Иван ЕВСЕЕНКО. Шапка Мономаха

 

                                              

                                     ОТ  АВТОРА

 

 

    В конце семидесятых годов прошлого века я написал повесть  «Шапка Мономаха». Речь в ней шла о выборах, недостатках и достоинствах (были и таковые!) советской избирательной системы. В те времена уже можно было кое о чем, ранее запретном, писать:  о противоречиях революции и гражданской войны, о коллективизации, о культе личности и репрессиях 30-х годов, о наших победах и поражениях в Великой Отечественной войне, о тяжелейшей послевоенной жизни (особенно деревенской) и ещё о многом другом. Лучшие произведения, в которых авторы касались болевых этих точек из прошлой и настоящей жизни советского народа, были в общем-то уже и написаны: Шолохов, Платонов, Солженицын, Бондарев, Астафьев, Носов, Белов, Распутин и другие. Но выборы, избирательная система оставались «священной коровой», и никто не касался этой темы. Я рискнул – коснулся.

  Повесть побывала  едва ли не во всех ведущих тогда литературно-художественных журналах, газетах и издательствах. Нигде к ней в отношении художественных достоинств не было предъявлено сколько-нибудь серьёзных претензий, но ни одно издание её не опубликовало. Не осмелился на этот шаг даже главный редактор «Нашего современника», где я тогда уже публиковался, Сергей Викулов, человек решительный и смелый. Прочитав повесть, он с сокрушением сказал мне: «Иван, ну ты же сам понимаешь – выборы!»

  Отчаявшись, я по договорённости с главным  редактором воронежского журнала «Подъём» Виктором Михайловичем Поповым (после окончания Литературного института в 1973 году я работал там заведующим отделом прозы), я решился опубликовать повесть на его страницах, хотя до этого по некоторым принципиальным соображениям (это разговор отдельный и нелёгкий)   не печатался в «Подъеме» ни разу. Повесть прочитали не только в Комитете по охране государственной тайны в печати (в литературном обиходе – цензуре), но и в отделе культуры Воронежского обкома партии и на очередном пленуме обкома подвергли ее (неопубликованную!) резкой критике, а Виктору Михайловичу сделали серьёзное внушение за столь дерзкую попытку.

  Удалось мне опубликовать повесть лишь в 1982году в издательстве «Молодая гвардия» в книге «Крик коростеля», прекрасное послесловие к которой «Жила-была сказка… Живет ли она?» написал Валентин Распутин. Я это послесловие в общем-то не могу «отработать» до сих пор. Повесть вышла, благодаря усилиям моих  многоопытных редакторов Агнессы Фёдоровны Гремицкой и Галина Степановны Костровой, которым удалось убедить одну из самых свирепых цензорш издательства, что повесть моя вполне отвечает требованиям партии по усовершенствованию и укреплению советской избирательной системы. Правда, нам с редакторами пришлось пойти на одну хитрость. Я переписал концовку, и теперь получалось, что моему главному герою, председателю сельского совета, Федору Ивановичу,  лишь причудилось во сне, будто его на выборах не избрали депутатом сельского совета, а значит, и председателем этого совета. В определённой степени это, возможно, было даже и лучше (хотя и нарушало всю художественную ткань повествования): в советское времена действительно только в горячечном сне могло присниться, что кого-либо их кандидатов в депутаты на выборах забаллотировали.

  После выхода книги «Крик коростеля» повесть «Шапка Мономаха» не раз издавалась в других моих книгах и долгие годы считалась моей своеобразной «визитной карточкой».

  С тех пор прошло слишком много времени (в последний раз повесть издавалась в далёком 1990 году). За эти годы выросло новое поколение, которое обо всех противоречиях советской эпохи, в том числе и об избирательной её системе имеет довольно смутное представление.

  Я вернулся в многострадальной свое повести «Шапка Мономаха», восстановил, вернее, почти написал заново концовку, поскольку прежняя, изначальная, потеряна, и вот рискую представить повесть читателям в первозданном её виде.

 Конечно, современному молодому читателю многое в этой повести, наверное, покажется наивным. Например, требование развесёлого деревенского парня Петьки по кличке «Арифметика» к Фёдору Ивановичу изложить свою предвыборную программу и платформу. В те годы программа и платформа у всех кандидатов в депутаты была одна – всемерное содействие построению коммунистического общества. Или возвышенно-торжественное празднование Дня выборов, голосования, украшение всем селом избирательного участка. Теперь и программ с избытком, и голосование – дело вполне рядовое, если не рутинное (по крайней мере, праздником его не назовёшь), но проблем с избирательной системой не меньше, чем в советские времена. Внешне вроде бы всё благополучно: в выборах участвуют со своими программами десятки партий, никто не стесняет волеизлияния граждан: хочешь - приходи на избирательный участок, хочешь – не приходи, а в советскую эпоху попробуй откажись от голосования, можешь запросто лишиться и работы, и очереди на получение квартиры, а если ты член КПСС, то уж партийный билет на стол положишь непременно. Но внутренне нынешняя избирательная система то и дело дает сбои, о чём свидетельствуют массовые протесты после каждой избирательной кампании против нарушения прав избирателей и подтасовки итогов выборов, и крайне низкая явка граждан на избирательные участки, что в общем-то является тоже своеобразной и наглядно выразительной формой недовольства существующей избирательной практикой.

В первую очередь именно это и побудило меня вернуться к повести «Шапка Мономаха» и предложить её вниманию прежде всего молодым только-только обретающим право голоса избирателям. Ведь всё познаётся в сравнении.

 

  25.09. 2013 г.            Иван Евсеенко

 

 

 Повесть

 

 

 Выборы в местные Советы в этом году были назначены на четырнадцатое марта. Время как раз подходящее, чтоб отдохнуть, попраздновать: с ремонтом техники уже, считай, покончили, а до весенней пахоты, до посевной еще целый месяц.

 Как только пришла из района бумага насчет выборов, Федор Иванович закрылся в своем председательском кабинете, набросал план предвыборной кампании, задумался. Хоть и не первый раз и не первый год занимается он этим ответственным делом, а все ж таки поразмыслить, пораскинуть умом тут было над чем. Ведь все надо учесть до мелочей, обо всем позаботиться, чтоб после, в день выборов ничего непредвиденного не случилось.

 Первым делом Федор Иванович наметил список членов избирательной комиссии. Особого труда это не составляло, поскольку сельсоветский актив у Федора Ивановича был надежный, испытанный. Потом он позвонил в школу и вы-звал учителя физики Михаила Евстратовича, которого наметил на должность председателя избирательной комиссии. Евстратович явился через полчаса, снял возле двери галоши и, по-гусиному с пришлепыванием топая валенками, важно прошел к столу.

 — Тут, понимаешь, какое дело,— начал издалека Федор Иванович.— Постановление о выборах читал?

 — Читал,— почему-то со вздохом ответил Евстратович.

 — Так вот, есть мнение назначить тебя председателем избирательной комиссии.

 Евстратович посмотрел куда-то в окно, постучал указательным пальцем по столу, потом, опять-таки со вздохом, начал отказываться:

 — Стар я уже для такого мероприятия.

 — Ну, это ты брось,— деланно возмутился Федор Иванович,— я вот старше тебя на год, а председательствую, тяну.

 — Ты — другое дело.

 — Это почему же?

 — Руководящее лицо. У вас возраст по-иному измеряется.

 Федор Иванович сурово, проницательно посмотрел Евстратовичу прямо в глаза, вышел из-за стола:

 — Ладно, проведешь кампанию, и все. В следующий раз подыщем кого-нибудь помоложе.

 Немного еще повздыхав, посомневавшись, Евстратович сдался:

 — Ну, разве что так.

 Чувствовалось, что он польщен.

 Они сели рядом за один стол и теперь уже вдвоем начали просматривать список избирательной комиссии. Разногласий у них особых не было. Подкорректировали они всего лишь две кандидатуры. Заменили в списке Сашу Хорошавину, которая, оказывается, беременная на шестом месяце, а Федор Иванович, намечая ее кандидатуру, об этом как-то и не подумал, да поставили другого человека вместо завхоза Тимофея Ильича, поскольку он как раз в марте собирался ехать к дочери на Дальний Восток. Федор Иванович об этом тоже как-то подзабыл.

 Ориентировочно даже назначили день, когда созывать собрание по выдвижению кандидатов, разбили все село на участки, чтоб члены избирательной комиссии, агитаторы сразу, не медля, могли взяться за составление списков избирателей, прошлись по домам.

 Можно было бы и расходиться, но Евстратович, в очередной раз вздохнув, начал просить Федора Ивановича:

 — Ты насчет иллюминации распорядись сам, а то меня не послушают.

 — Хорошо,— пообещал. Федор Иванович.— Распоряжусь.  

 Знал он эту слабость Евстратовича — иллюминацию. Любил тот, чтоб на фронтоне клуба вокруг кумачового полотнища с надписью «Избирательный участок» горела днем и ночью целая гирлянда разноцветных лампочек. Так повелось у них с давних, послевоенных, пор, когда света в селе еще не было, и на избирательный участок привозили с фермы движок. Он весело тарахтел, давая ток для трех лампочек внутри клуба и для иллюминации. Теперь, когда света в колхозе вдоволь, все это кажется почти смешным — подумаешь, иллюминация,— а тогда, после войны, считалось роскошью, праздником. И многие старики, прежде чем зайти в клуб и отдать свой голос, подолгу стояли перед электрическими лампочками, удивляясь чистоте и яркости их сияния. Евстратович, который в те годы и завел такой обычай, наверное, лучше Федора Ивановича понимал значение для деревенского жителя этих лампочек, и поэтому еще недели за две до выборов требовал, чтоб они были в нужном количестве завезены из районного центра, а движок как следует отремонтирован и отлажен. Приходилось, конечно, соглашаться с Евстратовичем, хотя если разобраться, то можно было провести выборы и без иллюминации, без того, чтобы жечь дефицитный по тем временам бензин.

 Упреждая просьбу Евстратовича насчет художественной самодеятельности и буфета на участке, Федор Иванович еще раз прошелся по кабинету.

 — Концерт и торговлю,— заверил он,— беру на себя,

 — С Надей Мазичкой надо бы побеседовать,— неожиданно прервал его Евстратович.

 — На какой предмет?

 — Обиделась в прошлые выборы - не там ее ковер повесили. А без ее ковра, сам понимаешь, стена по левой стороне будет голой. Да и красив он, что там говорить...

 — Ладно,— пообещал и это Федор Иванович,— решим.

 Вообще оформить у них в Прохоровке избирательный участок считалось важнейшим делом. В других местах (Федор Иванович специально ездил смотреть) обтянут стены красным сатином, поставят урны, повесят флаги — и все. У них же — нет!

