зять Федор подхватил тестя под руки, увел в дом на кровать, в парадную прохладу спальни.

 

– Опять нажрался коньяку под завязку, нехристь, – беззлобно сказала Анна Фроловна, – сколько раз ему говорила: не пей! Нельзя тебе! Нет, не может без праздника жить, черт носатый. Вы ешьте, ешьте ребятки, а вино не вздумайте пить, морса из варенья сейчас налью. Клавдия, рыбы много осталось, сейчас унесешь, или потом?

 

Юрочкина Клавдия сообразила, что после гулянки она может и забыть с пьяных глаз про рыбу, сказала: “Сейчас”. Ей дали полмешка уже чищеных карасей и окуней, который она тут же понесла домой, да не вернулась, начала варить уху, жарить, а остаток солить, чтобы потом в сарае подвесить для вяленья. С рыбой работы много, забыла мать семейства про гулянку. Но ничего, и без нее ребятишки на празднике рыбака от пуза наелось, никто голодным из-за стола не вылез.

 

Анна Фроловна оставила Зою сидеть при Кузьме, которому вызвали скорую помощь, врач приехал, поставил укол, но от госпитализации Кузьма решительно отказался, дескать, полежу маленько, отдохну, бывает. Полежал, сонно глядя на Зою, прося, чтобы ставили все время пластинку с цыганочкой, и соседи танцевали под нее, и довольно скоро действительно оклемался, встал, и вышел опять к народу, что вывалил множественно на улицу перед леденевским домом, где организовалась весело гудящая толпа, странная в иное время, кроме первомайской да ноябрьской демонстраций.

 

Всегда заботливый о порядке Кузьма Федорович нарушать его гостям не позволил, отправил на подведомственную территорию – обратно к праздничному столу, даже безвестную старушенцию, случайную знакомую чью-то, неведомо чью, которая проходила мимо народа, остановилась отдохнуть, послушать, о чем нынче люди добрые говорят, да присела на лавочку. А Кузьма Федорович поднял ее вместе с прочими, под руку проводил, усадил на почетное место и самолично налил рюмку, не стал ждать пока Федор с другой стороны дойдет, а Зое сказал принести тарелку с куском пирога побольше, уж больно старушка пришлая в беленьком платочке тоща.

 

Чем далее праздник, тем более народа оказалось на улице, Дарьюшка даже решила, что хоронят кого-то, вышла со двора к дороге, и тут обмерла от ужасающей радости: народ-то все родственно-знакомый движется по улице меж Третьим и Четвертым, их, деревенский, одетый в самое лучшее, с узелками и ребятишками, как в последний раз, когда чоновцы-интернационалисты уводили всех из деревни. Как? Откуда? Почему? Куда? Вон тетка Авдотья почти бежит, старшие дети за юбку держатся, а самая младшенькая, Зинка, на руках плачет. И тогда плакала не затыкаясь. Авдотья вместе со всеми вглядывается пристально в горизонт с надеждой, иногда испуганно оглядывается и почти бежит, не замечая стоящую на обочине постаревшую племянницу…

 

«Тетка, Авдотья, тетка Авдотья, это я, Дарьюшка, –- воскликнула старушка, торопливо семеня за воскресшей деревенской родней.

 

Но Авдотья прошла, не обернулась, а совсем рядом с Дарьюшкой, почти задел, прошел, обдав холодным северным ветром высоченный дядя Дёмка, брат матери.

 

«Дядя Демка, тятю с мамой не видели?»

Молчит дядька, смотрит вперед невесть куда, так далеко, что шею вытянул: смотрит, смотрит, а что видит?

 – Братца Яшу береги, – услышала вдруг глас.

 

Бежала старушка за родней до края квартала, запалилась, оперлась о тополь, обмякла, в глазах круги поплыли, а беглецы где-то далеко впереди, пыль столбом за ними горизонт застит, толи туманом небо взялось, толи слезами. Не знает дядя Демка, что братца Дарьюшка не уберегла: бежала от душегубов, гнавшихся за ней, десятилетней, взявшись с маленьким Яшей за ручки, и когда не осталось ничего другого, как погибнуть самой, а не быть казненной уродами, подобно прочим девушкам, оставила его в кустах, сама же бросилась с обрыва в мутные воды. Виновата разве, что вода ее не приняла, несла-несла, на берег вынесла?

 

Вот так и живем теперь, вот так и живем.

 

 

 

 

 7. В предчувствии вечернего фуршета

 

 

Всех прохожих зазывает в гости хлебосольный хозяин Кузьма Федорович: рюмочку опрокинуть, рыбного пирожка испробовать, единственно гражданочку Лидию Балабаеву, будто не заметил, хотя долгонько она тянулась мимо гулянки по дороге, и затем еще не раз и не два оглядывалась – так ей нельзя.

 

По молодости лет младшая дочь старой Балабаихи Лидка была исключительно красива собою, да и ныне, хотя цвет лица имеет серовато-багровый, черты все еще хранят удивительную правильность, силу и даже известное благородство, в целом выглядя скорее привлекательным, нежели отталкивающим, несмотря на тяжелую печать запущенного алкоголизма. Красота, стать, решительность, мужской ум плюс педагогический техникум привели по молодости Лидку на комсомольскую работу, где она развернулась организаторским талантом на субботниках, демонстрациях, яркими выступлениями на собраниях, заряжала массы на инициативы и соцсоревнование, непримиримо громила мещан и приспособленцев, даже в газетах со статьями выступала.

 

Двинули ее из школы вверх на работу партийную, и там она не спасовала, наравне с мужчинами вела дела, наравне участвовала в мероприятиях, в том числе и с выпивоном. Надо сказать, после войны выпивон в партийных кабинетах происходил как на фронте - каждый вечер, Лидка и не заметила, как спилась за несколько лет на работе под чистую, и утром бежала на службу, испытывая неимоверную тягу, почти радость, предчувствуя и вожделея вечерний фуршет. Выходные были тягостны, как похмелье, если проходили без застолья.

 

Она вышла в тираж тридцати пяти лет от роду, после небольшого скандала ее немедленно вышибли отовсюду, без всяких разговоров, и сейчас она уже почти десять лет нигде не работала, выпивая на крошечную пенсию матери, бабки Балабаихи, продуктами помогал сын Иван, который до последнего времени жил с ними дома, но недавно женился и перешел квартировать к тестю, тут же на квартале. Сын тоже был красив, характер имел не яркий и не взрывной, но спокойный и выдержанный, после окончания Политехнического института работал начальником участка на заводе, звезд с неба не хватал, водку не потреблял, с детства имея перед глазами ужасающий пример.

 

В доме тестя Бориса Давыдовича как раз шумел праздничный молодежный выходной. К дочери Римме пришли подруги и друзья, посидев за столом в квартире на втором этаже, они сошли вниз, в маленький крытый дворик с бетонированным полом, где устроили танцы под проигрыватель. Внутри дворика темно и узко, свет попадает лишь через маленькую калиточку, но молодежь была довольна, выскакивая на улицу курить. Из темноты доносилось с пластинки: “Жил да был черный кот за углом…”. Сейчас несколько человек стояли на улице, среди них Иван - держа за руку сильно беременную Римму, которая от души смеялась, указывая на сидящего неподалеку настоящего черного кота, пришедшего послушать песенку про себя. Заметив идущую по улице свекровь Лидку, Римма перестала смеяться, быстренько, под руки увела всех в темноту дворика, калитка за ними закрылась.

 

– Прячутся, – усмехнулась Лидка подходя к дому, подняв лицо к окнам второго этажа, крикнула громко: – Иван, выйди!

 

Сын дружил с Риммой давно, потом, невесть с чего, они рассорились и расстались, хотя сделать это им было трудно: оба работали на одном заводе, только Римма не в цехе, а в конструкторском бюро. Далее вдруг у Риммы возник живот. Иван, как честный человек, предложил жениться, Римма согласилась, категорически отказавшись жить у Балабаевых в их маленьких двух игрушечных комнатках, напоминавших ей собачьи конурки, пришлось мужу перебираться в семью жены. Недалеко, метров полста от силы, но Лидка при отъезде вспылила и наговорила сыну много неприятного, после чего они перестали здороваться даже на улице.

 

 Сейчас Лидка хотела помириться, ей не хватало на бутылку всего несколько монет, у магазина остались ждать товарищи, она мечтала о христианском прощении и сына и невестки: живите, где вам лучше, да ради бога... заодно надеялась попросить у них немного денег, чтобы отпраздновать их хорошую, счастливую будущую жизнь. Но дверь перед ней закрылась. Вот как. И видеть не хотят. И знаться не желают.

 

Услышав голос матери, без сомнения пьяной, Иван хотел было выйти на улицу, но Римма прижалась к боку животом:

– Не ходи, покричит, да уйдет. А так скандал опять будет на весь квартал. Лучше потом домой сходишь и там переговоришь.

 

Однако Лидка уходить не собиралась.

– Что, сынок, спрятался от мамки у тещи под юбкой? И дверь на крючок закрыли, праздник у вас? Мама-то плохая, пьяная стоит под окнами, выгляни, посмотри. Все равно все люди добрые смотрят, и ты посмотри. Видано ли дело, мать на улице держать, в дом не пускать? Хорошо лето сёдни, а как зима наступит? Заморозишь, чтобы не было мамки на свете, пьяни такой?

 

Форточка на втором этаже раскрылась.

 

– Мама, ну зачем вы так?

– Жива еще, дышу, вот и пришла проведать сына, узнать, отчего ушел, бросил мать с бабкой на произвол судьбины. Закрылся от меня со свои семейством, тестем с тещей, женой да гостями. Пьете, гуляете, танцы танцуете, весело вам нынче – вот и мать не нужна, так ведь, сынок? Запойная у тебя, Ваня, мамаша, совсем запойная стала. А кто довел меня до жизни такой?

 

Схватив горсть земли, Лидка бросила со всего маху в форточку, сухой песок высоко не взлетел, вернулся обратно, запорошив ей глаза.

 

– Ты! – крикнула она зло, – да папочка твой преподобный, чтобы ему пусто было! Через тебя мстит. На весь же город смех: ушел сын к жене жить через дорогу от родительского дома. Бросил мать с бабкой подыхать одних.

 

– Пойду, отведу ее домой.

– Не ходи. Опять тебе лицо расцарапает, а завтра на работу. Что на заводе подумают? Обожди немного, прокричится и уйдет. Пойдем вниз к гостям.

 

Они спустились к веселящимся друзьям, сделали музыку громче, чтобы снаружи не доносились вопли пьяной матери Ивана, обнялись и стали танцевать. А все одно – слышно. Дойдя до точки кипения, Лидка сбегала домой, взяла кисть на длинной палке, которой белили комнаты, обмакнула в остатки извести, вернулась и давай хлестать окна той кистью. Иван выскочил на улицу ее утихомиривать, однако у него это плохо получилось – и сына Лидка отходила кистью, аж не узнать стало инженера. Боевая женщина, и в организационном плане сильна и по физической работе никому не уступит первенства. Пока шло уличное избиение, теща вызвала по телефону милицию, пьяную Лидку запихнули в зарешеченный газик да увезли, а тесть Борис Давыдович понесся скорее с ведрами на колонку: согласитесь, отмывать известь с окон непросто, много воды требуется.

 

Риммины гости быстро разбежались в разные стороны, но на другом квартале все собрались на одной остановке трамвайной, и вот, стояли, молчали, обсуждать произошедшее казалось неприличным, пока трамвай их не забрал, и не увез в асфальтированный центр города, в многоэтажные дома. Пошел Иван в милицию, вызволять мать. Долго просил, до самой ночи, отдали ему родительницу, взяв штраф за хранение.

 

Однако на том дело не закончилось. Ночью Лидка снова где-то выпила, пришла к дому, принеся с собой палку и принялась громко вопить, обзывая всех продажными людьми, за то, что мать родную упекут в тюрьму, а уж в милицию на пятнадцать суток – просто запросто. О такого шума квартальное население проснулось, пришлось сыну опять выйти, подставить голову под палку. Получив свое, отвел мать опять домой, ночевать не вернулся, остался охранять, чтобы снова не пришла воевать. С того дня ситуация стала повторяться почти каждую неделю, как не уговаривали люди Ивана не забирать мать из милиции, он каждый раз ходил, просил, платил и ему отдавали: «Меня потом совесть замучит, – говорил соседям, – если мать в милиции сидеть будет из-за меня».

 

Впоследствии все-таки определили Лидку на пятнадцать суток. Уже все допустимые нарушения превзошла. «Пусть, посидит, – советовали знающие жизнь соседи теще и тестю Борису Давыдовичу, – может, одумается, авось дурь с нее и сойдет». Однако воительницу милиция не устрашила. «А пусть хоть в тюрьму садят и расстрел дают, я им все равно скажу, кто они такие есть, – кричала она, обретя свободу после двухнедельного позора. – Пусть судят, пусть!»

 

Но уж садить родную мать-пьяницу в тюрьму совсем невозможно. Римма даже на работе в своем проектном бюро ходила, прикрыв растущий живот ладошкой, словно боялась, что откуда невесть сейчас объявится свекровка, палкой расхлещет большие производственные окна и накинется на нее. Иван меланхолично улыбался, поведение его оставалась ровным и спокойным, он будто постоянно пребывал в глубокой задумчивости, все время, что бы не делал, где бы не находился, думал об одном: что предпринять? Потом, видно, придумал. Произошло это тихо, незаметно. Как бы постфактум. Ремонтировал как-то в гараже тестев автомобиль и, надышавшись выхлопных газов, умер. Похоронили его скоро, без процессий, даже музыку не заказали, и тело не привезли из больничного морга на дом, видно договориться не смогли: куда, к какому дому подвезти прощаться, балабаевскому или тещиному. Сразу на кладбище отправили.

 

После этого Лидка слегка утихомирилась. Пить, конечно, не перестала, но без скандалов. Время подошло – родилась у Риммы дочка, хорошенькая такая, кудрявенькая, прямо ангелочек на квартале объявился. И тоже без проблем обошлось, даже когда девочка на улице играла, под присмотром Фани, разумеется, пьяница к ней ни разу не подошла, так, издали посмотрит, и уйдет. Потом Римма вышла замуж и переехала с девочкой жить из родительского дома к новому мужу в центр города, но Лидка так и осталась спокойной, запойной алкоголичкой, ни с кем не ругавшейся, тихой. Так что, можно сказать, Иван придумал верный способ исправить мать, дабы она более не причиняла никому жизненного расстройства. Теща Фаня по всему видно куда сильнее переживала: «Русский человек был Иван, – объясняла соседкам случившееся, – а значит, склонность к самоубийству очень большая. Вот вы говорите, что отдали мы ее замуж за Ивана только из-за большого живота, а так бы ни за что… да знаю, знаю, я ваши разговоры… только неправда это, по любви все случилась, по любви».

 

– Одни несчастья от той любви, – примирительно высказалась Нюра, – не зря в народе говорят: « В мае жениться – всю жизнь маяться». Вон, мой-то Никола…

 

 

 

 

 

 

 

 8. Золото предков

 

 

Витька-шофер лопатой ковырял ямку на улице против своего дома, страшно недовольный воскресным существованием под присмотром жены Раисы. Он бы первым заявился к Кузьме на гулянку, да не может отлучиться: заставила, гестаповка, погреб чистить ни раньше ни позже. Бесхарактерный Витька живет под каблуком Раисы много лет, у них восьмиклассница дочь Гутя и сын-подросток Кеша. Голова Витькина седоватая, всклоченная, с утра не расчесался, из себя хлипенький мужичонка, а землю рубит зло, будто ненавидит ее, как жену свою, и готов, хоть сейчас укокошить, но не по зубам ему Раиска, которая стоит рядом, руки уперев в крутые бедра, наблюдает за работой да команды подает: “Еще, еще, глубже копай, не то вонять будет”.

 

–Кого там они надумали хоронить в воскресенье?

– Да солонину закапывают старую, за зиму неизрасходованную, огурцы, капусту, что попортились, уже новые пора солить, вот банки с кадушками и освобождают.

 

Кроме жены, еще ненавидит Витька сейчас соседа Фому-тракториста, который только что проехал мимо на обед, и не остановился, не помог. Ему бы ковшом раз гребануть слегка и готово, а тут колупайся два часа, долбись как анафема: не земля, сплошные обломки кирпичей, только ломом по ней работать. Витька не побежал к Фоме просить, учен прошлым опытом, как-то раз обратился, а тот начал дурные вопросы задавать, есть ли разрешение на копку ямы, дескать, без разрешения он трактором улицу уродовать не может: Витька яму плохо зароет, а ему потом отвечать перед законом. «Законник выискался, – сердито рубанул кирпич лопатой Витька, – зараза”.

 

Сын Кешка с посторонним мальчиком таскали из погреба банки к яме, составляли рядами. Перетаскав все, начали открывать. Вонь пошла – хоть нос зажимай, Витька заругался:

– Да погодите вы, дайте выкопать сначала.

Ребята направились посмотреть трактор, ходили вокруг да около, разглядывая механизмы.

 

 

 

Спустя какое-то время после мальчиков, хорошо отобедавший Фома отчего-то оказался не в состоянии запустить трактор: движок начинал работать, чихал и сразу глох, чего прежде не случалось. Фома сурово обошел круг машины вроде – ничего не случилось, все в обычном порядке, а не заводится. Невесть с какой попытки раздался оглушительный выстрел, и будто из пушки, из выхлопной трубы вырвался снаряд, который перелетел дорогу и взорвался, ударившись в перекладину высоких ворот Кузьмы Федоровича. Трактор явственно тряхнуло, как орудие, после чего хорошо отрегулированный движок застучал привычно ровно, как всегда, но сзади толпящийся на улице праздный народ закричал и бросился врассыпную. Фома прыгнул из кабины.

 

– Ты чего, Фома, убить нас хочешь? – завопили соседки в голос.

 

Тракторист подошел, стал хмуро рассматривать мокрое пятно с непонятной шелухой на воротах. Дарьюшка сняла с себя какую-то мокроту, оказавшуюся семечкой, понюхала:

– Соленый огурец, однако.

– Какая-то прокисшая солонина, – подтвердил Фома, – судя по запаху. Зарядили мне выхлопную трубу, пока обедал.

 

– Так вон Витька хоронит прошлогодние соления, погреб освобождает для нового урожая, от него подарок.

Зять Федор снял со лба кожуру:

– Ага, не зря Кешка Витькин возле трактора лазил. А сейчас исчез куда-то, паскуда.

 

Фома пошел разбираться с Витькой, как тракторист с шофером. С ним срочно увязалась Дарьюшка для предотвращения возможных обострений.

– Ты, Виктор, сына своего усовести, – успела крикнуть она первой издали, чувствуя, что отстает от тракториста и дело может кончиться плохо, – пусть огурцы в трактора не заряжает, так и убить, неравён час, можно.

– Надеру уши этому фрукту, как появится, – сразу согласился Витька, обычно драчливый по злости, когда не удавалось выпить под желание, а наоборот, приходилось делать дурную работу на виду всех соседей под командованием жены. Однако против жилистого Фомы с руками-молотами его злобность не стоила ломаного гроша, чего зря в бутылку лезть?