 Клуб превращается в этот день в выставку. Обычай давний, с первых послевоенных выборов, когда у сельсовета особых средств на украшение избирательного участка не было, вот и собирали по домам вышивки, рушники, до-рожки. Теперь деньги, конечно, есть, но народ от традиции отказываться не желает. Загодя еще, дня за три-четыре, а то и за неделю несут на избирательный участок все свои достижения по части рукоделия. Рассортировать все и отобрать самое необходимое тоже ведь дело нешуточное. Тут не обходится даже без скандалов и курьезов. Несколько лет тому назад, помнится, картину Прони Омельчиной «Сестрица Аленушка», вышитую болгарским крестом, повесили не над урной, а чуть в стороне, возле печки, так Пронька подняла крик на весь клуб: «И голосовать не приду, и картину больше не дам! За печкой я ее могу и дома повесить!» Пришлось Федору Ивановичу самому вмешаться.

 С Надей примерно такая же история. Повесили ее знаменитый ковер вроде бы на видном месте, в прихожей, где был буфет и где народу всегда особенно много, а она обиделась, хотела, чтоб ковер обязательно висел в зале, где проходит голосование. Теперь вот придется Федору Ивановичу ехать к ней за ковром самолично, и вовсе, конечно, не потому, что стенка по левой стороне будет голой (заполнить ее труда особого не составляет), а потому как народ привык, что Надин ковер на избирательном участке обязательно присутствует. А не будь его, то какая-нибудь стаушка не преминет упрекнуть Федора Ивановича, что ж, мол, в этом годе так плохо к выборам подготовились, ковра даже Надиного на участке нет. Считаться с этим надо, поскольку оно не просто старушечье мнение, а мнение общественное. Так что придется, конечно, Федору Ивановичу к Мазичке съездить.

 Евстратович посидел у Федора Ивановича еще немного, но уже не столько для дела, сколько для того, чтоб показать, что теперь он не просто учитель физики, а лицо ответственное, и с ним надо считаться.

 Федор Иванович проводил Евстратовича до двери, помог одеться, пожал на прощанье руку.

 — Будем работать,— крепко полюбившимися ему словами ответил Евстратович и направился в школу, важно размахивая на ходу тетрадкой.

 

 * * *

 

 Работать начали дружно. Уже к концу недели везде по селу рядом с киношными афишами были развешаны лозунги и объявления о выборах. По участкам пошли агитаторы (в основном школьные учителя), чтоб в домашних условиях, обстоятельно, не спеша объяснить каждому избирателю, особенно тем, кто не шибко грамотен и лозунгов не читает, какие и когда предстоят выборы. Заодно агитаторы проверяли, уточняли списки. Жизнь, как ни крутись, на месте не стоит. Всего два года прошло с прошлых выборов, а глядишь, мальчишка какой-нибудь подрос, имеет право голоса. Давай вноси его в списки. С другой стороны, кто-то за эти два года из жизни выбыл. Тоже надо учесть.

 Евстратович наладить работу избирательной комиссии умеет. Федору Ивановичу остается лишь изредка контролировать, ну и, понятно, оказывать помощь. Власть все-

таки у него. Смотришь, кого-нибудь надо поприжать, на кого-нибудь прикрикнуть, обратиться в район по начальству. Особенно когда подойдет время собрания по выдвижению кандидатов. Дело это наиболее ответственное, и Федор Иванович всегда берет его на себя.         

 Нынче он тоже решил подстраховать Евстратовича, дать соответствующие указания, посоветоваться с Зиминым, председателем колхоза.

 Главное — собрать народ. Все, конечно, понимают, что выборы, что выдвигать кандидатов надо, но когда намаешься на ферме или за баранкою, за тракторными рычагами, то идти в клуб по холоду, по морозу не очень-то хочется. Поэтому Федору Ивановичу перед каждым собранием по выдвижению кандидатов всегда приходилось немного хитрить. Прежде чем назначить день этого собрания, он долго листал календари: на работе перекидной, крепко, основательно лежащий на мраморной подставке, а дома церковный, изрядно потрепанный, который достался Федору Ивановичу еще от деда. Оно, понятно, церковных праздников никто теперь не празднует, не чтит, в церковь не ходит. Уцелела она одна на весь район, в Носовке, особенно не разгонишься — пятнадцать километров туда, да пятнадцать оттуда. Проклянешь и Бога и черта. Но вот остался от этих церковных дел один пережиток, который Федор Иванович тайком использует в предвыборной кампании. В церковные праздники, будь они большими или малыми, никто в Прохоровке не занимается домашними делами. По старинке считается вроде бы как грехом рубить дрова, стирать белье, шить, копать землю. На работе, в колхозе, все делается, а вот дома, где каждый сам себе хозяин, обычая этого придерживаются. В основном, конечно, из уважения к старикам, чтоб не обижать их, по пустякам не расстраивать.

 Все это Федор Иванович брал в расчет и назначал собрание на такой вот полурабочий день.

 В этом году он выпал на Крещенье. И выпал удачно, потому что само Крещенье приходилось на субботу. Еще накануне Зимин распорядился, чтоб по улицам прошлись бульдозеры, разровняли, подчистили дорогу. Колхозный автобус получил наряд с пяти часов вечера курсировать по этим улицам, подбирая всех, кто направлялся в клуб. Федор Иванович, в свою очередь, позаботился о буфете, который Томка в такие дни разворачивала в клубном фойе, и о хорошем кинофильме. Его всегда показывали после собрания бесплатно, за счет колхоза.

 Буфет получился на славу. Федор Иванович смотался в район и договорился насчет двух ящиков копченой колбасы, хорошей селедки, мармелада и даже бочонка дефицитного теперь разливного вина.

 Фильм тоже достали приличный, жизненный, «Печки-лавочки», о том, как муж с женой ездили на курорт и что из этого получилось.

 Кроме всего этого, по селу еще развесили флаги: большие — на сельсовете, клубе, правлении колхоза и маленькие — почти возле каждой хаты. Оно вроде бы не Бог весть какая затея, а все ж таки праздничное настроение создает.

 Бегал, беспокоился Федор Иванович не зря, народу к вечеру в клубе набралось полным-полно. Старушки в клетчатых праздничных платках и женщины с детьми заняли, как и полагалось, первые ряды; потом, сняв шапки, степенно разместились мужики, свежие, не утомленные ни работой, ни вином. От разливного особенно не притомишься. Последние места заняла молодежь. В дальних уголках парами: девчонка — парень, девчонка — парень, а чуть поближе к выходу рядами — ряд женский, ряд мужской.

 Поглядывая в зал, Федор Иванович радовался: все шло как нельзя лучше. Можно было открывать занавес. Он дал знать Томке, чтоб во время работы собрания никого не обслуживала, послал на выход двух комсомольцев с повяз-ками и махнул рукою завклубом:

 — Давай!

 Занавес медленно пополз в обе стороны, открывая взору всех собравшихся в зале, длинный дубовый стол под красным бархатом, предназначенный для президиума. В таких случаях он не избирался, а просто занимал места, вроде как образованный сам собою из лучших людей и руководителей. Федор Иванович в последний раз пригладил перед зеркалом в гримировочной волосы и повел за собою на сцену Зимина, парторга Глову, Евстратовича, директора школы и звеньевую Нину Рыбальченко, которую, правда, на сидение в президиуме удалось уговорить с трудом.

 Федор Иванович почему-то надеялся, что их встретит аплодисментами, но зал, еще не настроенный на разговор, на торжество, воспринял появление президиума обыкновенно, буднично. Может быть, потому, что на сцене не было никого чужого, например, представителя из района. Лет пятнадцать-двадцать тому назад подобное собрание без такого представителя не обошлось бы. А теперь время дру-гое — больше доверия местным властям. Оно и правильно, чего зря гонять людей из района. Хотя, с другой стороны, с представителем всегда чувствуешь себя уверенней.

 Евстратович на правах председательствующего занял место посередке стола, положил перед собой тетрадку, где была записана повестка дня.

 Народ понемногу угомонился, приготовился слушать.

 — Дорогие товарищи! — начал Евстратович.— Наше предвыборное собрание проходит в то время, когда...

 Ох, умел Евстратович говорить речи. В тетрадку не заглядывает, но гонит, как по-писаному, с цифрами, с выкладками, с нужными цитатами. У Федора Ивановича до недавнего времени так не получалось. Он к иному выступлению неделями готовился, а поднимется на трибуну, так все у него как-то нескладно выходило, коряво. Спасибо, тот же Евстратович надоумил. Что ты, говорит, мучаешься, поручай готовить выступления Маше, она в школе сочинения на «отлично» писала. Федор Иванович попробовал — и все пошло на лад. Выступления у него теперь, хоть в книге печатай. Где только Маша всем этим премудростям научилась?! Вначале обрисует текущий момент, потом достижения колхоза, сельсовета, потом идет у нее (как она сама говорит) первое «но», мол, несмотря на достижения, у нас есть еще и целый ряд недостатков, проблем, над решением которых надо серьезно поработать. В конце же доклада второе «но». Дескать, недостатки недостатками, а планы намеченные выполним, иначе душа из нас вон.

 Что ни говори, написать, произнести доклад — дело серьезное. И хоть у Федора Ивановича с этим сейчас все в порядке, но у Евстратовича ему еще многому можно поучиться. Например, паузе. Говорит он, говорит, потом вдруг поднимет палец вверх, замолчит и целую минуту так вот держит зал в ожидании и томлении. Искусство тоже немалое.

 На этот раз, правда, Евстратович обошелся без пауз. Провозгласив лозунг: «Изберем кандидатами в депутаты самых достойных», он тихо объявил:

 — Переходим к выдвижению кандидатур.

 Зал заволновался, зашушукался, но Евстратович одним взмахом руки прекратил эти волнения:

 — Слово предоставляется заведующему клубом Виктору Алферову.

 Кандидатуру Виктора для зачтения списка Федор Иванович выбрал не случайно. Уж больно звучный, красивый, торжественный у Виктора голос. Это, во-первых, а во-вторых, Виктор человек молодой и если что скажет не так, то ему простится.

 Взбежал Виктор на трибуну легко, задорно, в ослепительно белой рубашке, в модном галстуке, в импортном добротном костюме. Федор Иванович невольно залюбовался им — вот она, современная молодежь, люди будущего. Вообще Виктор парень что надо. Отслужит он в армии, отучится в институте и не миновать ему какой-либо важной государственной службы. Руководить он умеет и любит, А это тоже учитывается...

 — Предлагаю выдвинуть кандидатами в депутаты,— на самой высокой ноте произнес Виктор,— следующих товарищей…

 Зал выслушал весь список внимательно, строго. Лишь в самых дальних рядах, когда Виктор произнес фамилию Веры-фельдшерицы, кто-то не ко времени кашлянул. Но на это никто, кроме Федора Ивановича, не обратил внимания...

 — Добавления, изменения в списке будут? — приподнялся опять над столом Евстратович.

 — Не будет! — прокричали из мужских рядов.— Все по делу!

 Федор Иванович, чуть вытянув шею, посмотрел, кто это там? Так и есть — Петька Арифметика. Федор Иванович вначале его не заметил и даже обрадовался — думал, может, не придет. Вечно с этим Арифметикой какие-нибудь приключения. Зыбкий человек, ненадежный. Объездил полсвета, и на целине работал, и на буровых, женился, наверное, раз восемь. В тюрьме вот только, кажется, не был. А зря! Теперь Петька опять холостяк, живет при матери, работает в городе на железной дороге, так что управы на него в селе особой нет. Прописка — и только. Одно хорошо, пьет Петька в меру. Но сегодня, похоже, и выпивши немного. От него всего можно ожидать, вопросов разных, намеков...