 

Когда соседи ушли, фрукт Кеша с посторонним мальчиком вылезли, наконец, из кустов полыни, росших у фонарного столба, где скрывались от гнева взрослых и осторожно приблизились к яме, которую папаша Витька закидывал землей, тяжело при этом сопя.

– Этот тракторист-лодырь мог бы и закопать нам яму по соседски, правда, папка? – спросил Кеша деловито хмурясь на подобие папашиного.

– На-ка лучше лопату, работай, чем ерундой всякой заниматься.

 

Кеша принялся старательно кидать землю вниз, на вонючее месиво зимних запасов, фыркая носом как папка. Посторонний мальчик стоял рядом, опустив голову, словно пригорюнившись, потом вдруг хлопнул себя по лбу:

– Кешка, а мы про клад-то и забыли!

– Какой еще клад?

– Который закопали в огороде, шкатулку с драгоценностями, оставшуюся после смерти бабушки.

 

– Чьей бабушки? – поинтересовался Витька рассеянно, глядя в сторону двора Кузьмы Федоровича, и примеряясь, успеет ли сбегать – опрокинуть пару рюмок и вернуться до появления жены, или не стоит рисковать? Но тут из калитки вышла Раиса, встала рядом эсэсовцем: расставив ноги, выпятив живот, уперев руки в боки, поэтому переспросил более суровым, даже злым голосом: – чьей бабушки, я вас спрашиваю?

 

– Его, – указал посторонний мальчик на Кешу, который заозирался под пристальными взглядами родителей, словно ища укрытия, куда можно спрятаться как минимум на полчасика. – У него же в мае умерла бабушка, а у вас в кладовке стоит старый комод, в верхнем правом ящике хранятся коробочки, то есть шкатулки, все в ракушках такие, внутри одной были драгоценности. Мы их с Кешей закопали, как клад, прямо в шкатулке и забыли. Что, Кеша, не помнишь что ли?

 

– Кеша, – спросила недовольно мама Рая, – что за дела?

– Не зарывал я ничего, ему приснилось.

– Ничего не приснилось. Все отлично помню. Нижний большой ящик был выдвинут, из него она взяла какие-то тряпки и засунула в свою сумку. Еще там стояло несколько банок. Да. И она, бабушка эта, сказала: варенье засахаренное, потом приду – возьму. У вас же стояло засахаренное бабушкино варенье в нижнем ящике?

 

– Стояло, – кивнул Витька. – Трехлетней выдержки еще, бабка наварила, пока в силе была. Теперь никто не варит, знай, огурцы солят кадушками, и все у них в руках портится, а ты вонь таскай, копай, да закапывай!

– А теперь не стоит, она забрала, а шкатулку мы ей не дали.

–Кто она-то?

–Бабушка какая-то пришлая.

– Пойдем, мальчик, как тебя, Яша? Пойдем Яшенька, покажешь на месте.

 

Витька с женой Раисой взяли мальчика за руки, повели в дом, оставив сына с лопатой у ямы.

– Папа, а мне что, дальше закапывать?

– Нет, ты тоже, мальчик, пойдешь со всеми вместе, – нежно вибрирующим голоском произнес папаша, вернулся, прихватил сыновье ухо и увел за собой.

 

Наблюдавшие издали соседи заулыбались.

– Аз воздам, – резюмировал Кузьма Федорович. – Начался воспитательный процесс. А Раиса неважно заготовки делает, такую вонь развела, тьфу! Анна, надо будет помыть ворота. Идемте, гости дорогие, к столу, прошу, прошу…

 

– Показывай, где была эта шкатулка с драгоценностями, – спросила пришлого мальчика Кешина мама Раиса, когда все втиснулись в маленький полутемный чуланчик, сверху донизу набитый множеством вещей.

– Вот здесь, – Яша выдвинул верхний ящик, – видите, две шкатулки есть, а третьей нет.

– Ее и не было никогда, – с неким сомнением произнес Витька. – Всю жизнь, вроде, две стояло, со всякой мелочью и дребеденью. Вот, пожалуйста. Или я не знаю?

– А на похоронах оказалось три, – твердо возвестил посторонний мальчик. – В третьей золото и драгоценности.

 

– Ничего ты не знаешь, дурачина, – махнула рукой на мужа Раиса. – Ясно дело прятала твоя мамаша драгоценности от нас. Боялась, что отберут что ли? Как это можно жизнь прожить и ничего золотого себе не заиметь? При такой-то скупости? Не понимаю! Святой простотой прикидывалась, царствие ей небесное, прости мя грешную, господи, а оно вон что… говори, Яша, говори, рассказывай, что видел в шкатулке, какие украшения, что за драгоценности? Не торопись, все подробненько излагай, дружок. Вот – умница ребенок, сразу видно.

 

Посторонний мальчик закрыл глаза, поднял бледное личико к потолку, как слепой в дороге, и начал перечислять из памяти: “Несколько колец золотых видел, перстни с камешками красными были, потом цепочки, бусы, сережки, а еще какие-то штуки непонятные, круглые. Больше, чем наполовину заполнена шкатулка. Ой, еще красивые-прекрасивые бусы из зеленых камешков.

– Бусы-то дешевка, скорее всего, стекляшка, а вот перстни наверняка золотые.

– Не помню, – сказал Кеша, морща лоб. – Убейте меня, не помню.

 

– А ты когда что помнишь? Ты таблицу умножения помнишь? Семью девять столько лет с тобой учим, а помнишь? Нет. Правила «жи-ши», «ча-ща» знаешь? Ничего не знаешь и не помнишь, голова садовая! Вот у Яши – память, а у тебя что? Яшенька, рассказывай дальше, не обращай внимания на идиота. Нет, погоди, а за каким чертом вы вздумали ту шкатулку в землю зарывать?

 

– Здесь в кладовке бабушка была.

– Наша? – выпучила глаза мама Раиса.

– Нет, ваша померла, ее уже к тому времени похоронили и поминки справляли, здесь другая находилась, чужая бабушка, ей отдали какие-то старые платья, платки, она их в сумку напихала, а еще и варенье решила забрать.

 

Мальчик поднатужился, открыл большой нижний ящик комода:

– Видите? Здесь же у вас варенье стоит?

– Засахаренное, давнишнее, а все равно можно было перегнать на самогонку.

– Когда мы подошли, она как раз банку в свою сумку запихала, и говорит: больше не унесу, что бы полегче взять? И открыла шкатулку, а там всякая ерунда, другую, а там тоже…

 

– Вот и пускай этих старух в дом! – в сердцах воскликнула Раиса, – боже мой, ну и что дальше было?

– … тут она третью открывает, а там золото разное! Кеша прямо из рук у нее шкатулку выдернул.

– Молодец, сынок!

– А вы все ругаетесь, чуть что за ухо сразу дергать! А тут: «Молодец! Молодец, сынок!» Без сопливых знаю, что молодец.

 

– Еще какой. Его эта старуха полоумная незадолго до похорон чуть на улице не убила, а он не побоялся нынче у нее прямо из рук шкатулку забрать. Старуха как на него глаза свои злые выпучит, я думаю все, сейчас точно придушит.

– Чья старуха, знакомая?

 

– А то. Сумасшедшая, которая по улицам ходит и в пацанов кирпичами бросается. Да метко так. В нее пять человек кидать будут, а она их всех перекидает: за тридцать метров половинку кирпича может прямо в лоб тебе зафинтилить. Сразу все разбегаются кто куда, когда эта старуха за кирпичом наклоняется.

– Ферапонтиха, что ли?

 

– Может вам и Ферапонтиха, только мы ее Полоумной называем, – вспомнил наконец Кеша, – вы меня тот раз наказали, что я со взрослыми при встрече не здороваюсь, помните? Ну вот, решил я тогда со всеми подряд здороваться. Как раз вы оба стояли у ворот, разговаривали. На зло никого взрослых нормальных нет, только старуха сумасшедшая по дороге прется. Побежал я к ней, ору: «Здравствуйте!», а она идет, как глухая, будто не слышит. Подбежал ближе, громче крикнул: «Здравствуйте!», чтобы вы меня у ворот расслышали, а Ферапонтиха эта ваша ненормальная глаза выпучила, да как схватит меня за горло и давай душить! Чуть шею не сломала, бросила на дорогу и дальше пошла, а вы спасать не подумали! Как будто ничего не видели! Я до вас еле доплелся, хотел рассказать, а голоса нет! Только к вечеру заговорил, и то еле слышно, а вам все по фиг.

 

– Не припомню такого случая! – дипломатично выразилась Раиса.

– Ага, тоже ничего не помните! Все ругаетесь друг с другом, а сын в это время погибай! Что б я еще с кем поздоровался? Да ни в жисть!

– Рассказывай лучше, куда шкатулку бабушкину дели.

 

Кеша мигом умолк, слово взял посторонний мальчик Яша.

– Решили мы ее от старухи унести и где-нибудь спрятать в виде клада, пока поминки не кончатся и все знакомые люди не уйдут.

 

– Ну, Яшенька, говори скорей, где спрятали?

– У вас же в огороде, Кеша яму копал, а я на фасоре стоял, чтобы старуха не подкралась и не увидела, где клад прячем.

 

– А почему мне сразу не отдали? Головы садовые? – удивился Витька.

– Вы уже сильно напились, дядя Витя, не решились мы вам передать шкатулку с золотом.

 

– Молодцы, ребятки. Кеша, ты с этим мальчиком всегда играй. А ко мне чего не подошли?

– Подходили, тетя Рая, вы там с киселем да блинами замучались накладывать и не стали слушать, дали по блину и отослали прочь, играть на улицу…

 

– Помню, помню случай, – нехорошо рассмеялся Витька, – блины запорола, кисель пролила: «На тебе, свекровушка напоследок!»

– …но мы на улицу не пошли с золотом, решили в огороде его закопать.

–В нашем?

–В вашем.

– Идемте ребята, покажете, где копать.

 

– Что копать собрались? – спросила подошедшая со свиданки дочь Гутя-восьмиклассница, нахмурившись, как папка, громко, как мамка.

Впрочем, с нею папа Витя как раз держался вежливо, местами даже подобострастно, не без оснований предвидя несчастную старость:

 

– Представляешь, дочка, оказывается, бабушка нам наследство оставила: золотые украшения в шкатулке. Кеша с мальчиком на поминках эту шкатулку драгоценную у нас в огороде закопали, сейчас откапывать будем.

– Скрытная бабуля оказалась, – вставила, не удержалась Раиса.

– Нет, просто умная, – подвела итог Гутя. – Давайте, я вам помогу. Мама, пополам поделим, или ты мне все отдашь? Бабушкино золото всегда внучкам переходит, у тебя же свое есть?

 

Мама Рая открыла рот, как следует отругать дочку, но взглянув на мужа, что прямо таки ждал, чтобы накинуться с попреками в память о своей матери, за которой она отказывалась ухаживать, вследствие чего ему самолично пришлось таскать горшки по возвращению с работы, и не стала говорить ничего. В огороде Витька принялся копать сам, как главный наследник в том месте, на которое указал посторонний мальчик Яша. Откопал песка на метр в глубину.

 

– Пошире взять?

– Можно пошире, вот в эту сторону, а глубже не надо. Мы копали до куда Кешиной руки хватило.

–А ну, Кеша, сунь руку.

 

Кеша сунул. Витька стал копать шире. Песок оказался полон гнилых деревяшек, старых костей, камней и каждый раз, когда лопата утыкалась во что-либо, все разражались криком:

– Осторожнее!

 

Выкопали коровье копыто, огромную воротную петлю, ржавый древний топорик, во второй яме еще полено нашлось березовое, почти свежее. Витька удивлялся: «Откуда в огороде полено взялось? И не глубоко ведь, недавно сюда попало. Твоя, Кешечкин работа? Кидался поленьями в котов? Нет, скажи честно, кидался? Эх, давно все-таки я тебя, проходимца, не драл!»

 

Кеша хотел тихо смыться, но Раиса и Гутя обе схватили его за плечи с двух сторон и держали крепко. Хотя и у них меж собою мира не было: Гутя требовала все золото передать ей, а Раиса заявляла, что дочь мала пока, вот если выйдет замуж за приличного человека, тогда видно будет. «С вами выйдешь замуж! – зло крикнула Гутя и дала Кеше коленом под зад, – с идиотами! Куда золото дел, признавайся!"

 

Третью яму бедный мальчуган рыл самостоятельно: «А что кобыла здоровая лягается?»

–Деньги в шкатулке были? – спросила между делом Раиса у Яши.

Тот опять закрыл глаза, поднял бледное лицо к небу, долго в него пялился.

–Нет, не было, – сказал тихо и не очень уверенно, – одни драгоценности, а переливаются как!... до сих пор глаза слепит.

– На солнце не гляди, слепить не будет, – буркнул Витька.

 

Раисе не понравился тон постороннего мальчика, что-то неуверенный стал:

– А не приснилось ли ему все?

Яша видел уже, что события развиваются слишком серьезно, что Кеше влетит и за полено от Витьки и за то, что закопали от Гути.

– Может и приснилось, не помню, – согласился тихо, – извините, наверное. Я пойду, мне пора, меня дома ждут.

И ушел, вот как на месте испарился.

 

– Врет, – сказал Витька, садясь на край четвертой ямы и закуривая.

– Ясное дело врет, – поддакнула Гутя, – копайте, давайте. Почему я без приданого должна замуж выходить? Дед Шлык Боре целую половину дома выделил, где раньше главный инженер жил, мерседес-бенц трофейный обещал, а я бесприданницей, значит, буду?

 

– Не врет, все ему, дураку, приснилось, – завопил Кеша в голос, – чтобы вы надо мной издевались целый день. Вот гад! Вот я ему завтра морду начищу!

 

–Ты помалкивай, – дала оплеуху мамаша, – тебе бы только оставить нас без ничего и радоваться. Бери лопату, копай, твоя очередь, не все поленьями в котов швырять.

 

Но Кеша вырвался и убежал на улицу. Копать пришлось Витьке, так и не попал он к Кузьме Федоровичу на праздник рыбака в тот день, не удалось опрокинуть даже самой маленькой рюмочки: копал до поздней ночи ямы. И назавтра тоже после работы копал, делая это аккуратно, оставляя меж ямами тонкие стенки, тщательно изучая почву, просеивая ее и протыкая внизу вилами даже сами стенки. Бабкину шкатулку искал, драгоценное неведомое наследство. К осени весь огород покрылся рядами ям, нормальной почвы совсем не осталось, грядки бесследно исчезли, кругом чистый желтый песок, поднятый с глубины.

 

Так-то мы на песках живем, увы. И если где по улице водопровод ведут, там тоже надолго потом песок под ногами повсеместно шуршит, а как ветер поднимется, шлейф желтый встает на всю округу и прохожим приходится задом наперед против ветра передвигаться, чтобы не задохнуться и не ослепнуть. Вот и Витька-шофер до того же у себя в огороде докопался, а ничего не нашел, даже монетки медной нигде не оказалось – пусто-пусто выпало, домашняя пустыня Калахари. И кто-то умный подсказал садить в те ямки новый сорт ранеток - полукультурок, выведенный на плодово-ягодной станции академика Михаила Афанасьевича Лисавенко, дескать, очень хорошие крупные ранетки, вкуса и сахаристости необыкновенных, сами деревца небольшие, на третьем году уже плодоносят!

 

Поздней осенью Витька привез саженцы и в свои ямки закопал, окаменев от молчания, коим противостоял при этом жениной ругани. Зато на следующие годы вырос у него в огороде небольшой яблоневый сад, дающий многие десятки ведер самых вкусных в городе ранеток, и когда возьмет кто на пробу яблочек, откусит, восхитится, спросит, загоревшись у себя то же самое посадить, название сорта, Витька без зазрения совести врет ему напропалую: «Это есть самый удачный, самый лучший из новых лисавенковских сортов, а называется он «Золото предков».

 

Но то было после, что же касается окончания Дня рыбака, поздним вечером, в глухой теплой темноте много пострадавший за воскресенье Кеша лазил по кварталу тихонечко заглядывать в чужие окна, иногда даже приоткрывая ставни, снимая их с крючков: как кто живет и чем занимается? Заглянул в Нюрино окно, видит: сидит за столом Паша и что-то наворачивает из синей эмалированной миски большой ложкой. Он не был у Кузьмы на празднике, так как ни к кому не ходит в гости по причине своей биографии, а всегда только работает на самосвале с раннего утра до поздней ночи. Лицо нюриного мужа-шофера красное, глаза округлые, что незаметно днем из-под кепки, цвета оловянного, будто до сих пор отбывает предатель родины, бывший власовец, срок на свинцовом лагерном руднике, а не бетон развозит по городским стройкам. Вдруг раскрыл рот без ложки, что-то кратко сказал, Кеша не услышал что, и вдруг сзади возникла сама Нюра, знатно погулявшая на Дне рыбака, и тресь!!! со всего маха Пашу по лбу сковородой, а мах у нее, надо сказать, не слабый – Кеша аж зажмурился со страху, будто ему прилетело. Следом восхитился. Таким ударом обычного человека убить можно запросто, а Паша как сидел на своем месте за кухонным столом – так и сидит, как ел пшенную кашу без масла из своей синей эмалированной миски вприкуску с кукурузным хлебом, глядя оловянными глазами прямо перед собой, также мерно пережевывает ее и дальше. Только лицо из красного сдалось жёлтым, будто у покойника.

 

Покойников в гробах Кеша видал на похоронах немало, отлично их знает. Да, выражение пашиного лица осталось прежним, не изменилось ни на тютельку. Точнее говоря, нет у него никакого выражения, вон у покойников и то есть: подобревшее такое, спокойное, будто доволен покойник, что свалил, наконец, с этого света на тот, и там ему много лучше оказалось пребывать. Может и правда лучше? У бабки Кешиной тоже настроение после смерти заметно улучшилось, если судить по выражению в гробу. Все родичи целовали ее на прощание в лоб, чтобы не снилась, а Кеша целовать не стал, вот ему во сне с вечера, сразу как уснул, голос бабушкин и сказал однажды: “Здесь у нас все так дружны”. Кеша вскочил, сбегал воды выпил, подумал: “При жизни бабка с мамкой здорово ругались, теперь и радуется покою”, снова спать лег, а перед утром зима привиделась белая-белая, идет он по дороге в новых валенках, а под ногами змейкой поземка стелется и на снегу слова написаны красивой прописью: “Все так дружны здесь…”

 

Нет, не зря у бабули настроение после смерти поднялось. И тут, при мысли этой захотелось ему почему-то подсмотреть сквозь дырочку в ставнях углового пустого дома, к какому ему и днем-то запрещалось подходить матерью, не то ночью, когда неизвестно чей свет загорается. Да кто ее слушается, кроме папаши? Побежал на край квартала быстренько.

 

В то время, как Дарьюшка уже почивала и видела первый свой краткий сон. Действие в нем развивалось на квартале, разумеется, будто Кешка Витькин ходит ночью по кварталу, подглядывает в окна, вот и к ней заглянул. А у нее в гостях будто мальчик какой-то, бледный, ничейный сидит за столом, и она уговаривает того мальчика покушать хоть немного рыбного пирога, отрезанного ей в качестве гостинца доброй Анной Фроловной.

 

–Ты поешь, поешь, братец, – говорит она мальчику, а то ослабнешь и заболеешь. Кто же голодом сидит? Так и умереть недолго.