 — Тогда приступим к обсуждению кандидатур,— вел дальше собрание Евстратович.

 — А чего обсуждать! — все-таки затеял бучу Петька.— Списком давайте!

 — Списком не положено,— оборвал его Евсгратович,— протокол требует обсуждения.

 — Ну, коль протокол...— развел руками Петька и сел.

 Первым надлежало обсуждать кандидатуру председателя колхоза Афанасия Михайловича Зимина. Что ни говори, а Зимин все-таки главный, ведущий в селе человек. Народ его вроде бы уважает, ценит, так что заковырок тут никаких не может быть. А это очень важно. Дашь хороший настрой — и все дело пойдет как по маслу.

 Конечно, могли начать и с Федора Ивановича. На него в селе тоже пока как будто никто не жалуется. Но, во-первых, нескромно Федору Ивановичу себя выпячивать, а во-вторых, вдруг Зимин обидится. В последние годы он немного капризным стал. От возраста, наверное. Федор Иванович в любой жизненной ситуации старается это учесть. Например, сядут они с Зиминым играть в шахматы, так Федор Иванович всегда ему проигрывает. А чего и не проиграть, чего не уважить человеку! Федору Ивановичу это никаких душевных переживаний не стоит, а Зимин прямо сияет от радости, хорохорится. Под такой момент с ним о чем хочешь можно договориться. А начни Федор Иванович выигрывать, что будет? Зимин сразу обидится, скажет: «Вы меня все не любите, не уважаете». И ничего от него толкового не добьешься...

 На трибуну поднялась бухгалтер Лидия Степановна, доверенное лицо. Решительно отпив из стакана глоток воды, она четким металлическим голосом доложила биографию Зимина: где родился, сколько лет председательствует, каких успехов добился колхоз под его руководством. Слушали Лидию Степановну все внимательно, почти затаив дыхание. В селе её немного побаивались, поскольку она имела дело с деньгами и при случае могла, как говорится, ударить рублем: не ко времени вычесть подоходный налог, подзадержать справку на кредит, а иногда даже и не выдать зарплату какому-нибудь подвыпившему мужику.

 — Я призываю, товарищи,— закончила свою речь Лидия Степановна,— в день выборов отдать свои голоса за нашего бессменного председателя Афанасия Михайловича Зимина!

 Зал дружно захлопал. Зимин приподнялся из-за стола, на мгновение склонил перед народом свою крупную седую голову и пообещал:

 — Постараюсь оправдать ваше доверие.

 Можно было переходить к следующей кандидатуре, но тут опять возник Петька:

 — Афанасий Михайлович, я, конечно, не против вас, Боже упаси, но вот объясните, справедливо ли поступают с моим огородом?!      

 — А в чем дело? — снял и положил на стол рядом с бумагами очки Зимин.

 — Ну как в чем? Я вот уже два года живу с матерью, тружусь. Как представитель рабочего класса имею право на пятнадцать соток земли. Мы с Федором Ивановичем обо всем договорились, даже по рюмке выпили,— подмигнул мужикам Петька,— а Лиза Чапкова по весне опять хочет засевать мой участок, несмотря на то, что там сад растет, моими руками посаженный.

 Зимин медленно надел очки и метнул из-под них в сторону Федора Ивановича жесткий вопросительный взгляд. Федор Иванович почувствовал, как шея и уши наливаются у него кровью. Нет, все-таки неблагодарный есть народ, подлый! Сколько за последние годы пришлось помучиться Федору Ивановичу с этой Петькиной землей, чтоб решить все по справедливости, и вот — на тебе — опять не угодил! Вопрос тут трудный, запутанный — и запутанный по вине самого Петьки. Уедет он из села — пятнадцать соток от его огорода отрезают. Год-другой они пустуют. Никто из односельчан брать их не хочет, поскольку знает: вернется Петь-ка, и не миновать скандала. Он и действительно вскоре появляется с очередной женой. Первым делом оберёт сад, потом повадится в грядки, морковь всю повыдергает, лук. Земля эта, говорит, моя с давних пор. Её еще дед засевал. Дед, правда, засевал. Но он на этой земле жил, работал. А Петька — так, птица перелетная. Два года тому назад Федор Иванович уговорил пойти на Петькин клинышек Лизу Чапкову. Рассудил он все вроде бы по-умному: Лиза тетка с норовом и при случае Петьке спуску не даст. Рассудить-то рассудил, но вот вернулся Петька, стал клясться, что навсегда. Ну, Федор Иванович и пожалел, не столько, конечно, Петьку, сколько его мать. Намучилась она с таким сынком. По рюмке они действительно выпили. Зашел он к ним, мать стол накрыла. Отказаться неудобно, она женщина порядочная, Федора Ивановича уважает. Зимину обо всем этом Федор Иванович, понятно, не докладывал. Вопрос, хоть и трудный, но все-таки мелкий, незначительный. Сельский Совет его сам в состоянии решить.

 Опережая Зимина, Федор Иванович поднялся из-за стола и принял удар на себя. Первым делом объяснил собравшимся суть вопроса, оставив, разумеется, без внимания Петькино замечание о выпивке (об этом он поговорит и с Петькой, и с Зиминым отдельно), потом спокойно, без нажима объявил:

 — Я думаю, это дело мы решим в рабочем порядке. Если же понадобится, то можем вынести на общее собрание колхозников. Правильно я говорю, Афанасий Михайлович?

 — Правильно,— поддержал его Зимин, почуяв, конечно, что разговор пустячный и Петька затеял его лишь для того, чтоб покрасоваться перед народом.

 Больше всего Федор Иванович боялся, что сейчас поднимется Лиза. Тогда, считай, собрание они не закончат до поздней ночи. Но она благоразумно промолчала, решив, наверное, что после сегодняшнего собрания дело повернется в ее пользу. Так оно, пожалуй, и будет. Пора Петьку призвать к порядку! А то совсем уже распоясался.

 По кандидатуре Зимина выступили еще два человека: Григорий Онуфриевич Кислуха, которого Зимин сменил на председательском посту, и звеньевая огороднической бригады Соня. Выступили самостоятельно, без предварительной подготовки. Сказали они коротко и дельно. Григорий Онуфриевич в основном об умении Зимина руководить колхозом в соответствии с постановлениями и указаниями вышестоящих органов, а Соня об отзывчивости и чуткости Зимина. И то и другое - правда. Зимин, с одной стороны, умеет быть строгим, требовательным, с другой, если позволяет обстановка, может взять человека ласковым словом, обещанием. Насчет же указаний вышестоящих органов он и вообще молодец: документ, директива для него закон.

 Евстратович, как только закончила говорить Соня, сразу перешел к следующей кандидатуре — директору школы.

 С ним все обошлось благополучно. В селе директора уважали. Умел он как-то по-своему, по-особому ладить и с учениками, и с родителями. Смотришь: то в шахматы с кем-нибудь на крылечке возле библиотеки играет, то на рыбалку едет, то с косою на луг придет мужикам подсобить, хотя никто его к тому не принуждает. Про лекции же о международном положении и говорить нечего! Тут он мастер! Придет в клуб, высокий, стройный, развесит вначале на стене политическую карту мира, потом поставит на стол здоровенный школьный глобус, крутанет его всей пятерней и пошел рассказывать, где, что и когда. Бабки совсем неграмотные и те на лекции ходят. После дня по три судачат на лавочках о политике, глобус обсуждают. Он действительно завораживает как-то. Все мировые дела смотрятся на нем совсем по-иному, чем на карте.

 За директором пошли кандидатуры женщин. Тут тоже особенно опасаться было нечего. Женщины — они есть женщины, кто на них руку поднимет? Правда, когда начали обсуждать Верку, кто-то из мужиков не выдержал, хохотнул, кивая на Петьку:

 — Ты что же Петьке вместо таблеток от головы касторки дала?

 — Действительно, чего? — завелся Петька, довольный, что его заметили.

 — А ему все равно,— откуда-то из задних рядов весело ответила Верка.

 Зал дружно засмеялся, одобряя ее ответ. Все знали, что Петька, приехав на этот раз в село без жены, начал было подбивать клинья к Верке, но та его быстро отшила. И правильно сделала, на нее ребята помоложе, посерьезней за-глядываются. А Петькина песенка уже спета, поистаскался он, поизмызгался в погоне за длинными рублями и красавицами.

 Неожиданно Верке сделала замечание бабка Федосья:

 - Очень тяжко уколы делаешь.

 — Это дело поправимое,— вступился за Верку Евстратович.— Поменьше болейте...

 В зале опять посмеялись, а Евстратович, довольный, судя по всему, и собой, и ходом обсуждения, повел собрание дальше.

 Предстояло обсуждать кандидатуру Федора Ивановича.

 Евстратович объявил об этом приподнято, торжественно, даже чуть с перенажимом, которого лучше бы избежать. Федор Иванович пользуется в селе заслуженным авторитетом, тут говорить нечего, но все-таки первое лицо в деревне Зимин. И если уж стоит сказать какое лишнее слово, то лучше, понятно, о нем...

 Доверенным лицом у Федора Ивановича был Виктор Алферов. Федор Иванович сам его об этом попросил, и все по тем же причинам: молодость, внешний вид, голос... Лучшей, как говорится, агитации и не надо.

 Витька все так же легко, как и в прошлый раз, взбежал на трибуну, метнул куда-то в задние ряды быстрый взгляд. Зал, и в первую очередь эти неугомонные задние ряды, дружно его поприветствовали. Молодежь Витьку любит, особенно девчата. Так и есть за что, парень он на все сто!

 Певучим, звонким голосом Витька стал излагать данные Федора Ивановича, в нужном месте подчеркивая, что он фронтовик, что возглавляет сельсовет с тысяча девятьсот сорок девятого года...

Народ слушал Витьку внимательно, хотя многие и без него знали, что за человек их председатель сельсовета... 

 Федор Иванович тоже слушал, но вполуха. Ему вдруг вспомнились его самые первые выборы, этот запавший на всю жизнь в душу тысяча девятьсот сорок девятый год, последний год трудного, помеченного войной, десятилетия...

 Войну Федор Иванович захватил с середины. Его год призвали уже после Курска и Орла. Воевал Федор Иванович хорошо, хотя перед отправкой на фронт не раз овладевали им сомнения. Все дело в том, что Федор был человеком не сильно храброго десятка и во время деревенских драк он, случалось, пасовал, убегал от соперников огородами домой, а после боялся дня три выйти со двора за калитку.

 Но драки оказались драками, а война — войною. Дважды Федор Иванович был ранен. Один раз в ногу, чуть выше колена, в самую мякоть, а другой раз в предплечье. Оба ранения пулевые, полученные не в укрытии, а в открытом бою.

 После второго ранения Федор Иванович вернулся уже в мирный строй и начал нести срочную солдатскую службу. У него вообще была мысль остаться в армии навсегда. Но тут как раз последнее его ранение и дало о себе знать. Рана, должно быть, от сырого немецкого воздуха открылась, врачи снова принялись над ней колдовать, но что-то неудачно и, в конце концов, немного подлечив, списали Федора Ивановича вчистую.

 Заявился он в селе незадолго перед выборами в местные Советы с рукой на перевязи, с полдесятком медалей на груди. Его сразу приметили в районе, побеседовали, разъяснили текущие задачи гражданской жизни и предложили пост председателя сельсовета. Он не сопротивлялся: дело солдатское, раз надо — значит, надо.

 С председателями сельсовета в то время в Прохоровке никак не ладилось. Всю войну тянула эту должность Марья Сидоровна, активистка еще с тридцатых годов, с коллективизации, но после Победы она, говорят, как-то сразу сникла, выдохлась, и в сорок шестом похоронили ее возле церкви рядом с красноармейцами, погибшими в Гражданскую. Потом пошли заправлять сельсоветом фронтовики, но не очень ладно, кому не хватало грамоты, а кому просто удачи...

 У Федора Ивановича хватило и того и другого. Перед войной закончил он семилетку, что по тем временам было немало. А удача, она и есть удача, тут не поймешь, откуда приходит. Вот на фронте, помнится, Федор Иванович вышел из дома, где они ночевали, на улицу перекурить, а немец как саданет — и ни дома, ни ребят. Все до одного погибли. Удача, спрашивается, выпала Федору Ивановичу или неудача? Понятно, удача. Случайная необходимость, как теперь принято говорить.

 Избрали тогда Федора Ивановича единогласно и на выборах, и на первой организационной сессии. Да иначе и быть не могло. Уполномоченный Дмитрий Сергеевич, начальник железнодорожного депо, говорил на сессии за Федора Ивановича крепко. Теперь таких уполномоченных, наверное, и не бывает...

 Витька закончил свою речь не просто призывом, как это сделала Лидия Степановна, мол, голосуйте за Федора Ивановича — и точка, а красивыми торжественными словами: «Голосовать за Федора Ивановича — значит голосовать за дальнейшее благополучие и процветание нашего села!»

 В зале долго и самозабвенно били в ладоши. Федор Иванович в ответ широко и благодарно улыбнулся. Правда, было не совсем понятно, к кому в большей мере относятся эти аплодисменты. К Федору Ивановичу или к Витьке. Немного поколебавшись, Федор Иванович решил, что все-таки, наверное, к нему. Витька ведь лишь выразитель тех дел и свершений, которые сделал Федор Иванович. А сделал он их немало. Тут чего уж кривить душою, чего скромничать...

 Евстратович опять единым мановением руки снял эти аплодисменты и, предоставляя слово очередному оратору, объявил, что вопросы Федору Ивановичу можно задавать как в устном, так и в письменном виде. Федор Иванович сразу вооружился ручкою, надел очки. Вопросов ему обычно задавали много.

 После войны в основном о налогах, о займах, о топливе. Приходилось, конечно, объяснять, что и налоги, и займы — дело временное, необходимое. Никто со стороны нам денег для восстановления порушенного войной хозяйства не даст, надо рассчитывать только на самих себя. Сейчас, понятно, полегче и работать, и ответ перед народом держать. А тогда всякое случалось... Вот взять, к примеру, перепись поголовья скота. Кажется, чего уж проще: прошелся с комиссией по дворам, переписал, у кого что содержится в сарае: корову, теленка, поросят, кур — и дело с концом, составляй смету налогов. Но это так только кажетcя, а из самом деле ох как все непросто. Заходишь во двор, особенно если к кому-нибудь из бывших, из раскулаченных, выбирая, конечно, такое время, чтоб хозяева были дома, объясняешь, зачем, по какому поводу. Принимают часто с неохотою, со вздохом, но в сарай ведут. Ничего не поделаешь, Федор Иванович все же — власть. Корову, теленка записать, понятно, ничего не стоит — их не укроешь. А вот с курами и поросятами дело посложней. Выпустит хозяйка кур на огород, а там и ее, и соседские — считать не будешь — веришь на слово, хотя иной раз и чувствуешь, обманули тебя на пяток, не меньше…

 Поросят тоже умудрялись укрывать. То в погреб запрячут, а то и просто притрусят подсвинка соломкою, он и лежит там, не пискнет, хорошо накормленный, сытый.

 Петька вон сейчас куражится, а сколько раз Федор Иванович, жалея его, сопливого, «не замечал» и в их сараюшке этого самого припрятанного под соломою поросенка.

 Вообще поросята эти в печёнках у Федора Ивановича сидели. Перепишешь их и вроде бы вздохнешь — налоги платятся. Но вот наступает зима, и то там, то здесь, глядишь, взвизгнет, запищит поросенок — и опять Федор Иванович на страже. Ведь в то время полагалось всем, у кого был поросенок, сдавать свиную шкуру. А сдавать их, понятно, не хотелось, поскольку с давних пор поросят у них смолили ржаною соломою, потом парили, отчего сало получалось мягким, душистым, с тоненькою ноздреватою шкуркою. Приходилось, конечно, беседовать с народом, объяснять текущий момент.

 Когда указание о шкурах отменили, Федор Иванович радовался больше всех и даже, помнится, хорошо выпил с мужиками возле магазина. Надоело ему шастать по огородам, выслеживать, не полыхнет ли где недолгое жаркое пламя...

 А если вспомнить еще о сене, о садах, о лесозаготовках, то и вечера не хватит. Все-таки много пришлось пережить Федору Ивановичу, на многие вопросы ответить...

 Поглядывая в зал, Федор Иванович ждал, что сейчас вот по рядам пойдут записки, одна, другая... Молодежь нынче любит все через бумагу, через записку. Потом поднимется кто-либо постарше с устным вопросом. Федору Ивановичу почему-то даже захотелось, чтоб вопросов этих было побольше, чтоб, отвечая на них, он мог по-настоящему развернуться, показать, сколько сельсоветом за последние два года сделано и что еще предстоит сделать.

 Но вопросов что-то не было. Народ, наверное, за долгий вечер подустал, мужикам скорее охота к Томке, к буфету, а женщины уже мечтают об этих «Печках-лавочках».

 Ну что ж, может, оно и к лучшему, хотя немного и обидно, могли бы кой о чем и спросить...

 — Если вопросов нет, — постучал тетрадкой по столу Евстратович, — то слово предоставляется Федору Ивановичу.

 Пока Федор Иванович шел к трибуне, зал, давая себе передышку, скрипел стульями, переговаривался, на задних рядах послышался даже смешок, но потом все враз стихли, приготовились слушать.

 Прежде чем начать речь, Федор Иванович внимательно прислушался к этой выжидательной тишине, глянул в зал на народ. Нет, все-таки хорошие мужики и бабы попались ему в подчиненные. Столько вынесли на своих плечах, столько выработали — и ничего, духом не падают, довольны, как говорится, и жизнью, и судьбою. Есть, конечно, среди них отдельные личности типа Петьки, Но не об этих личностях сейчас речь. Речь нынче - в общем и целом. Руководить таким народом не каждому доверят, поскольку руководить надо с умом, умеючи. Федор Иванович, слава Богу, все тонкости за столько лет изучил, ему теперь не страшно. Не то что в первые годы, когда иной раз хотелось пойти в райисполком и сдать печать.

 Федор Иванович помедлил еще самую малость, довольный и собою и народом, потом развернул бумажку, которую они загодя приготовили с Машей, и начал:

 — Товарищи избиратели, прежде всего, позвольте выразить вам...— Речь текла у него плавно, складно, без сучка и задоринки, будто он всю жизнь только тем и занимался, что выступал.

 Когда стихли первые дружные аплодисменты, Федор Иванович отпил из стакана глоток воды и пошел говорить дальше: изложил, какие трудности пришлось пережить односельчанам и ему, Федору Ивановичу, за послевоенные годы, как нелегко было руководить сельсоветом, потом он вкратце остановился на нынешнем текущем моменте и перешел к нерешенным задачам, которые Федор Иванович в будущем, если, конечно, народ доверит, обязательно постарается выполнить.

 — Доверим! — опять сорвался со своего места Петька.— Чего там, наш человек!

 — Петр Игнатьевич,— вежливо приструнил его Евстратович,— веди себя прилично. Раньше надо было выступать, я спрашивал.

 — Лишить его права голоса? — выкрикнул кто-то из мужиков.

 — Лучше речи,— отозвались задние ряды игривым женским смешкам.

 — Товарищи, товарищи,— постучал по графину Евстратович,— дайте оратору закончить,

 — Да у меня, собственно, все,— собрал листки Федор Иванович, немного раздосадованный, что концовка выступления у него так скомкалась, что даже положенных аплодисментов в зале не прозвучало. А аплодисменты Федор Иванович любил. Только услышит, как где-либо стучат в ладоши, так сразу сердце у него вздрогнет, душа развеселится, просияет, будто на празднике. Да оно и правда: аплодировать чему-нибудь плохому, ненужному народ не будет.

 А Евстратович будто ничего и не заметил, объявил следующую кандидатуру, хотя на правах председательствующего мог бы сам задать тон, ударить раз-другой в ладоши, а там бы и само пошло, занялось. Надо будет замечание ему сделать. Если тебе доверили вести важную кампанию, то, будь добр, следи за всем, во все вникай...

 С оставшимися кандидатурами справились быстро. Народ действительно устал. В жарко натопленном по случаю собрания зале было душно. На передних рядах старухи, на что уж терпеливые, а и те сняли платки, расстегнули плюшевые жакетки.

 — Закрывай,— шепнул Федор Иванович Евстратовичу.

 — Может, сам? — почему-то заробел тот.

 — Мне сегодня не положено.

 Евстратович подбоченился, пошаркал под столом толстыми валенками и громко, стараясь перекричать уже снявшийся со своих мест зал, предупредил:

 — Прошу не расходиться, сейчас кино «Печки-лавочки». За счет колхоза!

 — Только закусим,— так же громко ответил ему Петька, кидаясь вместе с другими мужиками атаковать Томкин прилавок.

 — Ладно, объявим через динамики,— успокоил собравшегося было снова кричать Евстратовича Федор Иванович.

 По правилу сейчас бы всему президиуму полагалось собраться где-нибудь в сельсовете и немного отметить удачно закончившееся выдвижение, первый, так сказать, раунд. Но Федор Иванович нарочно не стал ничего затевать. Во-первых, ко всем этим отмечаниям наверху теперь относятся не очень поощрительно, а во-вторых, у него свои заботы — Томка.

 С Томкой все у них завязалось года три тому назад, завязалось, можно сказать, случайно, неожиданно. Приехал как-то Федор Иванович поздно вечером из района, продрог — морозно было, февраль месяц — захотелось ему погреться, выпить рюмочку. Магазин, понятно, закрыт — одиннадцатый час. Федор Иванович к Томке домой, чтоб открыла, выдала ему поллитровку, поскольку у Варвары Александровны (он точно знал) хоть шаром покати — ни капли, Томка впустила его в дом, выслушала и достала из буфета бутылку «Экстры», то ли свою, то ли магазинскую, которую держала дома для такого вот непредвиденного случая, когда даже среди ночи в магазин идти надо, а идти не хочется. Федор Иванович поблагодарил, распрощался. Томка вышла его провожать. И вот в темноте, в сенцах, уже держась за дверную ручку, Федор Иванович положил Томке на плечо руку. Положил без всякого умысла, просто так, чтоб еще раз поблагодарить ее, пожалеть — а Томка вдруг и поддалась.