 

– Недолго… – эхом соглашается ничейный мальчик. – А можно я с Васюхой поиграю маленько за печкой? И домой пойду. Сейчас мне нельзя, Кеша у нас в ставни подглядывает, он обещал мне морду начистить за найденный топорик и в землю урыть вместо бабушкиного золота. А без топорика нам никак от Хороныча не отбиться. Хороныч скоро придет, он за мной уже Упыря послал.

 

– Нет, пока Кеша к нам подглядывать будет, ты ничего не бойся и не плачь, сходи покуда в огород, нарви там укропу, лучку и приходи, мы салатик наичудеснейший изладим с помидорами: вкусный - превкусный, витаминный, от него у тебя аппетит проснется, щечки разрумянятся. На помидоры у нас нынче большой урожай. Надо будет продать пару ведер на базаре, хоть какие деньги выручить, интересно, почем нынче помидоры будут? Если копеек по сорок за кило, то двадцать килограмм двух ведрах принесет целых восемь рублей! А это стул Кузьмы Федоровича и еще спинка от другого, но без сиденья и без ножек. Потом и с Васюхой поиграешь, он любит, чертяка такой. Иди, иди милый в огород, а то Кеша, неравён час...

 

 

  9. Про жизнь совсем красивую

 

Борька Шлык жил в тихом начальственном проезде, делившем квартал изнутри пополам, вдвоем с дедушкой в двухквартирном коттедже для начальствующего состава со всеми удобствами, заметно выделяясь среди местной подрастающей мелочевки большой вихрастой головой, широким разворотом плеч и редким умением неподражаемо лягаться каблуками американских ботинок с высокими шнурованными голенищами, причем одинаково хорошо, что левым, что правым.

 

В годы войны его дед служил секретарем парторганизации эвакуированного в Сибирь завода, а нынче отдыхал на персональной пенсии республиканского значения. После войны Борькины родители вернулись на родину, надо было удержать там оставленную четырехкомнатную квартиру, в то время как внука дед воспитывал самостоятельно в коттедже, ибо хорошая дополнительная жилплощадь с садом еще никакой семье никогда не мешала. Когда внука оставили второй раз на второй год в восьмом классе, не посмотрев даже на придирчивый характер героического предка, Боря решил более в школу не ходить, но и время зря не терять: сперва отгулять положенные законом каникулы, а там видно будет.

 

За умение бурно лягаться, его еще прошлой осенью присмотрел в свою команду местный стиляга Веня Шило, назвав арьергардным бойцом. Блатными Венька и его младший брат Аркашка оказались по наследству: мама была врачом-стоматологом, папа зубным техником, несколько лет назад семья обзавелась списанной в заводской лаборатории кварцевой печуркой и на заказах золотых коронок и даже целых мостов в последнее время бурно процветала.

 

Золото рекой текло со всей округи. В поликлинике очереди на коронку вставить какие? Многолетние! А тут по знакомству приносишь какое сохранилось колечко – перстенек, тебе снимут мерку немедленно, через неделю уже коронку на полеченный зуб ставят. Никаких проблем, только деньги давай. Явилось, само собой, и уголовное, разбойное золотишко, связи соответствующие возникли, ать-два и боевая шайка на квартале возникла: братья Венька с Аркашкой организовали семейный оборонительный редут, а пуще всего для собственной безопасности – стиляг на окраине не привечали, вот и потребовались люди с большими кулаками, пусть даже из нелюбимого всеми проезда, вроде Бори Шлыка.

 

Встал Шлык под Венино начало. Когда усталые и в очередной раз наголову разбитые более матерыми шайками возвращались они домой с вечерних разборок на соседних улицах, где пытались качать свои мнимые права, Шлыку вменялось прикрывать тылы, он улепётывал последним: бегал неважно, зато лягался с силой ломовой лошади, так что преследователи быстро отставали. Естественно, доставалось Боре по такой диспозиции всегда больше всех: и доской по голове, и кирпичом в спину, но ничего, калган у пацана здоровый, доской не прошибёшь. Так хвалил его Шило, празднуя в каком темном закоулке очередной рейд, раскупорив бутылку водки и пустив ее по кругу, с восхищением оглядываясь по сторонам, вдруг кто оценит, какие они блатари бесшабашные.

 

Ныне Боря стоял на горочке у дома Витьки-шофера, одетый в брюки клёш, перешитые из флотских и коричневую вельветовую куртку со сломанным в драке металлическим замком, с открытой всем ветрам широкой грудью. Рубахи под курткой не было, зачем? Все равно порвут, вражины. Настоящий мужской вид, но не по моде, конечно, вчерашний день. По моде только Веня с братцем Аркашкой одеваются в пиджачки, брючки-дудочки, галстуки петушиных расцветок. Так ходят гулять по центральному проспекту с гитарой и девушками, задирают прохожих, а Боря с друганами метет сзади клёшами асфальт: если кто на Веню не так взглянет или ответит не интеллигентно, тому экстренно чистят физиономию.

 

 Сейчас Борю изнутри раздирало на три неравные части.

 

Во-первых, очень хотелось срочно бежать до компании, что собралась у ворот шиловского дома, где производилась обкатка новых мотороллеров, купленных родителями Вени дорогим сыночкам. Братья парили на вершине славы: все из себя супермодные, в брючках клетчатых, блестящих туфельках, желтых рубашках, их шикарные девицы тут же, не местные, центровые, в моднючих коротких юбках, аж глядеть страшно, как скользит материя чёрте куда с дамских бедер, стоит тем усесться на задние сиденья мотороллеров. Вокруг восхищенная братва разглядывает новые мотороллеры, а пуще того белоснежные ляжки центрально-городских девиц, коими те крепко обжимают водил. Лихо джигитуя, братья катали красавиц из конца в конец квартала, поднимая столбы пыли. Какой шик! Какая слава начинается у шайки! Моторизованными станут все без исключения, вплоть до самого последнего члена банды, как настоящие американские гангстеры. Веня обещал братве – дайте срок! Дела такие сотворим, что у каждого будет по гоночному мотоциклу!

 

Во-вторых, Борьке хотелось присоединиться к компании, игравшей в волейбол, там верховодил Женька Леденев, он и волейбольный мяч вынес. Время от времени Борька поглядывал то на одну компанию, то на другую, сильно мучился, однако оставаясь на прежнем месте, у шоферского дома, ибо рядом с калиткой, стояла Витькина дочь Гутя, к которой Шлык давно и сильно неравнодушен. Эта была третья сила, самая мощная.

 

–Осенью в армию иду, точней сказать во флот, – произнес он с ленцой в голосе, отслеживая взгляд Гути, уходящий в сторону волейбольного круга. – Писать будешь?

 

–Тебе еще семнадцать, а в армию с восемнадцати берут, – даже не удосужилась взглянуть Гутя и презрительно плюнула в его сторону шелуху семечек подсолнуха.

 

–Все равно со школой завязал. Осенью на завод устроюсь работать, классным специалистом по металлу буду. Сначала свинчатку себе отолью, потом наган сделаю. Женюру грохну стопроцентно, шибко распрыгался.

 

Но Гутя сплюнула шелухой еще презрительней, молча, прямо Боре на американские ботинки. Похоже, красавицу интересовала исключительно игра спортсменов-волейболистов, даже новые мотороллеры гонщиков Шило не волнуют, не то, что наган. А вот как прыгает Женька Леденев – очень любопытная картина, и как он хлещет в прыжке по мячу тоже. Женька их сверстник, учится в техникуме по вычислительным машинам. Электронщиком будет. Боря знал, что Гуте нравится Женька, но что делать, если ему она тоже нравится? Не любят на квартале проездных, ох, не любят. И по наследству та нелюбовь как-то через поколения передается. С настороженным и презрительным слегка к себе отношением Боря сталкивался с малых лет. Но почему? Чем он хуже квартальных? Разве стала бы Гутя так цедить любому местному пацану? Нет, конечно. А ему – пожалуйста, в упор не видит, хотя прекрасно знает, что расположен к ней всей своей широченной душой. Шлык хотел обидеться, психануть, обложить деваху матом с ног до головы, но не смог.

 

– Дед сказал, если на завод устроюсь работать – жениться смогу. «Потерял я надо тобой контроль, – говорит, – так, может, хоть жена приберёт к рукам». В другую половину дома решил отселить, где семейство главного инженера жило, я туда и кровать приволок запасную.

 

Гутя выплюнула шелуху, подразумевая под ней и борины слова и молчаливые мечты, будто ей сто раз на дню намекают про замужество. Вот чертова краля. А уж полногрудая, потому и волейбол играть не идет. Талия фигуристая, а бедра! У Бори дыхание перехватило. Целый день бы безостановочно смотрел, только задохнуться боится или захлебнуться.

 

Девица зло нахмурилась: братья-атаманы на мотороллерах с грохотом разорвали сплоченный круг волейболистов. Оно и ясно: волейболисты – сборная команда, а те сплоченная шайка, чужой кровью по-настоящему еще не повязались, так, слегка, из разбитых носов, но несколько пьяниц уже выпотрошили до нитки, про разоренные соседские огороды и говорить нечего. Против уголовной шайки никакая спортивная сборная не устоит. Поэтому Боря с Веней заодно. Женьке-электронщику они вместе морду расквасят, если что.

 

Внезапно в голове Бориски объявилась великолепнейшая идея, как завладеть девичьим вниманием без шума и пыли, дурацких уговоров, которые соседка все равно бесцеремонно игнорирует. Надо срочно выпросить у деда трофейный мерседес-бенц с кожаным верхом, который, правда немного сгнил и порвался, да и сам бенц сто лет стоит в гараже без толку, прокатить Гутю с ветерком! Доверьтесь немецкому качеству! А мы вас так оттрахаем, что любо-дорого! От удовольствия прокатиться она вряд ли откажется. Не сможет устоять, ни за что не сможет. Подъехать гоголем, открыть дверцу… доннер веттер, фрау-мадам, я урок вам первый дам! Водить умеем! Без прав, конечно, да зачем ему права? Один кружок вокруг квартала…

 

Боря аж подскочил на месте и, не прощаясь, но привычно взбрыкивая на лету, поскакал домой в проезд за шикарным немецким автомобилем с открытым верхом, слегка помятым, старым-престарым… против которого эти блестящие новенькие мотороллеры не стоят ломаного гроша! А после прогулки завести цыпочку на пустую половину, то-сё, пятое-десятое, куда денется? Так, кровать есть, постельное белье только постелить, и можно начинать жить с Гутькой, где бельё стибрить?

 

–Дед, дай ключи от гаража, пора мерс проветрить. Я один кружок вокруг квартала и обратно.

–А на второй год кто остался? Боря Шлык? Хрен тебе теперь, внучек, а не машина, раз фамилию позоришь. Школу не смог окончить, это что такое? Как называется?

–Дедусь, в сентябре на завод пойду работать. Биографию пролетарскую зачну.

–Вот устроишься – тогда и поговорим.

–Завтра пойду и устроюсь, хочешь?

–Завтра и поговорим. А сейчас тащи тарелки на стол, ужинать пора.

–Противный ты, дед! Из-за тебя всех нас на квартале не любят. Даже разговаривать не хотят, будто мы враги какие, будто фашисты недобитые!

 

–Завидуют. Народишко сволочной попался, завидущий. Домишки у них – халупы, а у нас коттедж выстроен на их земле, сад. Помнят, мещане проклятые, кто их к ногтю прижал. Не хотят разговаривать – и не надо, без любви народной обойдемся, без нее даже лучше.

–Не завидуют, дедуля, презирают. Когда здороваются, в мою сторону не глядят. А если глянут, снисходительно, как на мелочь пузатую. Проржавеет дед твой мерседес, рассыплется на гайки, станет вроде консервной банки на свалке, тогда попросишь подвезти, а будет поздно.

 

Высоченный, костлявый дед вдруг схватил широкоплечего внука за грудки и легко тряхнул:

– Что бы понимал в автомобилях, молокосос! Такими машинами только маршалов награждали! Эта награда выше ордена Победы ценилась! Впрочем, и в жизни ни хрена не смыслишь, как я посмотрю. Думаешь, за что мне, какому-то секретарю заводской парторганизации выделили маршальскую награду?

 

– Дед, успокойся, не гоношись, а? Все прекрасно знают: ты завод ваш эвакуированный здесь поставил и продукцию раньше срока выдал. Сто раз со всех трибун рассказал, как геройствовал пока директор в больнице лежал с приступом, а главного инженера расстреляли.

 

–Слышал звон, да не знаешь, где он. Про что я с трибун кричал, про подвиг народный! А что на самом деле было, кто знает? Дурак ты, Борька, ни хрена не соображаешь: я людишек местных силой обрек за бесплатно работать, надрываться, чтобы не умереть. Рабами их сделал, детей куска хлеба лишил и на голод обрек, но заставил за карточки без выходных ишачить. Вот что я свершил! И только потому мы завод в срок пустили. Начальства приехало двадцать человек, рабочих тридцать, с ними разве цеха возвести, линии запустить? А в городе тоже мужиков не осталось, до пятидесяти лет все мобилизованы. Те, кому за пятьдесят, и бабы тоже не хотят идти на завод за карточки надрываться – дураков нет. Зачем?

 

У них, мещан проклятых, небось, свои хозяйства имеются, огороды в городе по десять соток, вот где гады устроились! Картошка, морковка свои, да и на продажу есть, буржуины настоящие: усадьбы целые развели, коровы в стайках стоят, да не по одной. Летом пасутся на окраинных заливных лугах, молока – залейся. Сметану сепараторами сбивают, масло делают, городские жители, ядри их в корень! Картошки в погребах – завались, на ней и порося держать можно, мясо есть, масло есть, на хрена им мои карточки? А мне – край рабочие руки их нужны!

 

Отсюда что? Не имеете права, гады, так жить в военное время! Задача моя отсюда была простая: срочно мещанский класс раскулачивать! Посмотрел на это дело и в местном райком с предложением завалился: для завода нужен пролетариат, а у вас тут сплошь мещане государственную землю пользуют, так что, будьте добры, отдайте луга под заводские склады, хранилища, гаражи. Мигом отобрали выпасы. Потом, бараки для рабочих, дома служащим где ставить? Возле завода? На свалке за городом? А фиг вам, через Москву затребовал срочно разрезать жилые кварталы частников с их усадьбами, огороды отобрать, на этой разработанной земле заводское жилье строить. Потому у квартальных огороды остались в одну грядку, а у нас вон сады цветут. Тут народишко местный сам и зашевелился, в ярмо полез. Коров пасти стало негде, делать нечего - порезали скотину. Огородов не стало, картошки нет, чего жрать прикажете?

 

Потянулись бабы со стариками да подростками в отдел кадров, вот на их-то горбу, на их костях мы завод и ставили. За кусок жмыха, пайку черного хлеба, понял, как народ держать надо? В ежовых рукавицах, чтобы ничего у него своего не было, тогда он твой раб навеки вечные! И по двенадцать часов в день! И без выходных и праздников! Но уж на благодарность не рассчитывай, конечно. Я их всего лишил, смертно надрываться заставил, с чего им нас, Боря, любить? Если наш управленческий коттедж старики строили, бревна на горбах черти с Горы таскали, да загнулись? За то власть меня наградила по маршальски, что я к народу беспощаден и соки из него жать до последней капельки умею. Хотя в верха не лезу. Ясно? Запомни, внук, у нас на народ оглядываться нечего, главное с властью в дружбе быть, ее интересы блюсти, все тогда у тебя будет, если, конечно, шибко не высовываться и не выпендриваться. Умного из себя строить нечего, да у тебя и не получится. Ладно, хрен с ней, со школой твоей. Вот поработаешь на заводе работягой месяц-два, в комсомол вступишь и дуй по комсомольской линии, потом в партию помогу пробиться, рекомендации обеспечу, там женишься, отвоюем соседнюю квартиру, весь коттедж наш будет. До того погоди на мерседесе кататься. Ты мне живой и здоровый нужен, знаешь какие планы у меня на тебя, Борька? Ого-ого! Пусть мамаша с папашей в Харькове квартиру держат, а мы здесь на пару развернемся так, что чертям жарко станет.

 

-Машина мне нужна сегодня. Ясно тебе?

 

Боря плечом оттолкнул деда в сторону, забрал из комода ключи, решительно двинул к гаражу. Он чувствовал себя страшно взрослым, сильным и ему очень хотел усадить рядом на сиденье Гутю, а потом на полном ходу обнять изо всех сил, прижать грудастую к себе. Пусть попробует сопротивляться! Ничто не сможет тому помешать, никакие дедовы маршальские планы. Чего старый удумал – в комсомол Борю отправить! В школе не приняли, и слава богу, лучше Боря стилягой на мерсе будет проспект рассекать, девочек-чертовок катать, сперва Гутю уломает, потом центровых красавиц с белыми ляжками – вот где жизнь красивая начнется!

 

 

10. Где кепка, Боря?

 

 

Как-то так получилось в местной квартальной жизни, что для соседей Кеша являл собой пример мальчугана, про которого в прежние времена говорили: в семье не без урода. Но то, когда семьи были большие, а теперь, когда детей у родителей раз-два и обчелся, не говорят ничего, только качают головами. Откуда что берется?

 

Пакости мальчик ни с кого не копировал, всякий раз выдумывая новые, и мозг его изощерённейшим образом работал в данном направлении ежечасно и ежесекундно. Если видит Кеша, что хоть мало-мальски любопытное, первым делом задается вопросом: а нельзя ли из этой штуки изобрести веселенькое, бяку присуропить кому под нос, да похохотать над ним потом, животики надрываючи? Считается, что подобный пакостник, изобретающий все время каверзы так плох, так пропитался ненавистью ко всему живому, что и любить никого не может, но это неправда. Единственная закономерность, которая в данном вопросе явственно прослеживается – чем сильнее любовь, тем безусловнее и страшнее ненависть. К примеру, Кеша очень любил своих голубей, а через это ненавидел всех котов в округе, и черных и белых и любых прочих цветов, угрожающих его голубям, страшные кары им выдумывал, а, скажем, к тем же собакам был в общем и целом глубоко равнодушен.

 

Отсюда, приметив черного кота, сидящего в придорожных кустах, он чуть не взвился от радости, и сломя голову кинулся в дом за ружьем, которое стреляло при помощи авиационной резины так хорошо, что из него можно попасть в скворца, сидящего на самой вершине тополя. А уж от синиц на проводах только пух летел. Для кота ружье заряжается не ранеткой, а убойной каменной, специально подобранной галькой круглой формы. Ну, берегись, кошара!

 

Черный кот неизвестной породы на то и был черной масти, чтобы дурака зря не валять, обнаглел, собака, взобрался на Кешин забор, легко пробежал по нему, прыгнул на сарай, и вот уже сам пригнулся, застыл в охотничьей стойке, примеряясь к беззащитным турманам, с подвязанными крыльями сидевшим на крыше. Кеша нажал спусковой крючок, галька долбанула по железной крыше сарая, рикошетом уйдя через забор, чуть не попав в соседское окно. Черный кот мгновенно исчез, а пара турманов купленные на базаре месяц назад, две недели отсидевшие на спаривании, взмахнули крылышками, но никуда улететь, конечно, не могли. Черт! Эх, жалко, не попал! Кеша испугался было за соседское окно, спрятался под крыльцо, потом вылез, перезарядил ружье обычной ранеткой и остался сидеть на крылечке дома. Турманы слишком дорогие, вроде бы и прижились, вроде спарились, но Кеша им не доверял, запускать в небо боялся.