 Вообще пожалеть ее есть за что. Жизнь у Томки, считай, сломана. Привез ее в Прохоровку откуда-то издалека Петькин дружок Вася Воробей. Пожили они года три, дом поставили, родили мальчишку. Вася работал в колхозе шофером, она устроилась продавщицей. Все вроде бы складывалось у них по-хорошему. Но потом Петька, которому на одном месте никак не сидится, опять подбил Васю, и мотанули они вначале в Тюмень на нефтеразработки, а потом куда-то еще подальше, то ли золото искать, то ли строить БАМ. Петька, известное дело, покрутился, покрутился и назад к матери, а Вася застрял, собирался уже Томку вызвать к себе с сыном. Но вместо вызова пришла вскоре Томке телеграмма, где сообщалось, что Вася погиб в пьяной драке. Томка ездила его хоронить. После рассказывала Федору Ивановичу, как все случилось. Задрались какие-то совсем посторонние ребята. Вася кинулся их разнимать, ну его и пырнули ножом. Он парень вообще был ничего, только слишком мягкий, поддающийся, связался с Петькой, тот его и довел...

 После Васиной смерти Томка все время жила одна. По теперешним временам на женщину с ребенком мало кто позарится. Поговаривали про Томку разное, будто и тот у нее бывал, и этот. Может, и бывал, что теперь Томку за это судить. Ей хоть какая-то отрада в жизни нужна. Но с тех пор как завязалось у них с Федором Ивановичем, Томка больше к себе никого не допускала. Это уж он знал точно.

 Федор Иванович пробрался к буфету и нарочито строгим, сердитым даже голосом наказал ей:

 — Через полчаса сворачивайся. И так все затянули.

 — Хорошо,— пообещала Томка, едва заметно взглянув на Федора Ивановича.

 Насчет сегодняшнего вечера у них все было договорено заранее. Мол, после собрания Томка поторгует полчасика до начала кино — и скорее домой. А Федор Иванович потом незаметно к ней подойдет. Сегодня сделать это ему легко. Во-первых, выпивку он отменил, а во-вторых, Варвара Александровна осталась дома. Корова у них вот-вот должна отелиться, и она побаивается куда-нибудь надолго отлучаться. Морозы нынче стоят сильные, так что теленка сразу надо забрать в дом, чтоб не замерз. А может, и не поэтому она не пошла в клуб, может, не хочется ей на людях встречаться с Томкой, смотреть, как они с Федором Ивановичем будут делать вид, будто ничего между ними нет. Шушуканье старушечье ей тоже переносить нелегко. А уж без него при таком скоплении, народа не обойдешься.

 Вообще в последние годы, как завязались у Федора Ивановича с Томкой все эти дела, Варвара Александровна редко где стала показываться, все больше дома и дома. Ни на каком празднике ее не увидишь, ни на каком торжестве, в кино и то не ходит, не говоря уже про магазин. Туда теперь в основном Женька мотается.

 Глядя на мучения Варвары Александровны, сколько раз. Федор Иванович давал себе зарок, клялся: «Брошу Томку, отрублю в один день — и конец!» А вот не рвется, не рубится, хоть помри. И что особенно тяжело: не ругает его Варвара Александровна, не корит, переживает все молча, терпеливо. А уж лучше бы ругала, скандалы устраивала, как другие жены, или бумагу подала партийному секретарю Глове, чтоб разбирательства, стыд и позор! Так нет — никому ни слова! За авторитет его боится, что ли? А какой там, к черту, авторитет, когда такое, когда Томка занозой засела в сердце и ничем ее оттуда не вытащишь. Да признаться, и не хочется. Вот и сейчас, не надо бы, а радуешься, что все складывается хорошо. Глядишь, часика два они с Томкой и проведут вместе. Нечасто им такое выпадает. То одна преграда, то другая...

 Томка действительно буфет свернула быстро, как только объявили по громкоговорителям, что кино начинается. Мужикам это не понравилось, они даже подходили жаловаться на нее Федору Ивановичу. Он сторону их не принял, урезонил. Правда, ненастойчиво, мягко:

 — Порядок должен быть, мужики, дисциплина.

 — А отдых? — вьюном крутился возле буфета Петька.

 — Не все же за рюмкою отдыхать! Вон смотри кино, ума набирайся, тебе не помешает.

 — Рискуешь ты многим, Федор Иванович,— не сдавался Петька.

 — Чем же это?

 — Проголосую я против тебя. Выражу недоверие.

 Мужики засмеялись, отошли от буфета. Улыбнулся и Федор Иванович:

 — Давай голосуй.

 — А что ты думаешь – и проголосую,— ехидно подмигнул Петька Федору Ивановичу и кинулся уговаривать Томку: — Налей еще стаканчик кисленького.

 Томка вопросительно посмотрела на Федора Ивановича, мол, что с ним делать, налить или не налить?

 — Налей ему,— разрешил Федор Иванович,— а то еще правда проголосует.

 — Тогда за твой счет,— принимая от Томки вино, куражился Петька.— Такие голоса, как мой, на дороге не валяются.

 — Да уж голос,— усмехнулся Федор Иванович.

 Конечно, если бы не сегодняшний особый день, он по-иному бы обошелся с Петькой. Распоясался, понимаешь, несет все, что на ум взбредет. А рядом молодежь, слушает дурака, научается. Ну да ладно, как-нибудь потом Федор Иванович вызовет его в кабинет, прочитает мораль, хотя, признаться, читал, и не раз...

 Федор Иванович зашел в зал, самолично щелкнул выключателем, давая тем самым знак киномеханикам, что фильм можно начинать. Проектор застрекотал почти в ту же минуту; белый, словно Млечный Путь, луч метнулся через весь зал к экрану, осветил его... Ну, теперь, кажется, все — можно и к Томке.

 А у нее уже все закрыто, связано, комсомольцы из дежурных перетаскивают ящики в машину, которую Зимин специально выделил для буфета.

 Федор Иванович, выбрав минуту, когда возле Томки никого не оказалось, шепнул ей:

 — Ну, я пошел.

 — Иди,— кивнула она ему головой и зарделась.

 Нет, все-таки хорошая Томка женщина, душевная, мягкая.

 Улицею Федор Иванович пробираться к Томке не стал. Кое-кто из стариков в клубе не задержался и теперь потихоньку брел домой по широкой, расчищенной бульдозером дороге. Встречаться Федору Ивановичу с этими стариками не резон. Они люди любопытные и уж обязательно спросят, чего это он среди ночи оказался на их улице, ведь его дом совсем в другом конце села, возле леса. Поэтому Федор Иванович сразу за сельсоветом свернул на протоптанную в снегу тропинку, которая вела к колхозному двору, но возле березняка раздваивалась: одна так и бежала к колхозной конторе, а другая, попетляв немного между березами и крушиною, выводила к ближним домам, среди которых выделялся железной оцинкованной крышей дом Томки.

 Федор Иванович пробрался к нему никем не замеченный, немного постоял за сараями, пока в окнах зажегся свет, потом мимо стожка сена и высокого кирпичного погреба скорым шагом взбежал на крыльцо. Можно было заходить в дом, дверь которого предусмотрительная Томка, конечно, не заперла, но Федор Иванович на минуту задержался. Захотелось ему вдруг продлить эти последние томительные мгновения перед свиданием. Лучше их, можно сказать, ничего не бывает на свете: тут тебе и радость, что сейчас вот увидишь Томку, желанную, готовую ради Федора Ивановича на все; тут и тревога, что не совсем законно ты идешь за этой радостью, за своим счастьем. Такие минуты Федор Иванович испытывал только в армии, уже после войны, когда у него завелась зазноба, учительница Ольга Сергеевна, и он бегал к ней по ночам в самоволку. Хорошие, ни с чем не сравнимые минуты...

 Наконец Федор Иванович три раза отрывисто надавил на розовую кнопочку, которую покойный Вася, хотевший жить по-новому, по-современному, приделал над дверью. Такой у них с Томкой был договор, если звонок звенит три раза и отрывисто, то, значит, это именно Федор Иванович и никто другой.

 Томка ждала Федора Ивановича в доме возле двери. Она всегда так ждет. И будь Федор Иванович в зимнем полушубке, как нынче, запорошенный снегом, или в мокром плаще с дождя, с непогоды, или разгоряченный, в дорожной пыли,— она припадет к нему всегда лицом и будет стоять несколько минут тихо и бездыханно. Понять Томку можно. Намается она на работе, где без ругани, без крика не обойдешься, намучается от женских своих трудных мыслей — и так ей захочется человеческой ласки и отзывчивости, так захочется прислониться к кому-нибудь лицом, чтоб отдохнуть хоть эти недолгие тихие минуты.

 Федор Иванович все это понимал и поэтому никогда не торопился отстранять Томку от себя, чтоб раздеться и пройти дальше в дом.

 Он и сейчас не стал торопиться. Вначале положил ей руку на горячее, чуть начавшее полнеть плечо, потом погладил желтые, с атласным отливом волосы. Заколка, стягивавшая их сзади в тугой узелок, соскользнула, и они упали, рассыпались у Томки по плечам и спине. Федор Иванович провел по ним ладонью, опуская ее все ниже и ниже, к талии...

 — Чаю хочешь? — остановила его Томка.

 — Хочу,— задержал Федор Иванович руку, принимая в расчет смятенное, трепетное Томкино состояние.

 Не каждый день и даже не каждую неделю бывает он у нее. Поэтому Томке хочется растянуть эту встречу, не комкать ее, не спешить с самыми сокровенными словами, чтоб каждое мгновение осталось в памяти, чтоб она потом, вспоминая его, могла жить до следующей, возможно, и не такой уж скорой встречи.

 Томка трудно, с усилием и со вздохом оторвалась от Федора Ивановича, сама сняла с него шапку, смахнула на пол еще не успевшие растаять снежинки, потом, терпеливо выждав, пока он повесит на крючок полушубок, повела в горницу, где на столе аккуратно, по-городскому была разложена закуска, стояли, прикасаясь друг к дружке, две крохотные, уже налитые рюмки и начищенный до блеска новенький самовар.

 Водку и вообще выпивку Федор Иванович не любил. Мог, конечно, с дороги, с усталости выпить стопку-другую, но чтоб, как иные мужики, напиваться допьяна, дрожать над ней — такого за ним не водилось. А вот чай — другое дело! За самоваром Федор Иванович мог просидеть и час, и два, попивая из глубокого фарфорового блюдца чай, наслаждаясь его терпким вкусом и запахом.

 К чаю приучил Федора Ивановича еще сызмальства покойный дед Корней. Он сам приносил из реки Снови ведро воды, потому как жесткая колодезная вода считалась для чаю непригодной, сам разжигал древесный, специально оттушенный для такого случая уголь, потом доставал заварник, на донышке которого четко виднелась царская розовая корона, и по-своему, по-особому заваривал чай. Летом он любил смешать несколько сортов, добавить туда листочек холодной мяты, минут десять подержать, потомить прикрытый льняным полотенцем заварник над уже затухающей, но еще огнедышащей самоварной трубой и лишь после этого подать его на стол. А зимой, в метельные, морозные вечера, дед чаще всего вместо чая бросал в заварник коротенькие, срезанные наискосок веточки смородины, малины или вишни. Пьешь такой чай, и чудятся тебе весенние хмельные запахи, чудятся явственно, непоколебимо, и даже легче становится тебе переживать жесткую длинную зиму.

 Перед чаем дед всегда выпивал рюмочку водки, улыбался, разглаживал усы и бороду, потом торжественно поднимал на тяжелой, крепкой руке блюдце и начинал пить чай вприкуску с кусочком колотого, чуть сизоватого сахару. Федор, которого дед почему-то любил и выделял больше остальных внуков, всегда сидел рядом с ним по правую руку, стараясь повторить каждое дедово движение, каждый жест: так же всей ладонью, а не двумя пальцами, открыть крестообразный самоварный кран; так же, высоко поднимая над чашкой чайник, налить тоненькой струйкой (чтоб образовалась пена) заварки; выбрать точно такой же кусочек сахару. И лишь водки он, понятно, тогда не выпивал. Но теперь можно. Федор Иванович легонько ударил граненым боком своей рюмки о Томкину, приглашая тем самым выпить перед радостным их тайным вечером.

 — Я потом,— едва слышно отказалась Томка.

 — А я выпью,— улыбнулся ей Федор Иванович и выпил легко и благоговейно, как пьют, наверное, верующие люди особое церковное вино.

 Томка тут же кинулась наливать ему чаю, горячего, жарко пахнущего вишнею, смородиною, а еще самой Томкой, ласковой, нежной, его Томкой. Свою же чашку она отодвинула чуть в сторону, села напротив Федора Ивановича и стала смотреть, как он пьет чай, не торопясь, по-дедовски, вприкуску с кусочком колотого сахару.

 Чай был донельзя горячим, обжигающим все внутри, но когда Федор Иванович, на мгновения отрываясь от чашки, смотрел на Томку и взгляды их встречались,— сердце у него холодело, сжималось, словно покрываясь морозным искрящимся инеем,— любит его Томка, любит и будет любить всегда, вечно, до конца жизни...

 — Я сейчас,— незаметно выпила Томка свою рюмку, поднялась и ушла в другую маленькую комнатку, казалось, затем, чтоб через мгновение вернуться назад, может быть, с полотенцем или с какой-либо иной необходимой в застолье вещью.

 Но Федор Иванович ждал ее и минуту, и вторую, и третью, а Томки все не было и не было... Тогда он тоже поднялся и тихонько вошел в комнату. Скрестив руки на груди, Томка, едва видимая, стояла возле замерзшего, холодного окна. Услышав Федора Ивановича, она повернулась, опустила руки. Дыхание ее дрогнуло, позвало, поманило Федора Ивановича к себе. Он шагнул навстречу ей, навстречу пусть коротким, пусть тайным и недолговечным, но таким неповторимым и счастливым минутам...

 

 * * *

 

 

 Февраль, как известно, месяц короткий. Не успел Федор Иванович оглянуться, а он уже на исходе, уже подпирает его март, рушит, размывает сугробы, уже пора вывешивать флаги на Женский день. Но вот и он, Женский весенний день, промелькнул как одна минута. Правда, минута в этом году памятная, поскольку им с Томкой, пока шел после торжественного собрания концерт, опять удалось посидеть вдвоем час-другой в тишине и забвении…

 Флагов после восьмого решили не снимать. Все равно через несколько дней снова придется их развешивать, лезть на крутую, еще скользкую клубную крышу. Да и настроение у всех уже предвыборное, праздничное...

 Избирательный участок начали оформлять еще в четверг, чтоб сделать все, не спеша, основательно и надежно. Ублажая и успокаивая Евстратовича, первым делом на клубном фронтоне укрепили десятка три разноцветных лампочек — иллюминацию. Причем электрики в этом году особенно постарались, раздобыли где-то реле, и лампочки не просто светили денно и нощно, а то вспыхивали все сразу, то гасли, то загорались поочередно одна за другой, так что казалось, будто они, играясь, бегут цепочкой вокруг полотнища «Добро пожаловать». Евстратович не мог нарадоваться на это изобретение, специально задерживался на избирательном участке до позднего вечера, чтоб посмотреть на игру и свечение лампочек в ночи. 

 Самое трудное началось в пятницу, когда стали разбирать принесенные женщинами вышивки и рушники. Пришлось, конечно, поволноваться, поспорить. Женщины ведь, загодя еще разузнав о заседании избирательной комиссии, толпились тут же, в зале, и чуть что сразу кидались доказывать, что их вышивка или рушник лучше других.

 К обеду, правда, и с этим кое-как справились. Оставался, считай, один Надькин ковёр. Федор Иванович вначале подумал было, что, может быть, на этот раз как-либо обойдется и без ковра. Но женщины, то одна, то другая, в перерыве между спорами интересовались:

 — А ковра, что ж, не будет?

 — Будет, — отвечал Федор Иванович, чувствуя, что к Надьке все-таки ехать придется, тем более что и Евстратович раз и другой напоминал ему.

 Специально для поездки к Надьке он вырядился в праздничный, выходной костюм, сменил старые растоптанные валенки на хромовые сапоги и настроился по-боевому:

 — Пошли, Федор.

 — А может, без меня справитесь? — попробовал все-таки увильнуть Федор Иванович.

 — Ну как же без тебя! — обиделся, испугался Евстратович. — Без тебя неавторитетно, я же говорил...

 — Пришлось Федору Ивановичу подчиниться, отложить в сторону все другие, запланированные на сегодняшний день дела и сесть в машину.

 — Едем? — коротко и строго спросил он Евстратовича.

 — Едем,— выдохнул тот и как-то съежился в машине.

 В голосе Евстратовича Федор Иванович расслышал плохо скрываемые неуверенность и сомнение. Стараясь их рассеять, вернуть Евстратовичу хорошее боевое настроение, он подмигнул ему, хлопнул по плечу, давая тем самым понять, что сладить с Мазичкой им ничего не стоит:

 — Будет тебе ковер, не переживай.

 Тот действительно приободрился и, когда они подъехали к дому Мазички, первым шагнул на крыльцо и постучался. Но не так, как это обычно делают в деревне, нажимая на язычок задвижки, которую у них зовут клямкою, а по-го-родскому, костяшкой пальца о сосновую крашеную дверь. Стучать ему пришлось долго, хотя и чувствовалось, что Мазичка дома: за дверью в коридоре слышались какие-то шорохи и звуки, но, видно, застигнутая врасплох, она не торопилась открывать. Евстратович вопросительно посмотрел на Федора Ивановича.

 — Стучи, стучи,— улыбнулся тот.— Дома она.

 — Чего надо? — спросила из-за двери Мазичка.

 — Избирательная комиссия,— стараясь быть суровым и решительным, ответил ей Евстратович.

 — Носит вас тут. За ковром небось?

 — За ковром,— как-то сразу заробел, поник Евстратович и боком, стесняясь, вышел в дверь, которую Мазичка наконец открыла. Вслед за Евстратовичем вошли Федор Иванович и члены избирательной комиссии.

 Завидев Федора Ивановича, Мазичка заметно заволновалась, подобрела и даже пригласила всех сесть. Федор Иванович оглядел комнату, потянул носом, потом выглянул в окно, посмотрел на огород, где едва заметно курилась кирпичная высокая банька — и сразу все понял: не ко времени они пришли к Мазичке, занята она серьезным и тайным делом — гонит в баньке самогонку.

 — Париться будешь? — кивая на баньку, спросил он Мазичку.

 — Да, надо,— сообразила, конечно, та, что Федор Иванович обо всем догадался,— пятница сегодня..

 — Тогда снимай по-быстрому ковер и беги скорей, а то захолонет.

 — Не дам я,— все-таки запротивилась Мазичка, хотя и чувствовалось, что делает это она больше для красного словца, для того, чтоб ее поупрашивали, похвалили знаменитый ковер, а на самом деле она готова тут же снять его, лишь бы комиссия ушла как можно скорее, потому как дело в баньке у нее деликатное, требующее постоянного наблюдения.

 — Это почему же? — выступил вперед ничего не сообразивший Евстратович.

 — А потому, что мужики в прошлый раз об него спинами терлись, вином залили.

 — Не может быть,— не сдавался Евстратович.— Он в зале висел по левую сторону, а буфет был в коридоре.

 — Это уж не мое дело, где он висел, а угол вином залили. Можете поглядеть.— Мазичка распахнула дверь в другую комнату, в спальню, где над кроватью, занимая всю стенку, висел ковер.

 Сколько раз видел его Федор Иванович, а сейчас опять застыл перед ним, залюбовался. Особый это все-таки ковер, редкий, не из тех магазинских, за которыми простаивают в городе с утра до ночи, сто раз записываясь и пере-записываясь, а в день выдачи, ругаясь до обидных матерных слов, до драки. Соткан он из чистой шерсти вручную и не женскими руками, а покойным мужем Мазички — Колей. Основа ковра темно-синяя, чуть ворсистая, а по ней рассыпан букет роз: ярко-красных, малиновых, белых и одна, в правом верхнем углу,— черная. Под этой розой оранжевой толстой ниткой выткано имя Мазички — Надя. Ни у кого в селе больше такого ковра нет, хотя к Коле, выучившемуся ковровым делам у своей матери, с заказами ходили многие.

 Вообще судьба у Мазички больно похожа на Томкину. Ухаживали за ней в молодости много завидных ребят, приезжающих теперь изредка в деревню на отдых в больших чинах и должностях, а она выбрала себе белобрысого щупленького Колю, которого даже в армию не взяли из-за таившейся уже тогда в нем какой-то тяжелой, неизлечимой болезни. Умер он лет через пять тихо и незаметно, так что многим, наверное, даже показалось, что его и вовсе не было на свете. Уже больной, почти перед самой смертью, он и соткал этот знаменитый ковер с именем Надя. Мазичка осталась с тремя детьми и, чтоб как-то их поднять, выучить, потихоньку начала гнать самогонку, которую мужики охотно у нее покупали, особенно вечером, когда Томка магазин уже закрывала. В первые годы после Колиной смерти кое-кто из мужиков помоложе надеялся, что, заглянув к Мазичке вечером, можно уйти рано утром, но потом они эти свои надежды оставили, поскольку Мазичка никого к себе не подпускала. Томке, с которой они были в дружбе, она не раз признавалась: «Умру, а Коле не изменю, лучше его нету». После Томка говорила Федору Ивановичу, что она тоже так бы хотела быть верной своему Васе, но у нее не получается. Говорила и плакала, падая Федору Ивановичу на плечо. Такая вот женская их судьба...