 

Сидел долго, ждал кота, не дождался. Куда бы ружье разрядить? Прицелился в головку голубки (все равно не попаду), стрелил и попал куда целился – прямо в голову. Та затрепыхала крыльями, хаотично забилась, шаром скатилась по наклонной железной крыше, упала на землю, где продолжила страшное биение белым перьевым шаром. Кеша бросился к ней, подхватил, но и в руках она билась, снова шлепнулась наземь. Кеша закричал, потом заплакал. Он схватил голубку за крыло, стал освобождать от пут, освободил, выпустил, и голубка неуверенно взлетела, пошла низко над крышей сарая, потом разом взмыла, набрав высоту. Кеша обрадовался: оклемалась! Засвистал в четыре пальца.

 

Заслышав его щенячий свист и приметя одинокого голубя, Борька Шлык тотчас запустил две лучшие пары перехватчиков. Кеша понял, чем это грозит: голубка может слетаться с чужими, сесть вместе с ними, а у Борьки всегда для такого случая готова ловушка с пшеном и свежей водицей, поэтому решил рискнуть. Запустил наверх и голубя своей голубки. Парой им летать надежней. Шлыковские и кешины турманы летали то порознь, то общей кучей, потом шлыковские устроили феерическую посадку, перед красотой которой кешины не устояли – свалились следом. Кеша взрыдал по-новой: собаки! Предали! Что теперь делать? Папаша узнает, что он голубей сам распутал и отпустил – прибьет. Мамаша узнает, что попал ранеткой в голову голубке, разорется. Молчать надо. Сами распутались и улетели, гады. Папаша не поверит. Как могли два голубя враз распутаться? Уходить надо, прятаться куда-нибудь. Кеши дома не было – Кеша ничего не видел, не слышал и не знает. Выполз Кеша за калитку на улицу, спрятался в кустах полыни горькой, как его судьба.

 

Сидел, сидел и вдруг увидел, как довольный Боря, только что укравший у него голубей по базарной цене на тридцать рублей, уже катает на авто сестру. Кеша разозлился на Гутю, усевшуюся в трофейный мерседес-бенц с открытым верхом, рядом с Борей Шлыком: «Вот дура, сволочь! Он у меня голубей спёр, а она с ним катается! Надо папаше пожаловаться, чтобы надавал ей хорошенько, дуре толстозадой».

 

От великой злости Кеша потерял страх, вылез из полыни и принялся разгуливать с вызывающим видом прямо по дороге, сунув руки в карманы и презрительно сплевывая. Шлыку приходилось тормозить и даже объезжать пацана, который не уступал дороги: все-таки Гутин брат, той самой Гути, которая сидит рядом с такой волнительной грудью, что чуть платье по швам не трескается, да и не сшибать же мерседесом дохляка.

 

Мотороллером – другое дело. Братья Шило принялись гоняться за Кешей, пытаясь въехать в него на малом ходу, но Кеша подло уворачивался, и те вьезжали то в кусты, то в столб, то в дерево. Они матерились, не стесняясь своих заплечных девиц, сверкающих на весь квартал голыми ляжками. «Пыль подняли сволочи! – ругнулся вслух Кеша, не имевший даже велосипеда, все сэкономленные от мамки деньги они с отцом тратили на голубей да водку. – Вот погодите, сяду в папашин грузовик, быстро лепешку из вас сделаю! У меня не увернетесь». Водить машину Кеша умел, но, к сожалению, грузовик стоит в гараже на базе, а не возле дома.

– Не твоё валяется? – спросил кто-то.

– Мое, – автоматически сказал Кеша, взглянув на седобрового таричка в кепке на лавочке возле углового дома, и проводив его взгляд, точно увидел на песке моток медной проволоки. – Выронил только что.

 Поднял и ушел не оборачиваясь.

 

С Упырем мамаша связываться не велела, тем более делать ему пакости: « А то сгорим», – говорила. Папаша тоже советовал держаться от Упыря как можно дальше. «Что бы из этой проволоки соорудить веселенькое?» – подумал Кеша. – Ловушку для голубей новую, что ли?

 

Но тут взгляд упал на гордо сидящего за рулем Борю, и в ту же секунду роковое решение было принято. Когда мерседес и мотороллеры караваном пролетели мимо, подняв густой столб пыль, скрывшись за ней на другом конце квартала, где свернули за угол, он быстро примотал один конец проволоки к столбу, другой через дорогу к тополю прикрепил, после чего с равнодушным видом, пиная песок под ногами, не торопливо скрылся в бесхозных, всегда распахнутых воротах казенного дома Балабаихи, где притих в темном уголке, заросшем кленовой порослью, глядя в щель на улицу.

 

Первым ехал мерседес. Проволока скользнула по стеклу, не причинив Шлыку и сестре вреда, зато старшего Вениамина с его мадамкой аж выдернуло из седла, младший проехал, как ни в чем не бывало. Значит, на старшем брате проволока оборвалась. Он валялся в пыли на обочине, держась за горло, молчал, визжала его мадамка и матерился младший Аркашка. «Так вам, сволочам, и надо, – возрадовался Кеша, тихо ретируясь из угла, задумчиво обошел дом по двору, не выходя на улицу, сноровисто перелезая через заборы, огородами добрался до своей территории. «Будут знать, как пыль поднимать, бляха-муха!»

 

Братья Шило очень сильно желали знать: кто? Кто посмел? Посметь на квартале мог единственный человек – Упырь. И проволока была натянута неподалеку от него, практически в конце квартала, и сам он сидел на своей лавочке, в прищур смотрел на происшествие. Больше некому: Упырь. Гад.

– Зарежу его, – сипел Веня. – Вечером пойду мимо и финку в шею!

 

Финка у Вени – высший класс, но даже Шлык недовольно качнул головой.

– Упырь – вор в законе. За него братва нас всех порешит завтра же, никакой Косой не спасет.

 

– Да какой он вор? Туфту гонит! Настоящей шпаны возле него никогда не тусуется, так, фраейра престарелые, голубятники драные. Зарежу – век воли не видать. – Сип перешел в страшный хрип, на губах запузырилась пена. – Башку отрежу и на ворота насажу.

 

Младший Аркашка от такой братской решительности поник, не решаясь возражать. Наказания для провинившихся всегда придумывал старший, а воплощали их в жизнь оба. Но одно дело издеваться над подшефной ближней школой, избивая и уродуя примерных мальчиков, не желавших отдавать монету, разбивая им коленом яйца, чтобы все девочки были их, а тут сам Упырь, черт его знает, может и правда он в городе Смотрящий. Тогда и на Сахалине от урок не спрячешься, найдут и на гирлянды разрежут. Кому нужна судьба такая?

 

Удачно высказался Шлык.

– А давайте сначала голубей у него стибрим всех сегодня же ночью. Посмотрим, как среагирует, а потом решим, как дальше поступать.

 

– Верно, – обрадовался младший Шило, – голубей своих он очень любит, а мы их не стибрим, мы им головенки открутим и оставим на месте. Пусть утром свистит, сучара дешовая. Я видел, как наш участковый с ним на лавочке сидел и мирно так разговаривал. Продажная сука, гадом буду!

 

Наказание понравилось старшему брату, но только в качестве первоначального шага.

– Начнем с этого, а после голубей я ему все равно башку откручу вот этими самыми руками, мамой клянусь.

На том и порешили.

 

Ранним утром, часов в пять, когда Юрочкины только подключили к общественной колонке свой шланг и начали качать воду в бочки, пользуюсь тем, что еще никто за водой не идет, на другой стороне квартала к дому Упыря подошел милицейский газик, в который посадили Упыря и увезли в даль неизвестную. Дом его опечатали на бумажку с печатью. Кому надо, тот увидел и к восьми утра весь квартал знал новость: ночью младший Шило полез в голубятню к Упырю, а тот, не выходя из дома, через форточку стрельнул в небушко из ружья, чтобы попугать только, предупредительный выстрел дал, якобы не глядя в кого, и угодил прямо в лоб Аркашке. Теперь и Упыря забрали в милицию.

 

Однако ближе к вечеру все вдруг увидели снова Упыря сидящим на скамейке. Выпустили до суда, как неопасного человека, совершившего предупредительный выстрел в небо. К дому Шило во время похорон собралась вся братва из банды Косого и еще двух солидарных банд, общим числом штыков семьдесят.

 

Смотрелась шпана солидно: все в темных брюках, белых рубашках без галстуков, при пиджаках и кепках. Даже ботинки начистили для форсу. Родители усопшего, конечно, перепугались такого парада. Про соседок и говорить нечего. Гроб вынесли на улицу, поставили перед домом. Как в почетном карауле с трех сторон вокруг выстроилась шпана. Соседки боязливо жались в сторонке, по очереди подходя к усопшему, вытирали платком глаза, возвращались, тихо перешептывались друг с другом, глядя на длинные шеренги караульных: это ж надо, сколько в городе нечести выросло, не считая приезжих Упырей. До каких пределов размножились блатные урки уголовные! И все кормятся за счет народа: воруют, грабят, разбойничают, а еще власти налоги снимают со всего подряд: за жилье, за землю, за полив, за бездетность, подоходный. С кого? На квартале людей нормальных по пальцам счесть можно, кто силу для работы имеет, у всех на войне здоровье надорванное, когда без выходных ломили. А тут вон какая рать! Нет, никак не спасешься! Кругом блатные уголовники да торгаши, рвут человека на части. Откуда только берутся?

 

– Из детей получаются, – громко объясняла Нюра. – Родители с утра до ночи на работе вкалывают, воспитывать чад некому. Шпана уличная выращивает по своим уставам.

 

– Не платят, совсем не платят за труд. Приходится человеку работать, да еще подворовывать на своем же производстве, чтобы только чуточку выжить – не умереть. Нигде в магазинах ничего же с прилавка не продается, только из-под полы, да с черного хода для блатных. Все на своих работах народ тащит, что плохо лежит, а потом меняются друг с дружкой через барахолку. Уже в норму вошло, вот вам и результат, получается, что все кругом воры. Бери на улице любого, сажай в каталажку и он знает, за что.

 

– Обычный человек для выживания с работы тащит, а молодежь только ворует да грабит да убивает, работать не хочет совсем. Урки работу презирают.

– Ты на кладбище поедешь проводить? – спросила Анна Фроловна Дарьюшку.

– Нет.

 

Постояв немного, Дарьюшка тихо удалилась: видеть эту разбойничью братию не могла. Уже в городе власти постановили возить покойника на грузовике быстро, процессий за ним согласно постановлению горисполкома не должно ходить, чтобы движению не препятствовать, но урки без спросу понесли гроб на плечах по дороге, без малейшего стеснения заняв проезжую часть. И двинули не в сторону кладбища, а в противном направлении, туда, где сидел на лавочке Упырь, на диво быстро выпущенный милицией. В кармане убитого милиция, якобы, нашла финский нож, а значит, тот был вооружен и опасен, шел на разбой.

 

 Процессия шла в направлении церкви, где убиенного должен отпеть батюшка. Двигаясь мимо Упыря, молодые урки в прищур и подробно рассматривали седобрового вора, будто в оптический прицел, с нехорошими усмешками. Для того и гроб понесли мимо, чтобы сказать, что прощения не будет. И хорошо, что милиция отпустила, значит, дни его сочтены. Не успеет свежая землица на холмике осесть. Упырь сидел на низенькой скамеечке одинокий, щупловатый, однако же не подошел прощения просить, да и не приняли бы прощения. Без нужды. Для того и несут мимо, чтобы показать, что прощен не будет.

 

После отпевания урки пришли в согласие, что хорошее дело церковь: убей, своруй, приди сюда, денежку заплати и все проститься, с чистого листа можно дальше жить. Добрый наш бог, всем всё прощает, любые преступления, кроме неверия и неуплаты в церковную кассу. В воровскую тоже. Серийный потрошитель может до святости дослужиться, коли, выйдя из дела, будет достаточно усердно молиться. Для Шила младшего проплатили читать ежедневную молитву за помин души не месяц, не полгода, и даже не год, а вечно, пока церковь стоит. Стало быть, рай Шилу гарантирован. К тому же невинно братан убиенный, как запел батюшка, а хор подхватил, аж слеза у блатарей закипела, шибко чувствительно.

 

Анна Фроловна, ездившая на кладбище, рассказывала вечером, что хулиганы принесли у могилы клятву отомстить: когда гроб опустили на веревках в разверстую пасть земли, побросали туда вместо сырой землицы свои кепки. «Не жить Упырю!». Всем прочим неуголовным гражданам сделалось при этом дурно, даже родителям, но промолчали, не смея нарушать ритуала, потому что настрой у братвы был такой: возрази кто, уроют здесь же. С кладбища бандюганы прибыли полным составом на поминки, угрюмо пили водку с большого стола в ограде зубопротезного дома. Дарьюшка смотрела на них через свое окно и думала: «Нет, не выжить теперь Упырю. Никакая милиция не спасет и участковый не поможет вору в законе».

 

На завтра опять шпана собралась вместе с утра ехать на кладбище, навестить братана, устроить тризну на могилке. Но что-то там случилось такое, что исчезли они всем кодлом и больше не появились ни на девять, ни на сорок дней отмечать не пришли. А соседи с утра уже не поехали, даже Анна Фроловна. Рассказывала о происшествии мать Шилиха, закрывая почерневшее лицо руками и плача через них, продавливая слезы сквозь плотно сжатые пальцы. На самих похоронах держалась достойно, а тут закатилась в беспрерывном плаче, пришлось водой не отпаивать – отливать. С лица спала, трясется ровно безумная.

 

Приехали они на кладбище в автобусе, пришли на могилу, а там такое творится, что глазам не верится. Временный деревянный памятник сожжен, цветы с венками исчезли, а сама могила разрыта и гроб торчит стоймя открытый: домовина в одну сторону наклонена, а крышка в другую. Меж ними висит Шило, руки которого прибиты гвоздями к половинкам своего жилища и страшно лыбится. К головенке его одним здоровенным ржавым костылем прибиты все кепки, брошенные в могилу при клятве. Братву мигом, как корова языком с кладбища слизнула. Упырь - не добренький вам исусик, не то в рай, даже в земле не даст полежать спокойно. Он и здесь жизни лишит и там в рай не пустит, нигде им места не оставил. Из могил вытащит, как у Шила нос, уши отрежет, подвесит и заставит в белый свет пялиться, мух кормить. Нужна нам эта кухня? Банда Косого в тот же день мировую пришли Упыря просить, нервы не выдержали. Родители в милицию жаловаться не решились, наняли рабочих, за большие деньги по-новой тихонько перезахоронили. Скоро на девятый день идти навещать, а им страшно: что там с могилой? И что с ними будет? Не сгорит ли следующей ночью дом? Успокоился ли Упырь, али гневается еще?

 

Говорят, Вениамин Шило на коленях перед Упырем ползал, вымаливал прощения, как перед богом. Да каким там к черту богом, куда богу до Упыря! Улыбчивый Боря Шлык, чья кепка с самого верха оказалась прибита, залег у себя в духоте железного гаража и никуда не выходил несколько дней. Дед таскал ему жратву и ругал через дырочку на чем свет стоит, а Боря жрал от страха все подряд, не мог остановиться – настолько ему было плохо, молчал без возражений, жалея, что связался с братьями-стилягами, а через них с Косым и возможно тоже в скорости утратит жизнь каким-нибудь скверным и пренеприятным образом. Но самый жгучим оставался вопрос, который он при этом сидении в гараже задавал себе через каждые пять минут: «А на черта свою кепку в могилу зафинтилил?» Уже и не хотел и охрип, а все равно будто кто произносил внутри его тела голосом Упыря: «Где кепка, Боря? Неужто, снова зарыли? Иди, откапывай, не то достанем и к твоей башке приколотим гвоздиком, чтобы на ветру не слетала».

 

Только на сороковой день пробрался Веня к Боре в гараж, рассказал, что прощение от Упыря выйдет при одном условии: надо первого попавшегося прохожего кокнуть. В ту же ночь дело было сделано: с ног сбили пьяного и всей компанией до смерти запинали. Особенно отличился Шлык в своих американских ботинках. Убили, да не того. Стоят, курят в темноте упиваясь подвигом, радуясь, что Упырь теперь их простит, в свое воинство зачислит, но восстал неожиданно убитый прохожий из песка и пыли, да на бандитскую беду оказался фронтовым гвардии капитаном Скурихиным, возвращавшимся с дружеской попойки, и так хлёстко принялся метелить уродов, что не закричи Шлык от боли, потеряв два зуба сразу: «Дядя Ваня, не бейте нас, простите, мы больше не будем!», то, пожалуй, и не выжить им в ту гадкую ночь.

 

 

 11. Конец света в Дарьюшкином огороде

 

 

Проснулась Дарьюшка вне обычного расписания, вскочила со спального места, и забыв о больной ноге, кинулась куда глаза глядят прочь из хлипкой насыпушки во двор – спасаться… раннее ли утро темнело в кухонном, незакрытом ставнями окошке, выходящем во двор – последнее в земной жизни, или наоборот сумерки зловещие взяли мир в полон, обещая последнюю ураганную ночь, после которой дня более не случится, непонятно, но сделалось ей беспредельно страшно за себя и всех людей, будто перед наступившим концом света.

 

На крыльце затаилась в тамбуре, прислушиваясь к жуткому вою ветра исходящему с поднебесий, шелесту поднятого вверх песка, нашла дырочку в доске и взглянула через неё наружу. Дворик узенький, забор от воров старики-плотники поставили высокий. Глядит, мать честная, калитка в огород на крючок не закрыта, хотя с вечера всегда накрепко запирается Дарьюшкой во время обязательного обхода, в первую голову ворота на палку, следом огородную калитку на крючок, а уж в третьих, входную дверь дома изнутри на засов, тогда и душа спокойна, но теперь калитка сорвалась с крючка или кто ее открыл и ходит она туда-сюда, бедная, раскачивается, скрипя ржавыми петлями, бьется о сарайку: тук…тук…тук.... ба-бах!

 

Еще сильней бы колотилась да большой куст конопли, растущий рядом, просунулся меж реек под перекладину верхушкой, тормозит движение. Рейки сдирают с конопли сырые длинные нити, шелушат темно-зеленые семена прямо на дорожку. Вырастает куст ежегодно сам собой, никто не садит, не поливает, и жалко теперь больше всех почему-то его, да калитку, с которых началось в мире всеобщее уничтожение. Надобно выйти Дарьюшке из дому, навести в хозяйстве порядок: вытащить коноплю из калитки, закрыть ее на крючок, только боязно, боязно до смерти с места двинуться. Вырвался из огорода, как из дьявольского рта кольцевой смерч, несущий чёрный песок, сухую траву да щепки с мусором по воздуху, калитка трахнулась о сарай с размаха, обещая от следующего такого удара разлететься вдрыск, распахнулась широчайшим образом, каким только возможно, будто дьявол рот разинул, готовясь заглотить окрестный божий мир, а во рту-то, во рту… чернота непроглядная. Выползает ад из дарьюшкиного огорода, еще минута-другая – и заполонит всю землю утробными стенанием да воем. Не будет жизни тогда уже никому!

 

Превознемогла себя – всхлипнув, тронулась с места. Пусть не велика преграда для конца света, ну хоть что-то. Да и саму калитку на крючке, даст бог, ветрище не расхлещет. Спасемся, авось! Хотя и знает – нет, сегодня не получится спастись, к самому краю подошли-приблизились, дальше некуда. На половине пути совсем ноги подкосились – такой вал ветряной давит, что невозможно преодолеть никакими человеческими силами, остается стоять и смотреть, как из огорода выбросил лапы вперед огромный блестяще-черный кобель со впалыми боками, адски кровавыми глазищами, и мчится уже ей навстречу апокалиптическая зверюга с разинутой смрадной пастью и белыми клыками.

 

«Не бойтесь, не кусается», – сообщил некто из черноты.

«Проглотит целиком, жевать не станет», – уточнил другой.

 

Дарьюшка обмерла, прикрыв глаза, чувствуя, как обдало ее псиной с ног до головы, однако пронеслась тварь мимо, перепрыгнув. Нет, не сама это беда еще, предвестник истинных бедствий, что до поры до времени в огороде её таятся, и надо срочно перекрыть туда дорогу, чтобы хоть сегодня не накрыл конец света остальную землю. Пусть еще денек мир простоит. Ужасаясь и протестуя внутренне, что именно ее огород на данное календарное число стал главным обиталищем светопреставления, все же двигалась, еле переставляя ступни – затворять калитку на крючок, спасать человечество. Из-за малого беспорядка в хозяйстве самое дурное и происходит. За всем нужен глаз да глаз, сам хоть умри, а дело сделай – таков закон нашей жизни. В поте живи, в поте умри, тогда спасён будешь, пусть не здесь, где-то там, неизвестно где.

 

После адова пса, чуть не проглотившего с лёта умершее сердце, бояться вроде бы уже нечего. Конец света, если настигнет здесь, у калитки, виделся обыкновенной непроглядной мглой, которую никто не сможет почему-то пережить. Почему – неизвестно. А неизвестность эта предназначена исключительно для спокойствия ныне живущих, Дарьюшки в том числе. Ничего ужасного впереди не видно, и слава богу, не знаем отчего сдохнем, а возможно даже и не сегодня. Всего знать нельзя, если знать будешь наперед грядущее – умрёшь со страху из дому не сумев выйти.

 

Достигнув калитки, взявшись за нее и уже пытаясь затворить, Дарьюшка приметила в огороде тень, еще более тёмную, чем общий мрак, подумав при этом: откуда тень-то? Солнца нет, сумерки всеобщие на земле наступили затмением, и ничего не поняв, шагнула в огород узнавать, кто туда забрался, прикрыв за собой изнутри калиточку, как полагается на крючок, чтобы не билась она в стену сарая припадочной больной, не трещала, не рассыпалась в щепки и не тиранила ей без того израненную душу.

 

Сделав несколько меленьких шажков прямиком, свернула за сарай во мглу по кривой дорожке, где рядом с дверью стоит скамеечка огородная на двух чурбаках, вкопанных в землю, и видит Дарьюшка на скамейке уже совсем близко, не тень, а фигуру в светлом просторном костюме, набитом под завязку телесами, при начальнической шляпе на голове. Ветер стих, будто в самом центре убийственного смерча оказалась Дарьюшка, вокруг крутит и бьёт, а здесь тихо, темновато только, будто в пещерном преддверии адовом с клубами дыма у дрожащих колен. Очень солидный, вальяжный такой гражданин по хозяйски расселся, в ширину тоже не маленький – пол лавочки занял. Дарьюшка оторопела, поняв до конца, что светопреставление началось – к тому катилось-катилось и нате вам – прикатилось.

 

 «Ах ты, сын собачий! – произнесла негромко, но с выражением, имея в виду сбежавшую в сторону калитки чьего-то пса. – Потоптал, должно, все посадки!»

 

 Глянула туда, где грядки были, а там тьма-тьмущая, беспросветная – хоть глаз коли. Стеной стоит. Господи, неужто последнюю землю отрезали? Не зря вон и сам задний сосед Дарьюшкин, персональщик Шлык ходит по краю темени, будто меряет чужие метры, а, случаем, не он ли ту собаку завёл с внуком своим Борей? Но когда ухитрились этакую лошадь откормить, чтобы никто того не видел? И даже Анна Фроловна ничего не говорила на этот счёт? Ну, погоди, Шлык, развеется тьма, настанет день, и если потоптал мне грядки, всё тебе, персональщик, прямо в морду выскажу без утайки!»

 

Мыкался Шлык по чужому огороду, землю шагами перемерял, и вот, словно бы оскорбленный хозяйкиными словами про пса, отнеся их на собственный счет, присел слева от обширного господина как некое в высшей степени доверенное лицо, и начал ему что-то нашептывать, вроде как докладываться.

 

Неужто сосед Кузьма Федорович зашел и теперь со Шлыком беседует? Быть того не может, чтобы Кузьма Федорович в презентабельном виде по огородам на лавочках рассиживался, тем более ночью. В подобном виде он только на ответственную работу ездит, дома одевается куда как проще, даже в праздники. И с чего, скажите люди добрые, Кузьме на чужой скамейке делать? Да ещё в такую предсмертную погоду? Нет, не Кузьма это! Совсем даже не Кузьма! Кузьма цену себе и времени знает, а это микитка мордастая – рот до ушей хоть завязочки пришей. Ни за какие пряники Кузьма Федорович не сядет со Шлыком на одну лавочку после тех козней, кои персональный пенсионер ему в письменном виде устраивает. Шепчет микитке в ухо под шляпу, а тот знай похохатывает. Не микитка страшен ныне Дарьюшке, не тем более Шлык, и даже Серый черт в шляпе и плаще, слившийся со штакетиной заборчика без разрешения пробравшийся в чужой огород не устрашит накануне всеобщего конца – хватит бояться!

 

Неизвестно из какого смерча вынырнул кудрявый молодец, локтем отпихнул старого Шлыка, тот перышком слетел со скамейки, освободив место для новоприбывшего, который преданно взглянув на Микитку вдруг пропел: «И на Марсе будут яблони цвести!».

 

 

«Уж не муж ли это соседской, через дорогу, красавицы Татьяны, из колхозной культуры в городскую привезённый?» – сощурилась Дарьюшка, вглядываясь в развесёлого молодца. А Микитка лоснился щеками от удовольствия, будто здоровенную миску вареников слопал с растопленным маслом да сахаром-песком в придачу, вскочил с места и с хода пошел плясать в присядку. Кудрявый вытащил одну за другой семь девок в кокошниках из сарая, где прятал в засаде, будто шулер карты из рукава, затеяли они вокруг Микитки хороводы водить, распевая про Марс и яблони тамошних урожайных сортов.

 

"Весь огород вытопчет культурная самодеятельность! – загоревала Дарьюшка. – А возьму-ка сейчас палку да прогоню взашей наглую команду к их родной чертовой бабушке, туда, откуда все они здесь оказались". Но что там во мгле, начинаясь за грядками с морковкой прячется, от чего сердце щемит? Шагнула мимо гостей непрошенных по дорожке вперед на встречу, как в пустоту, уже ног своих не видя и тут со стороны огорода Шлыка, из-за его забора что-то смутно-белое взмахнув огромными крыльями, взлетело сначала круто вверх, будто подбросили, а потом сверху пало прямо на Дарьюшку смертным саваном…

 

Фу ты, черт, самая, что ни на есть, обычная простыня прилетела. Сорвало, знать, у кого с веревки белье, принесло в ее огород. Сняла пенсионерка с глаз простыню, ищет призрачные детские глаза в кусте смородины, и видит – простыня-то ее собственная, ветхая-преветхая, в двух местах прохудилась и аккуратным стежком заштопанная! Не так много белья в комоде сложено, чтобы не признать. Это с чего вдруг простыня ее по городу вздумала летать, люди добрые увидят, что подумают? Если…

 

– Родненький, почему под кустом сидишь в такую непогоду? Прячешься от кого, или как?

 

Глаза у мальчика призрачные, колеблются-плавают, вот-вот исчезнут и навсегда… Наваждение вроде тоже из тьмы адовой, а сердцу милое… Надо бы Дарьюшке ребенка бесприютного в дом отвести, накормить, обогреть, спать уложить. Спрятать срочно от всех этих… пока не заметили, спасти, за ним, за ним родненьким они сюда пробрались, его ищут, слава богу, что не видят пока. А вдруг, миражи потусторонние кругом и к данному моменту сподобилась она, на том свете оказалась? Такой тьмы из ее огорода на мир летящей сроду не бывало. Конечно, Полина схоронит, не подведет – договор меж ними остаётся в силе, а прачка человек надежный. Зачем, спрашивается, ушла к этому бешеному Скурихину? Жила бы да жила…

 

– Ты чей, мальчик, будешь?

– Тутошний, Яшей зовут, в прятки играю, можно под кустиком посижу?

– Нет-нет, Яшенька, идем быстрей домой, какие игры – видишь, светопреставление адово кругом…

– А Васюта дома?

– Так где же ему, Васюте твоему, еще быть, как не дома…

 

Не успела старушка взять призрачного мальчика, прятавшегося под кустом смородины, за ручонку, простыня белым лебедем взлетела на забор, облепила крылами высокий столб. Ожил столб под материей, заворочался: не к добру, порвет простынку окончательно. И всё от Шлыка прилетает, с той стороны, ох, Шлык, ох сила персонально нечистая, гореть тебе в аду тыщу лет, не менее! На лавочке разглядела-таки во тьме главного Микитку: ну, точно он, без сомнения – вот он, конец света наступил, никакого сомнения! Хуже ядерной войны, не зря хитрюга-столб в её простыню завернулся, теперь бы ему только успеть на кладбище доползти.

 

–Прячься, прячься, маленький!

 

– Здорово была, гражданочка! – разулыбался Никита Сергеевич простецки, как обычно разговаривая с нижним трудовым советским народом, с передовиками колхозно-совхозными: бригадирами-полеводами, овощеводами, доярками и свинарками в особенности. – А ответь-ка мне бабонька начистоту: почему кукурузу не выращиваем на огороде? Отчего непорядок? Грядок кругом развела – не пройти - не проехать, небось, переживаешь за них день-денской, гнёшь спину вместо того, чтобы после производительной работы культурно отдыхать. Нет, давно пора было вам отрезать огороды по самое крыльцо, раз правильно жить не умеете. И в городе надо, а особенно в деревне.

 

– Не вызревает у нас кукуруза, товарищ Хрущев, – созналась грешная Дарьюшка. – Если честно сказать, обычную мучицу в магазинах перестали продавать, даже самой плохенькой, второсортной и той не стало.

 

– Как не стало? Чего брешешь, старая, из ума выжила? Да нас в Союзе одна целина нынче в два раза больше хлеба родит, чем в тринадцатом году во всей вашей Рассее голопятой было!

– Не знаю как в тринадцатом, только нынче хлеб в большую толкучку приходится добывать, очередь на квартал тянется, с кукурузой мешают муку. Нельзя себе ничего испечь нормального, ржано-пшеничного. На грядки тоже, Никита Сергеевич, напрасно ополчились, без грядок простым людям не выжить, что кушать прикажете? В магазинах ведь – шаром покати, про то, видно, только вам с супругой Ниной неведомо, на полном государственном обеспечении состоите, а рабоче-крестьянскому человеку разве денег с пенсии или зарплаты на каждую морковку со свеклой хватит?

 

– Тёмный народец в нашем социалистическом государстве проживает, ох тёмный, непонятно мне, за что только его советским величают, – опечалился Хрущев, – недостойны высокого имени, жалобщики, нытики, как с вами коммунизм строить, когда ни грамма не понимаете политики родной партии, хоть кол вам на голове, дуракам, теши! На работе надо производительнее трудиться, на работе! Для общества изо всех сил стараться должны, ядри вас в качель! Тогда и в магазинах всё будет! О подвигах мечтать следует, великие цели ставить, космические, к идеалу изо всех сил рваться, вон как люди здорово поют: «И на Марсе будут яблони цвести!» Вот это я понимаю! А ты на земле хоть одну яблоню посадила? Ни одной в огороде нет!

 

– Стелющее дерево слишком земли много займёт, земли-то мало, две соточки с половиной всего, а обычная яблоня вымерзнет. Здесь, товарищ первый секретарь, даже ранетку-полукультурку воткнуть негде, крона солнце закроет, ничего боле не вырастет, ни тебе помидор, ни свеклы, ни огурцов. А как без них? Ничего же в мага…

 

– Молчать, старая перечница! Развела, понимаешь, натуральное хозяйство в космическую эпоху, мать-перемать, и плачется! Земли ей мало, эх, какой все же народ у нас сволочной, на одной шестой части суши живем, земли ей не хватает, кулацкая твоя душонка! Езжай целину поднимать, программу партии реализуй!

 

– Так если и всю целину распахать, много ли с неё под огород достанется?

– Два квадратных метра гарантируем, можешь не беспокоиться, – Шлык снова припал к уху первого секретаря.

 

– Да, и это… – Никита Сергеевич нахмурился окончательно, – пришлого ребенка, будь добра, того, сдай в детдом… и всегда слушай, что умные люди тебе говорят. Советское государство лучше воспитает, читать-писать… наукам обучит… строителем коммунизма сделает. Чему, ты его, старая, научить можешь?

– Какого ребенка?

– Мальчика… – заорал Серый черт, – где пацана прячешь, беглая каторжница? Отдавай не медля, ушибу! Товарищ Первый секретарь, она сверток с ребенком недоношенным на кладбище нашла, кто-то родил незаконно и подбросил на кладбище… а эта… к себе домой притащила…

– Он у нее в огороде обитает, я видал, – воскликнул Шлык, – прячет она его, подкармливает с грядок, чем попало…

 

– Что это? Что? Петух закукарекал? – испугался вдруг Никита Сергеевич. – Откуда взялся на дворе петух, гражданочка? Ну вышло же постановление родной партии: в городе живности не держать! Ах народ, ну что за народ такой! Ничего не разумеют! Ну, я вам покажу, кулацким элементам, я вам ижицу обязательно пропишу, согласно директив двадцатого съезда, вы у меня закукарекаете!

 

– Что вы, что вы, Никита Сергеевич, вовсе это не петух, откуда здесь петуху взяться, то Васюта балует.

– Кто такой Васюта? Кот что ли?

– Конечно кот… домовой, а кто еще?

– Вот дураки, ядрена корень, кота обучили по петушиному орать. Верно специально, чтобы начальство расстраивать. Левши кругом на мою голову.

– Не хвались головой, целей будет, – мяукнул из-под ног Васюта.

 

Вдруг ни с того ни с сего ухватил тут Серый черт товарища Никиту Сергеевича некультурно - за грудки, будто неприятеля у винной лавочки, тряхнул крепко, отчего звездочки золотые на пиджаке звякнули жалобно и потащил в самую темную глубину огорода, как в омут утянул, будто что срочно показать ему собрался, может быть даже какой куст кукурузы отыскал, но грубо утащил, неуважительно, и показалось Дарьюшке, что Серый проволок Первого секретаря по чесноку прямо на тот свет, унёс, прыгая через заборы против ветра. Был Никита Сергеевич, и не стало Никиты Сергеевича. И грядки с чесноком тоже не стало. Жалко! Шлык быстренько к себе юркнул, самодеятельность пропала куда-то в неизвестном направлении водку пить, как всегда после концерта…

 

Хотела Дарьюшка снять простынь с забора – не тут-то было, не отдает столб простынь, держит. И шевелится под ней страшно, будто живой… вон какая фигура обрисовалась, вроде нового памятника Карлу Марксу белой материей до поры до времени прикрытого. Откуда старики его притащили в огород? Не иначе из тюремного забора… А ну, бревно чёртово, отдай сюда чужое! Потянула сверху, а там угольная рожа Упыря торчит с рогом во лбу! Господи, что за наказание? Самый настоящий дьявол!

– Где беглый пацан, отвечай! – возопил рогатый столб, прикрываясь шерстистой лапой.

 

– Почто, нечесть, бельё рвёшь? Смотри, какую дыру сделал… Возьму сейчас топорик, враз сучки обломаю, коли старики сослепу проглядели…

 

– Молчать! Начальство не признала, каторжанка? Быстро жизни лишу…

– Может кому ты и начальство, только не мне! Узнала тебя, душегуба лагерного, мучителя! Это ты над народом на острове измывался…погоди вот, сейчас возьму в сарае топорик, да обтешу как полагается, ровненько, горелика сучкастого, сверху донизу.

 

– Ах, ты, тля лагерная, на кого руку тянешь? Мне слово молвить, от тебя мокрого места не останется! В порошок сотру!

– Всё равно обтешу, и спрашивать никого не буду!

– Вэгэ, на помощь, наших бьют! – завизжал столб.

– Кто такой Вэге? – спросила Дарьюшка мальчика.

 

– Сокращенная кликуха Вечного гада… Хороныча… Есть люди такие – уроды, которые своих ближних не любят, сначала воруют у них, потом убивают, из них потом упыри получаются, которые души губят, а есть мучители-гады, воспитатели упырей, и самый главный среди них Вечный гад, сокращенно Вэгэ. Гады все любят сокращать: слова в буквы, уродов в упырей, а из больших душ делать маленькие, или вообще в ничто обращать.

 

Тресь-тресь, – хрупнули сучок сверху, сучок снизу, в тот же момент третий раз вскричал сокрытый от властей соседский петушок, и словно по волшебству сдулся Упырь ветром, оставив горелый столб в огороде, пропал следом за Никитой, а хорошо бы – навсегда!

 

Отворила в белый свет Дарьюшка очи: лежит на кровати, за сердце держится. Вот привидится иной раз человеку на старости лет ужас в предсмертном сне, что никакими словами его не передать. Или не предсмертный ещё? Надо пойти огород глянуть, отчего так получается, что глаза у постороннего мальчика такие знакомые? Ох, вы боженьки, вы мои! Деньги похоронные, дура старая, на хозяйские заботы истратила, на что теперь прикажете хорониться? Боже мой, ребенка оставила одного по такой непогоде. Кинулась обратно в огород, братца домой звать… а там…

 

 

 

 12. За хлебом едимым

 

 

 

 

… открыла калиточку, глянула в огород, под куст смородиновый, где ночью дитя пряталось от Упыря с Никитой Сергеевичем, тотчас за сердце схватилась и кинулась бежать к соседям, у Кузьмы Федоровича телефон есть – милицию вызывать. Кричит в форточку:

– Кузьма Фёдорович! Анна Фроловна, у меня верёвку с бельём ночью срезали!

– Кого зарезали? – испугалась Анна Фроловна.

– Бельё украли с огорода!

– Сейчас вызову милицию, – Кузьма Фролович в белой нейлоновой майке и синих олимпийских штанах с лампасами принялся накручивать телефонный диск.

 

Когда прибыли милиционер с участковым, у Дарьюшки были собраны все необходимые улики: во-первых, верх штакетины обломан у забора со стороны Шлыков, и тут же валяется, значит, оттуда вор пожаловал. Во-вторых, след большого мужского размера, да много этих следов по огороду, безбоязненно ходил, знал, стало быть, местность прекрасно, никаких прочих отпечатков нет. Доложив все приметы, Дарьюшка вынесла вердикт: «Борька Шлык залазил, больше некому, надо к Шлыкам идти с обыском, товарищи милиционеры, там мои простыня с пододеяльником!».