 За самогон Мазичку несколько раз штрафовали, судили и товарищеским судом, и обычным, но ничего из этого толком не получилось. Отбыв два года условно здесь же, при колхозе, она опять принялась за свое дело, объясняя все по-житейски просто и ясно: «Выведу детей в люди — тогда брошу».

 Конечно, если бы по правилу, по закону, то Федору Ивановичу надо бы сейчас бросить все переговоры насчет ковра и составить акт, тем более что понятые вот они, налицо. Но проку от этого будет мало. Мазичку уже не переделаешь, не переиначишь, а ковра она тогда, понятно, не даст, выгонит всех в три шеи. Поэтому он лишь намекнул ей еще раз про баньку, выглянул в окно, покачал го-ловою.

 — Что-то там у тебя негоразд, подгорает, наверное.

 — Ладно, Бог с вами,— вслед за Федором Ивановичем глянула в окно Мазичка,— берите, а то, правда, не управлюсь сегодня...

 Евстратович не стал дожидаться приглашения, кинулся к ковру, начал снимать его, скатывать в рулон.

 — В последний раз даю,— со вздохом посмотрела Мазичка на голую стену над кроватью.— Загубите вы мне вещь, вон видите пятно сбоку?

 — Я ручаюсь,— уже с ковром на плече застыл в дверях Евстратович.

 — Толку мне от вашего ручательства!

 Евстратович отмолчался, проворно прошмыгнул в дверь и уже командовал на улице шофером: «Поосторожней, поосторожней, вещь редкая».

 А Федор Иванович все-таки задержался, переменил тон с игривого, шутейного на серьезный, строгий:

 — Ты хоть бы ночью этим занималась.

 — Ночью я другим занимаюсь,— попробовала усмехнуться, стрельнуть глазами в Федора Ивановича Мазичка.

 — Знаю я твои занятия,- жалея ее, вздохнул Федор Иванович.

 — От кого это?

 — От кого надо, от того и знаю,— понял, что намекает она на Томку, Федор Иванович.

 — Ох, смотри, доиграешься!

 — Ты тоже. Посадят тебя, как пить дать.

 — А я и посижу, отдохну немного,— засмеялась Мазичка и побежала на огород к баньке...

 Федор Иванович вышел вслед за ней, сердито хлопнул дверьми. Вот и живи с такими, и работай! Если Федор Иванович власть, то его уважать должны, слушаться, бояться, в конце концов! А Мазичка и не уважает, и не боится. Ко-нечно, можно ее посадить. Года три-четыре ей дадут как минимум. Ну, а детей куда девать?! Родителей у Мазички давно уже нет; Колина мать тоже в прошлом году умерла, так что пристроить их к бабке, к деду не выйдет. Придется определять в детдом, в приют. А как Федору Ивановичу после этого на люди показываться, в глаза им смотреть?! Скажут, мало того что дети сиротами без отца растут, так ты еще и матери их лишил. С другой же стороны, Федору Ивановичу закон соблюдать надо, на то он и приставлен к власти. Вот и крутись между двух огней как знаешь...

 Федор Иванович уже собирался садиться в машину, чтоб скорее ехать в клуб, других дел по выборам у него невпроворот. Но Евстратович неожиданно задержал его:

 — Митрофановна просила заехать за рушниками. Сама уже не дойдет — старая.

 — Ладно,— согласился Федор Иванович,— заедем.

 Митрофановна встретила их на пороге дома, веселая, говорливая старушка, сразу заволновалась, засуетилась, не зная, куда кого усадить:

 — А я уже думала, не приедете.

 — Как это не приедем! — чуть притворяясь, возмутился Евстратович.

 — Ну, может, лучше у кого найдете. Или вообще обойдетесь без рушников, теперь они не больно в моде. Молодёжь не вышивает.

 — Не-е, Митрофановна,— степенно вел беседу Евстратович,— без рушников нам нельзя. Портреты надо принарядить, украсить.

 Действительно, в клубе у них высоко над дверьми вдоль всей стенки висит десятка полтора портретов. На каждые выборы их обрамляют, обвязывают рушниками бабки Митрофанихи. От этого портреты становятся какими-то осо-бенно торжественными, праздничными.

 — Ну, тогда берите,— довольная, что ее все-таки не обошли, не забыли, пуще прежнего засуетилась Митрофаниха, открыла шифоньер и достала оттуда стопочку лъняных, шитых старинным мелким крестом рушников.

 Евстратович принял их благоговейно, с благодарностью, как принимают хлеб-соль, аккуратно пересчитал,

 — Теперь в клуб, — решительно объявил Федор Иванович, когда они опять забрались в машину. — У меня и без того дел по горло.

 — К Петьке Арифметике заедем, — опять что-то затеял Евстратович.

 — А к нему-то зачем?

 — Говорят, вазы он какие-то особые с Севера привез. Нам бы их на тумбочки поставить неплохо.

 — Обходились же раньше.

 — Раньше обходились, а сейчас нельзя. Нужен современный орнамент.

 — Ох, морочишь ты мне голову, — сдался все-таки Федор Иванович, хотя веры в Петькины вазы у него не было никакой, брешет небось как всегда. Откуда они могли у него объявиться, когда он с Севера этого, со своих поездок в одной майке всегда возвращается. Разве что стянул где-нибудь. Это на него похоже.

 Когда они вошли в дом к Петьке, тот в солдатских зеленых галифе, в галошах на босу ногу сидел за столом и пил молоко.

 — Ты чего не на работе? — первым делом спросил Федор Иванович, надеявшийся, что разговор насчет ваз, может быть, придется вести не с самим Петькой, а с его матерью.

 — Болею, — ухмыльнулся тот и показал замотанный бинтом указательный палец.

 — Сам перевязывал или Верка?

 — Верка, конечно, — подмигнул Федору Ивановичу Петька. — Укол от столбняка сделала в мягкую часть. Все как положено. Молотком саданул.

 — Вечно у тебя приключения, — сел без приглашения на стул Федор Иванович.

 — Это точно. А вы, собственно, зачем ко мне? Проведать или так...

 — Провещать, проведать... Вазы, говорят, у тебя какие-то северные есть,

 — Ах, вазы, — шаркая галошами, прошелся по комнате Петька. — Вазы имеются, особые вазы, тюменские, резьба по кости.

 — Тогда есть предложение поставить их на избирательном участке,— встрял в разговор Евстратович.

 — Хорошее предложение, — еще раз прошаркал по комнате Петька. — Вы располагайтесь здесь поудобнее, Может, по рюмочке выпьем за удачу, за победу на выборах?

 — Да некогда нам рассиживаться,— занервничал Федор Иванович.

 — Тогда давайте молочка,— шагнул к столу Петька и, не дожидаясь отказа, налил Федору Ивановичу и Евстратовичу по полной кружке.

 Отодвинуть их в сторону было вроде бы как неудобно, все-таки они в гостях у Петьки, пришли к нему с просьбой, с одолжением. Поэтому вначале Федор Иванович, а за ним и Евстратович взялись за кружки и начали пить теплое еще после недавней поздней в зимнее время дойки молоко.

 — Федор Иванович,— налил и себе молока Петька,— у меня тут один вопрос назрел.

 — Про огород, что ли? — немного поостыл, настроился на мирный лад Федор Иванович.

 — Не-е, это дело пустячное. Меня интересует, какова ваша предвыборная платформа?

 — Что еще за платформа? — на минуту растерялся, опешил Федор Иванович.

 — Ну, что вы обещаете избирателям в случае вашего нового избрания на пост председателя сельсовета?

 — Все обещаю,— уже не на шутку сердясь, выпалил Федор Иванович.

 — А конкретнее?

 — Знаешь что, Петька,— поставил на край стола недопитую кружку Федор Иванович,— пошел ты со своими вопросами...

 — Это не разговор,— прислонился к дверному косяку Петька.— А вот, к примеру, я, если бы, конечно, выдвинул свою кандидатуру, пришел бы к избирательном кампании с такой платформой: во-первых, построил дорогу до районного центра, чтобы народ не мучился, не бил попусту и свой и государственный транспорт; во-вторых, добился бы смещения с должности председателя колхоза Зимина как человека устаревшего, плохо понимающего задачи и потребности современного села; в-третьих, возродил бы лен и коноплю, культуры, приносившие в послевоенные годы основной доход колхозу; в-четвертых...

 — Что - в-четвертых?! — не выдержал, ударил кулаком по столу Федор Иванович.

 — В-четвертых,— теперь уж почему-то Евстратовичу хитро подмигнул Петька,— женился бы, чтоб с моим моральным обликом все было в порядке. А то вот некоторые бегают по ночам к зазнобам, компрометируют себя.

 — Петька! — коршуном налетел на него Евстратович, понимая, конечно, о чем тут идет речь.

 — А что, неправда? Случается, что иные бегают. Об этом даже в газетах пишут, в «Крокодиле».

 — Мало ли чего случается, — затаился Федор Иванович. — Да может, и не бегают, может, по делу заходят. Писать теперь все горазды.

 — Известно, по делу, — опять подмигнул Евстратовичу Петька. — Кто ж по ночам без дела ходит?! Но мне обидно...

 — С чего это? — не сдержался Федор Иванович.

 — Я, может, жениться на такой зазнобе хочу, а мне поперек дороги становятся, мешают...

 — Какая зазноба за тебя пойдет?! — попробовал унять Петьку Федор Иванович, но сам почувствовал, как неприятный, тяжелый холодок резанул его по сердцу.

 — Это еще как сказать...

 — Ладно, Петька, — допил свое молоко Евстратович, — хватит языком болтать, давай вазы.

 — Хватит так хватит, — согласился Петька, — хотя у меня в программе есть еще несколько дельных пунктов, могли бы пригодиться.

 — В следующий раз выскажешь, а сейчас нам некогда.

 — Вот так у вас всегда — с народом поговорить некогда.

 — Опять ты за свое, — осуждающе оборвал Петьку Евстратович.

 Петька хмыкнул, пожал плечами и пошел на кухню за вазами. Федор Иванович с Евстратовичем не успели и словом перемолвиться, как он вернулся назад и торжественно поставил их на стол:

 — Во, чистый фай!

 - Да ты что! – оторопел Федор Иванович.

 Вазы были самые обыкновенные, стеклянные, предназначенные для того, чтобы на них класть фрукты. По венчикам у них, правда, шел тоненький кружевной ободок из пластмассы, но это дела не меняло — три копейки цена этим вазам. У Томки в подсобке с десяток примерно таких валяется, но она их даже на витрину не выставляет - никто не берет.

 — Что, не нравятся?! — изобразил удивление Петька.

 — Не нравятся, — решительно поднялся Федор Иванович и, направляясь к двери, позвал Евстратовича. — Пошли.

 — Так, значит, не берете? — еще раз переспросил Петька.

 — Значит, не берем, — осмелел Евстратович.

 — И напрасно, Произведение искусства, стиль рококо…

 — Сам ты рококо,— уже из коридора кинул ему Евстратович.