 

Однако бестолковая милиция, топталась в огороде своими сапожищами, пока следы не затоптала, писала какие-то бумажки, решительных мер принимать даже не думая.

 

– Чует мое сердце – это Борька, – упорствовала Дарьюшка, – больше некому такое изуверство устроить, он.

– На каком основании? – допытывался участковый.

– Пусти собаку по следам, вот и будут основания.

– Все собаки на происшествиях, – отвечал милиционер недовольно, – на каждый ваш пододеяльник собак не напасешься.

–Тогда сами ищите вместо собаки, вон вас сколько лбов здоровых. Обыск сделайте у Шлыка, там мое постельное. Он, украл, больше некому.

 

 

Участковый идти к Шлыку наотрез отказался: «Сами подумайте, гражданочка, на что персональному пенсионеру сдались ваши мокрые простыни? С одних ваших слов обыск прикажете проводить, что ли? И вообще, если уж на то пошло, товарищ Шлык состоит в народном контроле района, вместе с милицией ездит по торговым точкам, выявляет нарушителей советской торговли, какое право имеем обижать такого заслуженного коммуниста обыском?»

 

 

Положив заявление Дарьюшки в папочку, милиционер-следователь наморщился, будто вместо холодной водочки ему в гостях подали домашнюю яблочную настойку, скисшую в уксус: серьёзной работы полно, а тут с утра пораньше наволочку искать позвали. Нос задрал, ушёл не прощаясь, зато участковый пенсионерке улыбался с видом любимого зятька, приглашённого тёщей на блины, застенчиво испросил чаю покрепче налить.

 

За кружкой чая разговорился, предложил сотрудничать, то есть доносить полезную информацию на тему: кто в округе ворованным приторговывает, кто, может быть, оружие прячет и вообще все интересующие органы новости надобно время от времени докладывать, оформляя периодически в виде отчётов. А органы за полезные сведения будут платить ей помаленьку как своей агентуре, не ежемесячно, разумеется, только по большим революционным праздникам в виде подарка. Пенсия ведь у неё маленькая, поди-ка проживи на такую, а тут помощь материальная какая-никакая образуется. А если вдруг кто, не дай бог, решиться тайного агента Дарьюшку обидеть или обокрасть, как нынешней ночью, весь их райотдел единым строем, не медля ни минуты, тут же выступит на защиту ценного сотрудника. На общих же основаниях не стоит сильно уповать на раскрытие, слишком дело мелковато, не до него нынче милиции, у следователя на столе куча дел с убийствами лежит, кражами госимущества на десятки тысяч да разбоями.

 

На что Дарьюшка отвечала сурово:

 

– С удовольствием бы, товарищ участковый, доклады вам писала подробные, вот только с детства малограмотная, роспись едва-едва могу поставить, всего одну зиму в школу ходила, дальше на лесоповале трудилась. Так что не смогу, товарищ дорогой, вам отчёты составлять, а устно скажу прямо сейчас, никаких оплат не требуя: срезал верёвку сосед Боря Шлык, внук старого коммуниста, ныне заслуженного пенсионера, поэтому надо к нему срочно идти, пусть даже без обыска, но разговаривать серьёзно. Он воровать только-только начинает, если по-мужски с ним переговорить, обязательно во всём признается и бельё отдаст, может и закается от позору боле чужое брать. А ежели миндальничать к партийным заслугам деда, будьте уверены, скоро внучок во вкус сладкой жизни войдёт, вором станет настоящим, тюрьма по нему заплачет горькими слезами. А ещё у нас на квартале в угловом доме поселился голубятник по кличке Упырь, вот он есть настоящий вор в законе, кроме того, говорят, общак воровской держит, все дела воровские через него идут, операции он разрабатывает, его, мил человек, в первую голову садить надо.

 

–Говорят, в Москве кур доят, – холодновато процедил участковый. – Знаем мы про Упыря, но в тюрьму отправлять его не с руки, ведь если что крупное случится, на банк или магазин налёт будет, его тряхнут как следует, он нам наводку обеспечит, а так, пойди найди, кто сделал. Нет, пусть сидит на лавочке Упырь, а не в тюрьме.

 

– Здрасьте вам, а если не госучреждение грабят, а просто человека, то пусть себе что ли? Ведь он, Упырь, и есть главный зачинщик преступности, как паук разбросил вокруг сети.

 

–Нет, он от дел отошел, значит, садить его не за что, – участковый отмахнулся от Дарьюшки, как от прилипчивой осенней мухи, встал и пошел на выход.

– Раз закон не наказывает душегуба, топор его накажет.

– Что за топор?

– К слову пришлось.

– Ну и пойдет на перековку лес рубить за самосуд топор ваш.

– Не пугай, дело знакомое.

 

Разошлись участковый с Дарьюшкой взаимно недовольные друг другом. Поняла старуха: не найдут пододеяльник с простыней, даже искать не собираются. Если бы что в организации государственной украли, тогда дело другого рода, а тут частное, маловажное обстоятельство, никому ни капельки не интересное.

 

Да что там говорить, только время потеряла – за хлебом пора идти очередь занимать. Потелепалась скоренько на Пролетарскую в магазин, квартал по своей улице, квартал по Третьему переулку, только заворачивать стала за угол, наткнулась на хвост очереди. «Сколько народа собралось! Ну, все с утра проголодались, со всего города в наш магазин! Или я сильно припозднилась? Этак может хлебушка и не хватить».

 

– Вы крайний будете? – спросила ветхого сутулого старичка в пыльном пиджаке довоенного покроя.

 

– Нет, уже занимали двое, отошли, а держитесь пока за мной, – отвечал старичок сиплым голосом, повернув голову лишь вполоборота, не собираясь видеть Дарьюшку, не то попросит запомнить и уйдет – с него и двоих хватит помнить.

– Буду держаться за вами.

Старичок так и не пожелал обернуться, смотрел себе вперед. Главное, чтобы там не налезли наглецы без очереди, а что сзади творится, его не волнует. Тоже поздновато приволокся, закружился по хозяйству, если хлеба мало привезут сегодня – может и не хватить, ядреный корень.

 

Она видела много хороших знакомых впереди, но сейчас даже пойти здороваться нельзя, надо дождаться, пока займет кто за ней, а лучше когда два-три человека встанут. Один-то займет, отойдешь, понадеешься на него, а он взбрындит чего и убежит по своим делам, а другой по-новой встанет, поди ему докажи потом, что уже занимала.

 

 Надо держаться своего места хоть на полутора ногах. И тут Дарьюшка почувствовала, что ступня перестала прокалываться: “Ну вот и расходилась помаленьку, а осталась бы дома сидеть или лежать, так можно и навсегда охрометь. Правильно доктора говорят: движение – жизнь! Утро настало – вставай да иди хоть через силу, а болит, не болит – дело десятое”.

 

Она улыбнулась женщине, стоявшей перед старичком, которая обернулась на ее голос, и кивнула ей со всем расположением, сказав как родной: “Здравствуй, Дарьюшка”.

 

Пенсионерка напряглась головой, припоминая имя знакомой, живущей от нее всего через две улице в своем доме, мимо которого ходила в баню и часто возвращалась оттуда вместе с этой женщиной, у которой два брата живут в городе, есть отец, муж, сын с дочерью и собака во дворе – лайка по кличке Джек, а сын учится в институте, к сожалению, на одни тройки, но так и не смогла вспомнить. Сказала просто: “Здравствуй, хлеб еще не привозили?”

 

Очень редко, но бывает иногда, что машина с хлебом заедет во двор магазина и произедет разгрузку до начала работы самого магазина, тогда после открытия сразу начинали продавать.

“Нет, – знакомая покачала расстроено головой с прямым пробором, – нет, не было сегодня машины еще”.

“Да как же ее зовут-то, господи, боже мой?”

Видно было, что тоже ей жалко времени стоять здесь в очереди, а куда деваться? Надо.

– Что дальше будет? – спросил у той женщины старичок. – И так ничего в магазинах нет, хоть шаром покати, еще и хлеб пропал. Скоро по блату будут с черного хода отпускать два кусочка в одни руки.

 

– Два – много, по одному вручать станут в торжественной обстановке. Съел кусочек и снова в очередь встал, – усмехнулась безымянная знакомая. – Все говорили, будто куры частные зерно склевали, а поросята чистый хлеб едят. Запретили народу живность держать. И что? Ни мяса своего, ни молока, ни шерсти, а заодно и хлеба испарился. Целину подняли, миллионы гектаров перепахали, а за хлебом очереди выстроились длиннее, чем в войну. Что там на этой целине произрастает только? Почему в Канаде хлеб закупаем? До революции продавали, теперь наоборот.

 

– Да-да, – обрадовано подтвердил старичок, – планы все перевыполняют по вспашке на десять раз, все передовики-стахановцы, а жрать нечего, удивительное дело, пусты закрома Родины, и куда только девается? Друзей много развелось, вот что я вам скажу. То Китай, то Куба, то Африка. Разве на весь интернационал напасешься?

 

– Терпите, скоро коммунизм наступит. Никита же пообещал в восьмидесятом году на земле царствие небесное.

– Некому проверять будет, сдержал Никита слово коммуниста или промахнулся, все раньше того срока окочурятся, как в блокадном Ленинграде. Очередной эксперимент введут накануне великой эры: сколько советский человек может не кушая бесплатно трудится на производстве?

 

“Расходился народ с утра, – Дарьюшка тревожно обернулась по сторонам. Ей тоже хотелось высказаться, да язык вовремя прикусывала. – Осмелели, дураки. Не понимают, что теперь с ними еще легче совладать – даже в болота высылать не надо, пожгут из немецких огнеметов, а пепел над колхозными полями рассеют для повышения урожайности зерновых культур – вот и все. В Череповце тоже, говорят, надумали рабочие бастовать. И что вышло?”.

 

Наконец за ней встал человек. Жаль, ребенок пришел, мальчик. Какая на него надежда? Следом Ирина Ивановна, дальняя соседка, серьезная женщина, тоже пенсионерка в летах, вот на кого можно место оставить, да идти с Полиной переговорить. Ее Дарьюшка заприметила давненько почти у дверей магазина. Здесь народ с подозрением относился к любому подходящему, не желает ли влезть не в свою очередь? Чтобы не расстраивать напрасно очередных, Дарьюшка с Полиной отошли переговорить в сторонку.

 

– Как жизнь семейная идет? Не гоняет благоверный, когда выпимши?

– Слава богу, без этого обходимся. Когда выпьет – веселый, идет домой с получкой или авансом – накупит в магазине карамелек и встречным детям раздаривает. А вот в трезвом виде очень требовательный человек. Он же у меня теперь на обед домой ходит. Я ему и первое и второе и третье готовлю – раз домохозяйка нынче.

 

– Ну-ну, это дело хорошее, хозяйство вести, это правильно вы придумали, – согласилась Дарьюшка, – хорошо Скурихин зарабатывает?

– Неплохо. Но на выпивку поначалу много тратил, все деньги с собой таскал в кармане, да больше терял по драке. Теперь после получки, как пьяненький уснет, карманы осмотрю и большую часть реквизирую. Шкаф платяной купили уже и диван новый.

– Молодец! – похвалила Дарьюшка. – Их брата воспитывать надо, а то все пропьют. Привыкли на фронтах граммы свои суточные потреблять. Смотри-ка, не ожидала я от тебя, думала, что скоро вернешься. Слишком уж боевой Скурихин человек, значит, нашла коса на камень.

 

– Нашла-то нашла, а вот пришел он раз на обед с работы, а я пол как раз домывала. Зашел в комнату, как даст по ведру ногой: “Чтобы к моему приходу все было чисто!” Вся вода на полу. Представляете?

 

– Ишь, ты, самодур выискался! Вот погоди, я ему все выскажу!

– Тише, тише, не надо, зачем? Я же вам как своей рассказываю, все одно жить надо.

– Это само собой, а потачку давать не след.

 

На последнее замечание Полина поджала губы, словно сожалея, что допустила постороннего человека в семейную жизнь, и сказав, что сейчас будут открывать, пошла вставать на свое место. Дарьюшка на свое. Мальчишка, конечно же, сбежал. Хорошо, Ирина Ивановна надежная как скала, сохранила очередь в целости и сохранности.

 

Двери магазина открылись, Дарьюшка зажмурилась от страха: так народ ломанулся в магазин, что слышны затрещавшие кости стариков и старух. Нет, там внутри опять разберутся и встанут в очередь, но потому Дарьюшка и не занимала слишком рано, что боялась оказаться в первой партии среди штурмующих внутреннее пространство магазина. Откуда что берется? Инвалиды вроде стоят, старичье, а вот поди ж ты, как в самое голодное время ломятся за хлебом. Невозможно им вернуться к семьям без хлеба, вот и толкаются, а бессемейная Дарьюшка не хочет. Лучше опоздать, лучше без хлеба вовсе остаться, чем брать штурмом открытую дверь. Дают по две булки на одни руки, все берут по две, чтобы лишний день не терять в очереди.

 

Хлебовозка подъехала, зашла во двор, началась разгрузка. Как теперь люди у прилавка давятся! Боже ты мой! Особенно первому человеку в очереди плохо.

 

Инвалидам войны без очереди положено товар покупать любой, других привилегий им никаких от властей нет, за исключением этой – в очереди не стоять ни в магазине, ни в бане, ни в поликлинике. О том повсеместные вывески на русском языке строго сообщают. Власти это ничего не стоит, зато народ друг с другом переругается, а ей, власти, лишь бы народ стравить между собой, чтобы заставить к ней ходить за судом. Самое разлюбезное дело для власти. Вот и теперь, Дарьюшка видит, приковылял один орденоносец на костылях, другой документ предъявил, хотя без видимых изъянов, их пропускают внутрь, третий приплелся, четвертый…

 

А внутри оттесняют того, кто первый был, кто в шесть утра прибежал, видно срочно ему надо куда-то ехать, и всех последующих тоже оттесняют, до тех пор, пока не набьётся во внутреннюю клетушечку магазина, маленькую комнатку размером два на три уже тех инвалидов столько, что ни вздохнуть прижатым к стенам и прилавкам людям ни охнуть.

 

Никто не желает выйти обратно на улицу. Это все равно, как сражение проиграть и то признать. Потихоньку-полегоньку воздух накаляется грозой, назревает крупная ссора меж самими инвалидами, когда вновь прорвавшиеся начинают отталкивать с первого места прежних, тоже инвалидов, думая, что те обычные граждане, без удостоверений. Вот тут и начинается хватание за грудки.

 

– Да какой ты фронтовик, небось, в штабах отсиживался!

– А это видел?

Тот, что с руками-ногами, задрал рубаху, обнажая красные рубцы вдоль и поперек.

 

Притиснутым к стенкам бабкам, из которых выдавливает кишки, не до истины: “Да чего же вас не поубивало до конца, стервецов? Наши все погибли, а эти живы остались, да еще без очереди теперь везде лезут, проходимцы проклятые!”.

– Пускай их через одного, как в бане! Продавец, не давайте хлеб инвалидам подряд, давай через одного!

 

Какое там! В бане жилое пространство много шире, людям хоть есть куда отойти, лавочки стоят для ожидающих, а тут духота фашистской душегубки, хлеб! Нет мира в хлебном магазине. Здесь гражданская война продолжается по велению власти.

 

Хлеб все еще не продается, но вдруг подходит неизвестный гражданин, просит зайти купить пряников: “Мне же не хлеба, мне полкило пряников к чаю, пустите, это другой отдел”.

На него с возмущением кричат все разом, вся очередь, сливаясь в единое воинское подразделение, готовое насмерть сражаться с посторонним захватчиком:

– Нет, вы посмотрите на него, с утра пряников захотел!

– Один здесь отдел: хлебный! Продавщицы хлеб по накладной принимают!

– А в глаз не хочешь?

– Вставай в конец и стой за своими пряниками, чем ты нас лучше?

И правда, чем пряники лучше хлеба по шестнадцать копеек булка? Да может, человек хотел с утра детей порадовать пряниками? А вчера о чем думал, где шлялся? Полдня магазин пустой стоит, тот же самый, хлебный, когда все булки, даже самые помятые расхватали – бери свои драгоценные пряники медовые. Нет, ему сейчас приспичило. Наглеет, мерзавец, в самую душу плюет с утра пораньше! Вот вражина!

 

Неподалеку от Дарьюшки топчется на месте инвалид на костылях, который не полез воевать внутрь магазина без очереди, ждет в обычном порядке. Это он не стерпел про вражину. Наконец хлебовозка уходит, начинают отпускать товар.

 

– Специально устроено, – вдруг передний сутулый очередник оборотился-таки к Дарьюшке. Лицо стариковское, а волосы как у мальчика с челкой, но седые. – Голодный народ за один кусок хлеба работать будет, ему даже хлеба платить не надо. С деньгами – сколько мороки государству!

 

“Лагерник, – догадалась Дарьюшка. – Не утерпел, понесло его. Освободился, так думает – все можно”. Беглая каторжница Дарьюшка привыкла никому до конца не верить и никогда ничего лишнего не говорить. Она существует здесь вне закона, в любую секунду может загреметь куда Макар телят не гонял. Чтобы не провоцировать дурачинушку, с назидательным выражением лица отвела глаза в сторону, а тот не понял, разошелся не на шутку, пустившись в объяснения:

 

– Печатать их приходится, да еще облигации займов выпускать, чтобы ими платить вместо денег. Такая кутерьма с этими бумажками! А тут все просто, рецепт старый, для трудящихся известный: отработал на производстве трудодень – получи кус хлеба да сто грамм водки. Счастлив будешь, пока ешь. Такой страной очень легко командовать. Трехразовое питание только особистам, райкомовцам, армии и милиции полагается, чтобы всех прочих держали в кулаке.

 

– Говорят, на Кубу много хлеба отправили, и в эту, как ее… короче в Африку голодную тоже. Они за это социализм у себя обещают строить.

– Никита щедрый, всех своих на корню изведет, голый жмых жрать заставит, а друзей заморских будет кормить вволю. Интернационалист ядреный.

– Нет, он русский.

– Русский не отдал бы Крым хохлам. В один ряд с немкой Катериной хочет встать: та, коза рогатая, Юрьев день отменила, крестьян в рабов превратила и Аляску американцам продала, а этот Крым – Украине – нате, деревни сократил по малости! Cмотрите, какой я добрый. Не хозяин – дурак. Любит по заграницам кататься со своей Ниной, чтобы их принимали хорошо, обнимали, целовали, фотографировали. Даже в свинарнике фотается, меж свиней встанет, и подпись в газете печатают – “Третий справа Хрущев“.

 

– А ему что? Небось, с утра пораньше в очередях не стоит. Слуга народа по высшей литере снабжается.

 

Дарьюшка морщится: дался им этот Хрущев, есть и поглавнее люди, что во мраке за его спиной прячутся, кто, к примеру такой ВЕГЕ, к которому Упырь взывал, когда она ему рог срубила? Теперь анекдоты даже про власти в очередях рассказывают. Попробовали бы раньше слово вякнуть, ох, недолго бы языком трепали! Народ скоро худое забывает, ему теперь страшное – очереди за хлебом и всем остальным. А Хрущева как бы даже и можно костерить. Никого за это не садят и говорят все от стара до мала. Плохо, когда властителя боятся, но еще хуже, когда над властителем смеются. Вообще дела ни к черту.

 

– Хрен он, а не властитель. Раньше Сталин был самодержец, а сейчас к Хромому Черту власть перешла, – сказал каторжник почему-то обратившись непосредственно к Дарьюшке. – Хрущев у него на посылках: перед тем как свой доклад на партийном съезде зачитал, в американском сенате его напечатали, утвердили. Еще в гражданскую выдумал, уголовник хромой из одесситов по имени Нафталин Хороныч, как народ уничтожать в лагерях, за то его главный комиссар Троцкий поставил всем лесоповалом руководить. Генералом НКВД заделался черт хромой, ох, и садист, из всех садистов – главный садист! Он власть над ссыльными крестьянами своим подручным вручил и на крови их взрастил народной, эти уроды считают его своим Верхним упырем,– то бишь Главным Гадом колена Гадова или Вечным Гадом. Снизу, через уголовную мафию народ уничтожает, уродов с упырями плодит, питающихся кровью народной, развивает систему мафиозную, а тюрьмы по его доктрине должны быть школами уголовными.

 

Своими глазами видел, как этот Хромой Черт заключенных мучил-убивал. Был в нашей каменоломне доходяга совсем надорванный, еле ходит, вот-вот умрет, его уже и конвоиры не били, а Черт с инспекцией приезжал, увидел доходягу предсмертного и на больший камень показывает: дескать, этот, этот бери. Доходяга пробует поднять – не может, изо всех сил пупок рвет, Хромой Черт рядышком присоседился на свою палку и прямо в глаза ему заглядывает, ровно душу из него тянет, радуется чужой муке, аж подергивается. Палка у него богатая, с инкрустированной ручкой, длинной, извилистой, и ту ручку он себе в зад сунул, и сам на нее насаживается, кряхтит от удовольствия. У доходяги глаза закатываются, а Черт в экстазе на палке радуется.

 

Сейчас он из Москвы всех давит через уголовную братию, оброк собирает, общак союзного значения. Дождался смерти Сталина и всю свою мафию уголовную из тюрем сразу выпустил по амнистии, что бы, значит, очередную кровавую баню народу устроить, душегуб. Хромой Черт в Вечные Гады выбился, и теперь как Кощей, сам помереть не может. Только топориком по голове, иначе не отстанет. До него Троцкий из народа кровь лил, десятки миллионов людей загубил, а Сталин узнал от гималайских мудрецов рецепт, как его уничтожить, однако нормального топорика под руками не оказалось, при помощи ледоруба еле-еле избавились…

 

После того, как очередной народ забился в маленькую комнатку магазина, в которой торговали хлебом, словно бы в газовую камеру-душегубку, да еще налезли инвалиды, такое столпотворение там произошло, что никто не мог двинуться и даже выйти не получалось. По выражению впередистоящего старичка случился “замор”, как у рыбы в пруду, при очень больших морозах из-за слишком толстого льда. Все отворачивались от говорившего каторжника, слова подобные запрещено произносить, посадить могут, но рук не поднять, чтобы уши прикрыть, так сдавились, оставалась отворачиваться в ужасе. Словно Вечный Гад сейчас навалится на них сверху и задавит до конца. Стоящих снаружи интересовало другое: сколько хлеба привезли? Может, совсем ничего?

 

 Дарьюшка на одном месте долгонько простояла после начала торговли, ни малейшего движения вперед. Из магазина народ выдираться начал с хлебом, весь разодранный, но подходили, вставали на свои места занявшие прежде и отошедшие по делам. В какой-то момент даже пришлось попятиться немного. С час ожидали, пока внутрь не попали. В магазине народа, как в душегубке. Дарьюшка чуть не кончилась от духоты и давки, но булку выкупила, еле-еле выбралась наружу, на обратном пути снова расхромалась, пошла тихонько, боясь, что ступня подвернется и она упадет. Взобравшись на горочку, встала передохнуть у Балабаихинского дома. Скамейки присесть нет, зато тополь наклонный, можно к нему привалиться, облегчив больную ногу.

 

Дом Балабаихин двухэтажный, бревенчатый, меж бревен обмазан глиной с опилками, очень небольшой: внизу два окошка в игрушечном палисаднике с голубенькими ставенками, и вверху два, вовсе без ставней, одно открыто настежь и в нем, как почти всегда в светлое летнее время, сидит девяностолетняя Балабаиха, в белой косыночке, с лицом усохшим, будто кулачок, в круглых очках-лупах и наблюдает с великим любопытством все вокруг происходящее, будто первый раз в жизни видит.

 

– Здравствуйте, – поздоровалась Дарьюшка.

– Добрый день, добрый! С магазина? Большая очередь?

– За угол завернулась.

– Мало привезли, знать. Раньше-то как жили? Хлеба вдосталь не ели. Я всю жизнь впроголодь детей поднимала. Досыта ни разочка не поела. Поэтому, верно, долго живу: желудок неизработанный, а ноги-руки – кончились, спину согнуло.

– Иван приходит?

– А как же… приходит. Кто бы нас кормил тогда? Немного, чуть-чуть, а все равно – надо. На Лидку надежи никакой нет. С утра убежала кудытось, ей дома не сидится. Опять, чай, пьяная придет. Вот жить стала хорошая – умирать не надо: войны нет, хлеба аж по две булки на руки дают, а Лидка моя совсем запилась.

 

– Да, – пособолезновала Дарьюшка, – неудачно жизнь сложилась. И умная и с образованием и красивая женщина, а поди ж ты…

 

– Вознеслась сильно: в райкоме работала. Ей и теперь голоса поперек не подай, сразу начинает громить, как этих… ревизионистов. Я уж молчу, ничего не говорю. Иван тоже молчит. Чего зря? Бесполезно. А время нынче хорошее: жить бы да жить, только время пришло собираться…

Балабаиха легко всплакнула.

 

– У нас и сто лет – не предел, – сказала Дарьюшка, – куда нам спешить?

– Нет, до ста не дотяну, годик бы, посмотреть на деточку, что у Ивана будет, тогда можно на кладбище, тогда и хорошо.

 

Вдруг молча указала перстом куда-то через дорогу. Дарьюшка обернулась, увидела пустую лавочку Упыря, да чуть не упала от новости:

– Приложил кто-то ночью по башке Змея Орыныча, в больницу совсем плохого отвезли.

– Кто приложил?

– Да кто его знает. Может и Шило за брата ответил, а может и кто другой. Мир не без добрых людей.

 

 

 

 

 

 13. Барабанщик с дырочкой в кармане

 

 

 

Не успела поесть приготовить, как в окно крепко забарабанили – по-казенному, не по-соседски. Государственный представитель явился выяснить какой-то свой насущный вопрос у частника, мещанина и обывателя, а может налог снять. Вот возьму и не открою барабанщику! Нет меня дома! Поколотит, поколотит, да уйдет…

 

 Нет, этот не уйдет, скорее стекла вместе с рамой вышибет. Едва Дарьюшка приоткрыла калитку глянуть, тотчас к ней во двор протиснулся без спроса худощавый гражданин в сером плаще, вместо приветствия сунул под нос документ в красной корочке, тут же убрал его, сказал: «Пройдемте, разговор есть» и чуть не под конвоем завел хозяйку на кухню.

 

Сел на табурет, Дарьюшка тоже.

 

– Майор Шницель, – представился узколицый небритый гость, чем-то похожий на Скурихина, на кармане болоньевого плаща приметна небольшая круглая дырочка с обожженными краями размером с двухкопеечную монету. – Особый отдел уголовного розыска. По поводу вашего углового соседа, которому голову топориком испортили. Расскажите, что знаете по этому поводу.

 

– А документ представьте, пожалуйста.

 

Тот раскрыл красные корочки.

– Ух ты, правда майор безопасный, Рудольф Адольфович… Из немцев что ли? Вот ведь какая штука, а говорили Сталин всех немцев из НКВД выпер, надо же… И от чего вдруг, товарищ майор, об Упыре так срочно обеспокоились? Нынче хороших людей на улицах во множестве калечат-убивают, вас что-то ни разу по таким делам не видела, а тут, смотри, мигом пожаловали…

 

–Отвечайте на поставленный вопрос.

 

– А что могу знать? Что все, то и я, стало быть, по этому вопросу ничего существенного. Не видела ничего… от него хорошего. И знакома была меньше шапошного. Ни с кем на квартале ваш старичок не здоровался и с ним, потому, никто: приехал на квартал, купил домик угловой, знаться с соседями не желал, ну, кроме Бориса Давыдовича, сидел себе на скамеечке да сидел. У вояки нашего, полковника артиллерии, знали такого? Ну, конечно, не знали… вы же с бандитами дружбу водите… так вот у артиллериста нашего Упырь душу отнял, и много еще у кого, серьезно вам говорю. Голубей разводил, занимался ими серьезно. Вроде пенсионерского возраста, но заработал ли пенсию – не знаю. Говорят, из ваших, блатных, народ Упырем кликал. Я лично с ним не общалась. О чем можно с Упырем разговаривать? Даже не здоровалась, мимо дома старалась не ходить. Вот и все, молодой человек, извините, Рудольф Адольфович...

 

– Зовите товарищ майор. А про топорик тоже ничего не слышали? Кстати сказать, где, гражданка, у вас топор хранится? Имеете ведь топор в хозяйстве, мы все знаем.

 

– В сарайке конечно, при дровах, где же ему быть? А может… в огороде где… остался. Дрова им рублю, лучину щиплю на растопку. Вчера сучковатый столб обкорнала заборный – белье рвет в ветер, так я ему и сверху и снизу подравняла… Небось глянуть желаете?

 

– Потом. А сейчас ответьте еще на один вопрос: говорят, недавно нашли у вас на квартале другой, чугунный топорик, ржавый, весь щербатый, кто его откопал и где он сейчас находится?

 

– Не знаю, – печально вздохнула Дарьюшка. – А выдумывать не буду. Может и откопал кто, да бросил. Кому он нужен? Убийца, может, подобрал и тюкнул по голове, Упыря вашего, да его же брат, к примеру, повздорили уголовник с уголовником, не иначе. Много их нынче на шее народной расселось, вот и спорят меж собой, кому кровь пить первому… Что-то ваши глаза мне, товарищ майор, очень знакомые… Батюшка ваш, случаем, не из чекистов был? Не из красных мадьяр – интернационалистов? Когда нашу деревню раскулачивали, да высылали, конвойными ваши красные мадьяры были, да немцы, в основном, конечно, такие же как вы, лупоглазые, извините, если что неправильно говорю… в школе не учились, как сослали в детстве в болота, так и тружусь, в школу нет, не ходила…

 

Припоминая что-то давнее, пенсионерка еще взглянула в непроницаемо-секретные глаза майора, будто бы состоящие из одних зрачков. Свой болоньевый плащ Шницель носил расстёгнутым нараспашку, и с самого раннего утра был при костюме и даже галстук в приложении к белому, но не слишком, впрочем, свежем воротничку.

 

– Странно, – произнес дознаватель с выражением, будто не слыша, что ему говорит пенсионерка. – Кто это там у вас в подполье все время вошкается?

– Как это, «вошкается»?

– Да, вот именно, вошкается… Прячете кого? Случаем не куриц от постановления прячете? Цыпа, цыпа…

– Что вы такое говорите, гражданин особист, и не стыдно вам придуряться с утра пораньше натощак без толку, какие могут быть нынче курицы в доме? Нынче и в ограде нету…

– Цыпа, цыпа, – передразнил кто-то из-за шторки, висящей на вешалке.

 

Спецсотрудник в одно мгновение вскочил, в правой руке его нарисовался пистолет, выхваченный из кармана с круглой дырочкой, левой отдернул занавеску: на вешалке только старая фуфайка оказалась, в которой Дарьюшка управлялась по хозяйству и древнее, до основы заношенное пальтишко с разными пуговицами, которое надевалось летом, прохладными вечерами, затемно, когда выходила она постоять с соседками на улице, поговорить о житье – бытье. Поэтому, как и фуфайка, прибывало на вешалке круглогодично. Больше ничего и никого не было.

Отработанно-неуловимым движением майор Шницель скинул оружие обратно в карман, сел на табурет.

 

– Чревовещанием занимаемся, мамаша? Подполье придется обыскать.

– Обыскивайте, коли есть желание. Но ничего не найдёте, гарантирую, пусто в подполье. А может, и найдете, лазят коты в подполье, скрывать не стану, зачем вот только? Может, мышей ловят. Немцы-то в войну последнюю на оккупированных территориях грабили жителей как хотели, забирали у них и коров и свиней и молоко и яйца, о том во всех наших газетах писали. Однако разводить живность не запрещали. Если запретить, то кого потом грабить, да? А наши власти сначала коров отменили держать со свиньями, следом до курей добрались. Ничего нельзя стало, так бы вы бандитов-упырей изводили, как курей, товарищ майор Шницель. Но не получается у вас… слава богу, нашелся добрый человек…

 

Шницель трахнул по столу кулаком:

– Ты что, старая, антисоветчиной занимаешься среди сотрудников? В своем уме? Или совсем рехнулась? А ну, отвечать быстро: где подросток, который у тебя незаконно проживает? Вот бумага, гражданин Шлык видел нынче ночью у тебя в огороде пацана, беглого из детдома, а может даже специнтерната…

 

Старушка поднялась и отправилась к двери.

– Пройдёмте, гражданин майор, покажу вам все, что интересует. А шибко-то не ори, здесь не гестапо… тебе германское и не тридцатые годы советские…

Не обращая на замешкавшегося сотрудника внимания, Дарьюшка из домика, и за калиточку, в огород.

 

– Смотрите сюда, майор Шницель, во-первых, вот на этой самой лавочке сегодня ночью сидел Никита Сергеевич Хрущев, за кукурузу мне выговаривал. Почему, такая-сякая, кукурузу в огороде не вырастила? – Дарьюшка снова заглянула в презрительные зрачки, давая понять какого рода проблема стояла перед ней, по сравнению с коей ржавый откопанный топорик – по сути есть ничего не значащая мелочь и сморщилась, будто готовая расхохотаться. – А Шлык ГэБэ рядом с ним на лавочке без моего разрешения уселся и доносил ему что-то прямо на ухо, ну вам виднее, что.

 

Нахмурившись, майор Шницель пробормотал: «Так. Всё с вами ясно».

 

– Нет, не всё покуда. Серый-то чёрт ухватил Никиту Сергеевича за грудки и поволок в сторону того забора, из-за которого вихрем все летело и неслось, и простынь моя, и ветки и мусор, а что там было после – не знаю, не видела, во-первых тьма кромешная, а во-вторых вихрь страшный глаза выбивает. Ещё собака адская на меня выскочила оттуда, ох, как псиной обдало! Подумала я тогда: «Все, конец света, погибель пришла, как посреди России Немецкая республика образовалась из ваших, товарищ Рудольф, Адольфов – папенек, которые наших отцов с дедами уничтожали без исключения, и в своей республике уже государственным языком немецкий сделали, а русский запрещали». Вас собака в детстве не кусала, товарищ майор?

 

– До свидания, гражданочка. Вы язык-то прикусите, а то останетесь без языка.

 

– Погоди ты, постой, товарищ майор, не пугай. Пуганые мы. Нашему народу еще ваша немка Екатерина, сама мужеубийца и цареубийца, языки обрезала во времена Пугачева, что якобы неправильно о вашем брате говорили. Ты слушай сюда. Главное, будто кто в ухо мне прямо из тьмы ночной процедил: «Пора, брат ты мой, топорик откапывать». Но кто, я не видела, и голос неизвестный был, поклёп ни на кого возводить не стану. Даже и не тот голос, что нынче вас из-за занавески передразнил, нет, там совсем чужой был. И кому он говорил, тоже не вполне ясно. Раз «брат», значит не мне. А во сне моем находились несколько человек: Первый секретарь Коммунистической партии Никита Сергеевич Хрущев, потом ваш брат, Серый черт в шляпе, затем сосед из проезда заслуженный пенсионер Шлык, внук которого Борька у меня белье с веревкой срезал, и еще чьи-то глаза из-под куста смородинового смотрели неизвестные, возможно беглого мальчика. А когда мы с вами в огород заходили, человек из туалета выглянул на соседнем участке позади, помните? Вот это Шлык и есть.

 

Его, товарищ майор, осторожно допрашивайте, он донести может даже то, чего вовсе не было, а я вам чистую правду в лживые глаза говорю полностью, без изъянов, даже если сон рассказываю. Другие-то в три короба наврут, что им приснилось. Ну, до свидания, мил человек, извините, майор Адольфович. Маменьке привет передавайте и нижайшие соболезнования, русских баб красные мадьяры штыками склоняли к сожительству. А заходите еще, коли нужда будет, мы поговорить всегда рады. С умным-то гражданином поговорить – что водицы ключевой напиться. А то бы слазили в подполье, помогли старухе котов эвакуировать. Эти самые коты надоели страшно, не пойму, где они пролазят. Завели моду шастать в подполье, петухами орать, знают, старуха в подпольях не сможет за ними угнаться, вот и наглеют до безобразия. Самого весёлого Васютой кличут, безобразника. Весной так орали, так орали, спать не давали, чуть избу из-за них не спалила, когда со свечой полезла выгонять, электричества в подполье нет. Слазили бы, молодой человек, эвакуировали котов… а ну да, некогда вам, на службе... у вас карьера… да… безопасность…

 

Как на зло, под полом заорал петух.

 

–Видите, видите, это он претворяется, Васюта, вас доводит до белого каления, как Никиту Сергеевича нынче ночью… А. извините, с Никитой Сергеичем ничего не случилось?

–В смысле?

– Ну, Серый товарищ так неаккуратно его потащил за грудки во мглу – мне даже неудобно стало: разве можно руководителя страны по грядкам чеснока таскать? Как тебя, Адольфыч, маменьке привет наш и сожаления…

 

Выбежав из калитки Шницель злобно чертыхнулся, зашагал крупно на горочку к дому, возле которого лежали толстые бревна, обогнул их, пересчитал, вытащил пачку папирос, закурил неторопливо, поставив запыленный туфель на бревно. Тотчас калитка распахнулось, показался хмурый сизоватый нос, сивая чёлка и сам Витька-шофер в выпущенной поверх брюк рубахе - сорокалетний низкорослый, с легким шоферским пузцом. Уставился на незнакомца – наглеца буравчиками красноватых от вечерней пьянки глаз: что за болонья расположился на его бревне курить. А брёвна, между прочим, смолевые. Пожароопасная ситуация! Однако сказать сразу не решался. Земля на улице государственная, ничейная. Который в болонье курит, сразу видно – ухарь гестаповский. Хрен его знает, что за болонья, из какого эс-эс объявился: может, покурит, да уйдет куда ему надобно, но непохоже, явно ждет кого-то.

 

Шницель нехорошо ему усмехнулся и молча поманил пальцем. Витька рассердился наглому жесту, однако ничего с собой поделать не мог, подошел и встал как Сивка-бурка вещая каурка перед Иванушкой дурачком.

– Виктор?

– Виктор.

– Шофер?

– Шофер.

– Голубятник?

 – Есть немного.

– Уголовный розыск. Ответь мне, Витя, сразу и без раздумий на два простых вопроса. Вопрос первый: зачем, почему и с какой целью копал яму на улице, если это строго настрого запрещено делать без разрешения горисполкома?

 

– О, здравствуйте, товарищ… уголовный... Ритка, сука, заставила, жена моя подколодная. Но я закопал в тот же день. А рыл под солонину: солонина испортилась в погребе, ну куда ее, вонючую девать? Ритка орёт каждый божий день: похорони солонину, да похорони, скоро новую солить надо! А в ограде все уже поископано на десять раз, к тому же битый кирпич похоронен, его и кайлом не взять. Я солонину в яму опростал и сразу засыпал, честно, и разровнял, вот здесь, посмотрите товарищ … даже следов никаких не осталось.

 

–Тогда вопрос второй и последний. Признавайся, куда девал топорик ржавый, который выкопал из этой ямы?

 

Витька сжал кулаки и поник головой в глубочайшем раздумье. Видно было, что он за истекшее утро не раз и не два задавал себе тот же вопрос, но безрезультатно. Слух прошел, что Упыря шлепнули каким-то топориком. Витька как услышал новость, аж похолодел градуса на два-три, предчувствуя нехорошее. И вот, здрасьте вам – объявился лупоглазый в болонье по его душу. Милиция – еще ничего, а если шпана узнает – будет делов.

 

– Может быть во двор зайдем? – спросил майор с дырявым карманом, – чего на улице на интимные темы разговаривать? Ты, Витя, учти, сейчас обладателя топорика не одна милиция ищет, я думаю. Чем быстрее вспомнишь, куда девался топорик, тем меньше будет неприятностей… со стороны знакомых пострадавшего.

 

– Лучше сразу в дом, – оглянулся Витька. – Мне надо с мыслями собраться.

– Правильное решение, – согласился Адольфович, – думать никогда не поздно и не рано.

 

Ни жена ни Гутя про топорик не вспомнили, зато сын Кеша ответил сразу:

– Его забрал врун.

– Какой такой врун? – заинтересовался дознаватель.

– Мы с ним играли, а он сочинил про клад и папаша заставил меня копать яму.

– Чего ты сочиняешь опять про клад? – изумился Витька.

–Это вы с посторонним мальчиком Яшей сочинили про клад, – нагло ответил Кеша, – заставили меня со своей любимой Гутей копать яму в огороде, чтобы найти ей кольца, брошки и ожерелье, с которыми ей легче будет выйти замуж, но нашли одно только коровье копыто.

 

– Полено еще, – многозначительно напомнил сынку Витька.

–Мама, чего Кеша опять сочиняет? Как дам сейчас в глаз!

– Все молчат, кроме Кеши, – прервал разборку Рудольф Шницель. – Рассказывай, комрад, как было дело. Где и кто нашел топорик?

 

– Очень просто, копал папка на улице яму, вытащил ржавую железяку, похожую на топорик, бросил в сторону, я подошел и взял ее. Она была грязная и ржавая, руки сразу запачкались, я бросил ее, а Яшка взял, подержал маленько и спросил про клад. Если хотите, я вам сейчас все с точностью расскажу, кто чего при этом говорил, а то они всю жизнь орут, что у меня памяти нет. Вот слушайте: Яша вдруг потер себя по лбу и заявляет:

 

– Кешка, а мы забыли про клад!

– Какой еще клад? – говорю я.

– Который закопали в огороде, шкатулку с драгоценностями, оставшуюся после смерти бабушки.

– Чьей бабушки? – спросил папаня.

– Про бабушку не надо, про топорик.

– Так я и говорю, мы копали, а Яша этот ушел, как испарился. Вместе с топориком! Поняли, какая у меня память?

– Врал всё, – сказал папахен, имея в виду постороннего мальчика.

– Дальше рассказывать? – спросил Кеша у майора Коновалова.

– А зачем ему наши заморочки? Топорик ушел с посторонним мальчиком, – обрадовался Витька.

 – Рассказывай.

 

– Гутя говорит: «Копайте, давайте. Почему я без приданого должна замуж выходить?». «Бери лопату, копай, – приказывает мамахен, – твоя очередь, не все поленьями в котов швырять». С тех пор папахен вырыл в огороде ям десять. Золото с брильянтами ищет для Гутиного приданого, мамахен его заставляет. Пойдемте в огород, товарищ майор, я вам покажу, какая там пустыня песочная организовалась из-за этого Яши. А он как пропал, неделю его не вижу, этого постороннего мальчика. И топор, гад, с собой утащил! Отвлёк родичей россказнями про шкатулку с золотом, а топорик спёр! Упыря хлопнул, преступление на нас повесил. Шпана теперь покрошит всех, когда узнает, чем Упыря кокнули.

 

  • Да заткнись ты! – замахнулся на сына Витька.

– А почему мальчика Посторонним зовут? – задумчиво спросил особист.

 

– Потому что не на квартале живет. Даже я не знаю где. Чаще всего на углу толчётся, напротив дома Упыря, на противоположной стороне. Возле старого дома, где никто не живет. Когда спросят его: ты чей? Отвечает: посторонний мальчик. Ой, в последнее время он у Дарьюшки прячется! На днях ночью я подглядывал в окно, а она, Дарьюшка эта преподобная его помидорами на кухне потчует! Наверное, у нее поселился. Я думаю, пацан из детдома сбежал, нынче все из детдома бегут и в шпану поступают, шпане знаете, как хорошо живется?…

 

– Да замолчи ты уже, – воскликнула мама Раиса, – разговорился мне здесь!

 

14. Чистый с Нечистым

 

 

Выйдя на улицу в четверг вечером, Таня приметила вдруг человека очень похожего на Лариона. Собственно говоря, она потому только и обратила на него внимание, что стоял человек на том самом месте, возле их забора, где прошлый раз произошла удивительная встреча с Ларионом. И сейчас тоже вроде мерещится в белой рубашке с закатанными рукавами, пыльных от дальних странствий брюках, конечно, вроде бы пыльных, потому что вечер, уличные фонари зажглись и подробностей особых в темноте зарослей клёна не видно. Но, конечно, без чемодана...

 

 Не выдержала… подошла.

 

– Ларион? Ты разве не в Москве?

– Нет, – ответил человек сразу, будто долго ее стоял – ждал, а подойти самому было невозможно, – я тут, неподалеку находился, извини, не мог ни известить, ни деньги отдать.

 

– Загулял, что ли? – пытает правду Татьяна, еще немного приближаясь, и замечая, что человек вроде как Ларион, но… не Ларион конечно… и в то же время, без всякого сомнения, он…

 

– Извините, – пробормотала женщина, окончательно смешавшись, – обозналась.

– Это бывает, – кивнул прохожий, скорее напоминавший тень, чем обычного человека. – Но не в этот раз. Ты не бойся… попрощаться зашел. Навсегда. Теперь можно… а то не пускали… извини, не мог прежде. Сегодня уеду…

 

– В Москву? Забери меня с собой… миленький…

– Нет. В другое место…

– Я с тобой куда угодно согласна…

– Тебе нельзя туда, да и не к чему, потому что рано. Спасибо, что вспоминала, мне от того много легче существовать было. А теперь позабудь, радостно живи и счастливо, потом, на старости лет помянешь, ладно?

– Ладно, – прошептала Таня.

– Ну, прощай…

 

И снова нет никого… да и был ли? Тень клена в свете уличного фонаря маячит по забору. Поздно.

 

Дарьюшка укладывала Яшу спать, а он не хотел, баловался, бегал по комнаткам, кликался с Васютой:

 

– Кис – кис!

– Ку – ка – ре – ку!

– Мяу – мяу!

– Гав – гав – гав – гав!

 

– У них собака во дворе есть? – заслышав лай, спросила работница собеса Альбина Шпет, пришедшая на ночную облаву забрать ребенка во главе комиссии, состоящего из участкового, трех милиционеров и особиста по важным делам Рудольфа Адольфовича.

 

– Раньше не было, если завели, то щенок, – доложился участковый.

– Все равно достаньте свое оружие, идите вперед, мы за вами.

 

Дарьюшка ни калитку еще не закрывала, ни дверь в дом на ночь, потому бравая команда ворвалась внутрь до чрезвычайности легко.

– Вот он, малыш! – обрадовался участковый, – сейчас я его…

 

Но мальчик резво перебежал в другую комнату.

 

– Что вам надо? – восстала на дороге вооруженной милиции Дарьюшка.

– Вот, читайте, постановление об изъятии ребенка, – сунула бумагу Альбина Шпет. – Ребенок не ваш, стало быть, краденый, забираем в пользу государства. И не сопротивляйтесь даже, не то дело заведем…

 

– Где топорик? – помня про особое задание, вскричал майор Шницель, – где холодное орудие убийства?

– А что, проголодались, граждане? В прошлый раз за детьми уголовники ваши бегали, ловили, к деревьям привязывали, на костре жарили… теперь участковый с особистом… сами за дело взялись?

 

– Ты, старуха, видно с ума тронулась, в последний раз спрашиваю: где топорик, которым был убит ваш сосед?

– Берите мальчика, – приказала уполномоченная собеса силовым органам.

Милиция ломанулась в комнату за ребенком, откуда внезапно и неожиданно для всех выпорхнул петух, хлопая крыльями облетел комнату, сел на голову Шпет и клюнул ей высокую прическу.

– Немедленно стреляйте! – завизжала Шпет, – стреляйте в чертову птицу!

– Ну, не знаю, боюсь промахнуться! – пробормотал Рудольф, целясь в голову уполномоченной гражданки прямо из кармана болоневого плаща.

– Ой! Ой!

 

Птица взлетела, таща в лапах парик уполномоченной.

 

– Убей его, Рудди!!!

– Мальчика там нет, – сказал один из милиционеров, выходя из комнаты и отмахиваясь от петуха.

Раздался выстрел. На кармане плаща нарисовалась очередная аккуратная дырка с опаленными краями.

 

– Кар-кар! Так не договаривались, – петух громко обрушился на пол. Упав, еще несколько раз стукнулся головой об пол, проверяя на прочность, громко, что твой дятел.

 

Альбина Шпет мигом натянула парик до ушей.

 

– Удачная сегодня охота, – обрадовался милиционер, подбирая птичью тушку, – хороша будет уха из такого петуха!

– Вещдок, а не уха! – майор Шницель вырвал из милицейских лап божью птичку.

– Мальчика искать, болваны, мальчика! Где мальчик? – накинулась на Дарьюшку работница собеса, – признавайся, старая ведьма!

 

– Здесь я, здесь! – отвечал искомый мальчик откуда-то из сенцев, а точнее из крошечной кладовой, где главное место занимал мучной ларь, абсолютно пустой. – А вам с какой фамилией мальчик нужен? Может быть то – не я? Моя фамилия Сусанин!

Не доверяя ни на грамм продажным милиционерам, уполномоченная немка грудью рванулась в сенцы первая, наткнувшись там на здоровенного мужика в белой рубахе с закатанными рукавами, совсем как дядя Отто из зондеркоманды, то бишь красных Частей Особого Назначения в жаркие украинские дни на семейной фотографии. Будучи начальством у себя на родине в Немецкой республике Поволжья, дядя Отто страстно любил лупцевать маленькую Альбину по розовой попке. «Наш фюрер, – хохотал он перед самой войной, – тоже любил свою племяшку». Внутри Шпет все просительно сжалось: «Где ты, где, дорогой дядюшка Отто?».

– Не дядя я тебе, – легко прошел сквозь несчастную Альбину русский мужик, – Ларион меня зовут, квартирую у Дарьюшки, а вы граждане по какому вопросу в ночное время и с пистолетами? Опять гестапо? Если насчет дяди Отто интересуетесь, шлепнули его белорусские партизаны давным-давно…

– Засада! – воскликнула Шпет, – стреляйте, герр майор!

– Ну, рискни, попробуй, – приветливо улыбнулся Ларион, – а может и не стоит, на ваше собственное усмотрение, но уж потом, чур, не пенять!

Герр майор Шницель был неоднократный победитель стрелковых соревнований, хладноковно, чисто по немецки стрелил в голову и попал!

 

«Мальчика воспитывать хочу немедленно! – страстно вскричала Шпет, обегая закачавшегося мужика и врываясь в кладовую, – мальчика! Где ты, мой добрый русский мальчик? Ком хир!» И тут хрупкий пол, собранный из старых досочек, проеденный грибком, обвалился под фрау Шпет, рухнула вниз, как немецкий рыцарь на мелком Ладожском озере, стоит по пояс, орет про кляйне майне.

– Значит, все же, вы из тех самых оккупантов, – вспомнила Дарьюшка былое. – Красных немецких мадьяр, – что народ крестьянский наш сгубили на северах в болотах? Или наследники уже с наследницами… революционных традиций?

В то время как… стоит мужик, качается… но стоит…

Еще раз стрелил особист Шницель, снова попал и еще и еще. Точно насобачился стрелять, овчара немецкая, состоя взводным заградотряда под Ленинградом. Мужик Ларион выплюнул пульку изо рта и угодил герру прямо в лоб. Герр упал недвижимый, ясно дело – притворяется. Ларион глянул на милицию, та в один голос завопила: «Мы свои, земляк, мы этих сук-особистов-интернационалистов еще с войны на дух не переносим! Они уроды полные. Квартируй дальше на здоровье, а мы пойдем, пожалуй, уху из петуха варить».

–Ага, редьку с хреном лопайте, полезней кишкам будет! – каркнула птица, взлетела мальчику Яше на плечо, заливисто запев: «Гав-гав-гав!».

–Мяу! – весело передразнил его мальчик, – тетенька, а вы чего в подполье затаились, как Клара Цеткин? Играть там опять будете в русскую революцию?

–Вэгэ, на помощь, нас раскрыли! – взмолилась сотрудница районо Альбина Шпет прямо к серому щелястому потолку кладовочки.

Раздалось дрожание почвы. Огромная тень нависла над ветхим домиком, заворчала:

– Ничего без меня сделать не могут, где пацан? Топорик нашли?

– Мальчик здесь, – обрадовалась Шпет, – я его обнаружила, я!

– Топорик при нем! – мигом проснулся спец-особист Рудольф, – ваше гадское задание выполнено!

– Да ты, Шницель, еще и троцкист-интернационалист в придачу к нацисту оказался! Вон у кого на службе состоишь! Ну, вылитый папенька! Маменьке соболезнований от меня не передавай. Как встретишь, скажи только: лучше бы она, как другие, честные девушки, в речку кинулась да утопилась, нежели такого урода-рудика рожать от немецкого оккупанта для земли для нашей русской. Все кругом поизгадили, пройди негде стало!

– Сколько веревочке не виться, а конец будет! – бывший комбайнер Ларион кинул ржавый топорик боевому петуху.

Тот взлетел высоко, сел на голову Хромому Черту, захлопал крылами, клюнул топориком по чертову темени, и тут же голосисто пропел: ку-ка-реку! Мигом пропала куда-то тень Хромого генерала ГПУ-НКВД, беззвучно и бесследно.

– Ой, какой хорошенький мальчик! – восхитилась начальница опеки Альбина, вылезая из дыры, змеисто скользя на животике по тонким половицам кладовой, как по льду. – Тебе сколько лет, дружок? Семи нет еще? Тогда живи с бабушкой, живи, да помни мою доброту. Я в другой раз наведаюсь, теперь ухожу, дела все, дела! Знаете, сколько у меня детей на подотчете состоит? И за всеми строгий догляд нужен!

Ушли милиционеры без стрелянного петуха, наследница немецких просветителей Альбина Шпет без мальчика для строжайшего воспитания, майор особист пропал на глазах, по свои внутренним пространственным каналам бесследно переместился, ровно из сражающейся Испании Лейба Фейдлин – в миру генерал Орлов с испанским золотом, неведомо куда. Нет, никак не везет гадам с Дарьюшкой: тот раз зажарить на костре не удалось, и на этот особист Шницель с шишкой на лбу утёк, генерал-лейтенант Френкель, вообще с ржавым топориком в темечке запропал неведомо в какую Москву, по месту последней регистрации.

–Ну и нам пора в дорогу собираться, – сказал Ларион мальчику Яше.

– Я с вами, – кинулась во след Дарьюшка, – скучно мне без родных до ужаса.

– А с Васютой кто будет? Васюта дом не покинет. Нет-нет, даже и не думай, не оставляй его, будь добра, живи дальше, сестрица. Сейчас малость полегче станет без Черта Хромого, разрешат народу и курочек держать и другую живность, и село вздохнет немного и город, заведешь петушка, а там видно будет…

Во Кремле во самом, во колонном зале хоронили Вечного Гада из колена Гадова, генерала НКВД, министра лесоповала, садиста –контрабандиста, подручного Левы Задова, наследника Льва Троцкого, Нафтали Ароновича Френкеля.

Лежал Френкель в мундире генеральском, галифе с малиновой полосой, сапогах, при усах и тихо шевелил указательным пальцем, сложенном, как и полагается в таких случаях, в кукишку. На голове его торчал закамуфлированный в люксембужескую розочку ржавый топорик, откопанный Витькой-шофером черт знает из какого доисторического мусора.

Вокруг рядами, рядами, старые большевики, разного рода представительные члены, семья-мафия, все собрались на большой праздник, перевыборы на пост Вечного Гада. Радуются, ждут, надеются и верят: такая подвижка в семейной иерархии предстоит! Старый Френкель околел, только указательный палец левой руки оставался вечно живым пока, а когда пальчик тот укажет на следующего Вечного, и он окончательно застынет. Но всё не показывает. Многие уже подходили, и замирая, упершись взглядом в пальчик, Каганович полчаса отстоял, ждал, надеялся и верил, но нет, дулю кажет всем подряд без исключения.

Пришел черед самого последнего претендента, самого важного и главного из них, Юрия Владимировича. Встал перед гробом, слово молвил: «Прощай, дорогой, любимый товарищ. Вечным Гадом буду – век не забуду тебя и семейство!».

Молчит пальчик, не указывает. Сдох, что ли, окаянный?

Семейство в ужасе: вот, Гад, прокатить всех решил напоследок? Стоит Владимирыч, ждет, слезы утирает, на пальчик косит, а там дуля торчит. Зашептал Владимирыч: кому же быть Вечным Гадом, как не мне? В ответ слышит: «Отвали, Нечистый!», – ругается еще, падва такая.

Бежит тут мальчик рыженький, конопатенький по мраморному полу, сразу видно – баловник. Подскочил ко гробу ко красному, ко парадному, по нему громко ладошкой застучал: Чека! Чека! Чека!

Палец на него, Чистого, и указал. Семья вздохнула с облегчением: выпало рыжему чубчику быть очередным Вечным Гадом российского народа и государства. Титул громадный, но еще двадцать лет Гад Вечный рос - подрастал, хитрости набирался, от того и удалось в это время народу пожить более-менее спокойно, хотя без войны, конечно, при посредстве мелких гадин, увы, не обошлось.

Как перестройка началась, Вечный Гад опять вошел в силу, и начал тотальное уничтожение, снова у народа все народное отобрал, своему колену гадову роздал, но это уже другая история.

 Наша песнь про Дарьюшку на том окончена: жила ли таковая старушка на квартале между Третьим и Четвертым переулками многие нынче не помнят, другие вовсе не знают, третьи даже знать не хотят, а я вам точно говорю: жила!

А может, и поныне здравствует…

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
7