 На улице Федор Иванович хотел как следует отчитать Евстратовича: прежде чем ехать, узнай хорошенько, что к чему, посоветуйся с людьми, с соседями, которые видели, что за вещь, знают ей цену, а то все так с бухты-барахты. Но потом Федор Иванович малость поостыл. Сам он тоже хорош! Поехал к Петьке, как будто не знает его вдоль и поперек! Вазы — это, конечно, черт с ними, а вот разговор о Томке Федору Ивановичу не понравился. Все ведь вроде бы делает Федор Иванович осторожно, аккуратно, нигде никому ни слова. Томка тоже как будто не из болтливых, но вот и Петька, и Мазичка откуда-то знают же. Хотя, конечно, шила в мешке не утаишь! В селе все, как на ладони. Ну да ладно, пусть перемывают косточки. Лишь бы Томка всего близко к сердцу не принимала. Особенно Петьиных слов о женитьбе. Он ведь, правда, может посвататься к ней — человек вольный, бездетный. Тогда Томке будет трудно. Любовь, она, конечно, любовью, а жизнь — жизнью. Томке ведь и о сыне подумать надо. Петька, известно, шалопут, но если он попадется в ласковые Томкины руки, то, глядишь, и остепенится, хозяйство поведет как следует.

 Федор Иванович вздохнул и попросил шофера остановиться возле магазина. Захотелось сейчас же увидеть Томку, услышать ее слова, чтоб успокоиться, чтоб глупые эти мысли исчезли как наваждение, как сон...

 В магазине было несколько человек, но Томка сумела незаметно для всех ласково улыбнуться, взглянуть на Федора Ивановича. И у него сразу отлегло от сердца. Нет, шалишь, Петька, к Верке вон можешь похаживать за уколами и нашатырем, а Томка его, Федора Ивановича? Тут никаких сомнений быть не может...

 — Как у тебя с буфетом, всё готово? — нарочито громко, чтоб покупатели слышали, спросил Федор Иванович.

 — Всё,— ответила Томка, без особого труда поняв уловку Федора Ивановича.

 — А может, мороженого заказать?

 — Зачем?

 — Ну, в прошлый же раз заказывали.

 — Так в прошлый раз выборы летом были, а сейчас кто его есть будет?

 — Тогда, может, пива? — задержался еще на* минуту Федор Иванович.

 — Пиво я уже заказала, завтра подвезут.

 Уходить Федору Ивановичу не хотелось, но и оставаться дальше без дела в магазине было нельзя, потому что женщины, стоявшие возле промтоварного отдела, как-то подозрительно заволновались, зашушукались, изредка поглядывая на Федора Ивановича. Может быть, они, конечно, о чем-нибудь, своем, о покупках, например, о ценах, а может, и о Федоре Ивановиче, о его разговоре с Томкой. Разгадали небось, что разговор этот иносказательный, потаенный, что ведет его Федор Иванович не ради дела, а ради того, чтоб поглядеть на Томку, полюбоваться ею...

 — Если что надо будет, дай знать,— все-таки пересилил себя Федор Иванович и еще чуток, самую малость постоял возле прилавка.

 — Да ничего мне не надо,— с тяжелым вздохом ответила Томка. И нельзя было понять, что кроется за этим вздохом: то ли желание, чтобы Федор Иванович поскорее ушел, то ли, наоборот, чтобы он подольше остался в магазине.

 Федор Иванович ушел, прекратил мучения и свои и Томкины. Зачем на людях зря терзать душу. Придет время, останутся они с Томкой наедине, тогда и наговорятся, и налюбуются друг другом...

 Хотя уже оставались, и не только про любовь были у них речи.

 — Может, поженимся? — не раз горячо шептала ему в ухо Томка.— Что ж так всю жизнь...

 — Погодь немного,— успокаивал ее Федор Иванович,— Придет срок — поженимся...

 Сроки проходили один за другим, а он все никак не решался. И вовсе не потому, что жалко ему было расставаться с Варварой Александровной и Женькой, а потому, что хорошо Федор Иванович понимал: только затей он развод, так сразу на него в районе посмотрят косо и на следующих выборах кандидатуру его на председательскую должность не поддержат. А без этой должности он, может быть, и Томке не будет нужен.

 Никому, конечно, о подобных своих мыслях Федор Иванович не признавался, а вот мучили они его беспощадно, не давали житья... Давно бы пора разрубить весь этот узелочек. Томка ведь тоже не железная. Хотя, с другой стороны, еще неизвестно, за что Федору Ивановичу больше перепадет: за развод или за любование с Томкой. Развод все-таки дело законное, а Томка ни то ни се, любовница, одним словом... Так что пора принимать решение. Вот проведет Федор Иванович выборную кампанию и поставит все на свои места.

 В клубе дела шли полным ходом. Плотники уже соорудили три кабины, обтянули их красным материалом, женщины развешивали на окнах заново постиранные и отглаженные занавески, возле урн, гулко топая валенками и са-погами, тренировались пионеры, которым в день выборов надлежало здесь стоять в почетном карауле.

 Как любил Федор Иванович эти предпраздничные волнения и суету, как он любил вдыхать запах свежевыбеленных стен, только что помытого пола, как ласкали его взор рушники на портретах, кумачовые полотнища, обтягивающие кабины, как приятно ему было осознавать, что во главе всего этого торжества стоит он, Федор Иванович...

 Завидев его, все в зале на минуту затихли, как бы давая возможность Федору Ивановичу оценить их работу. Он прошелся вдоль стен, заглянул в кабины, потрогал там перегородки (крепко ли стоят?) и, оставшись всем довольный, вначале похвалил женщин:

 — Молодцы, бабоньки, молодцы,— а потом и мужиков.— По делу все, ребята, путем!

 — Ковер будем вешать,— засуетился, позвал всех к себе Евстратович.

 Оставив свои дела, женщины и мужчины окружили Евстратовича плотным кольцом, раскатали ковер. Евстратович зачем-то обошел его со всех сторон. Погладил раз или два ладонью и приказал плотникам:

 — Давайте гвозди!

 Плотники, приставив к стене две лестницы-стремянки, полезли забивать гвозди, женщины взяли ковер за углы, а Федор Иванович, вышагнув вперед, на правах старшего здесь по положению, главного организатора принялся командовать и плотниками и женщинами: чуть вправо, чуть влево, вверх, вниз,

 Его безоговорочно слушались, поправляя ковер согласно распоряжениям, обирая случайно налипшие еще дома у Мазички ниточки и соринки.

 Наконец ковер приладили, растянули по четырем углам так, чтоб не было на нем ни единого загиба, ни единой складочки. Федор Иванович щелкнул выключателем, поскольку в зале было чуть темновато, сумеречно; высокая, шестиплафонная люстра с новыми, специально вставленными ко дню выборов лампочками-сотками ярко вспыхнула, осветив ковер своими горячими, почти солнечными лучами. Розы на нем сразу засияли, будто заново расцвели, особенно почему-то черная с надписью «Надя». Кто-то из женщин, стоявших позади Федора Ивановича, восхищенно и чуть-чуть завистливо вздохнул:

 — Надо же, такая красота...

 — Хоть на выставку,— согласился Евстратович, подошел к ковру и еще раз разгладил невидимые складочки, но уже, чувствовалось, не столько, для пользы дела, сколько для собственного удовольствия.

 А Федор Иванович, отрываясь от ковра, оглядел весь зал. Освещенный люстрою, он стал еще более торжественным, праздничным, не зал, а прямо-таки дворец. Войдешь в него и сразу почувствуешь трепет и волнение, сразу душа просветлеет, станет готовой для дел честных и благородных. А в воскресенье, когда столы, за которыми будут сидеть члены избирательной комиссии, покроются гобеленовыми старинными скатертями, когда на пол лягут дорожки, когда через киношные динамики, оглашая всю округу, заиграет торжественная музыка, то и вообще слов не найдешь, чтоб передать всю эту красоту...

 

 * * *

 

 Суббота у Федора Ивановича в беготне и заботе промелькнула как один час. С утра он помогал оборудовать в клубе буфет, давал распоряжения, как лучше расставить столы, чтоб и места было много и чтоб они не мешали избирателям проходить в зал. Потом побежал в школу, где молодежь проводила генеральную репетицию завтрашнего концерта, и тоже сделал несколько замечаний. Подсказал Витьке выбросить из программы басню про медведя на воеводстве. Басня она, конечно, хорошая, Крыловым написанная, но читать её под праздник ни к чему. Тут нужен стих строгий, соответствующий моменту.

 Из школы опять вернулся Федор Иванович в клуб, закрылся с Евстратовичем и Томкой в гримировочной, стал обсуждать, как лучше им завтра организовать, накрыть стол. Давно у них повелась такая традиции: после выборов, когда голоса уже подсчитаны и отвезены в район, все члены избирательной комиссии, ну и, разумеется, он, Федор Иванович, всегда собираются в гримировочной за столом, чтоб дружно, коллективом, отметить удачно завершенную работу. Короткое ночное это застолье Федору Ивановичу всегда очень нравилось, поскольку оно заслуженное, честное.

 Перед самым вечером, когда все уже было вроде бы готово, Федор Иванович заглянул домой, чтоб перекусить и отдохнуть хоть самую малость: завтра ведь надо вставать часа в четыре. Но только он сел за стол, как прибежала из сельсовета Маша и сказала, что приехал представитель из района.

 — Кто? — на скорую руку доедая борщ, спросил Федор Иванович.

 — Инспектор из районо, Грач.

 — Тьху ты, Господи! — отложил в сторону ложку Федор Иванович.

 Знал он этого Грача, зануда не приведи Господь. Будет ходить по пятам, как тень, ко всему приглядываться, принюхиваться — искать недостатки. Старой, еще послевоенной закалки уполномоченный. Несколько раз Федор Иванович встречался с ним в занятной обстановке, когда этот самый Грач тряс перед лицом Федора Ивановича газеткой, стучал кулаком по столу. Ну да Бог с ним, Грач так Грач. Одно плохо: отдохнув, Федор Иванович намеревался опять пойти вроде как на избирательный участок, а на самом деле к Томке. Теперь, ясно, придется отложить. Грачу ведь все надо рассказать, представить наглядно, как идет подготовка к выборам, потом, никуда не денешься, надо вести его домой на ночлег, кормить ужином. К тому же он, кажется, выпить не дурак.

 За свою жизнь Федор Иванович насмотрелся на этих уполномоченных, дай Бог всякому. После войны они чуть ли не каждый день наведывались в колхоз. Машин тогда в районе еще не было, и приезжали они на лошадях. Кто на легоньких пролетках, оставшихся от старых времен, а кто и просто на телегах, не таких, понятно, как в колхозах, а на железном ходу, на рессорах. Впереди гордо восседал возница, кучер, а сзади на отборном клеверном сене, покрытом накидкой, уполномоченный, чаще всего в гимнастерке военного покроя, подпоясанный офицерским ремнем. Грач, например, только так и ходил.

 Встречаешь этого самого Грача, трясешься, ведь черт его знает, что у него на уме, по какому он постановлению приехал. А он ходит на длинных своих ногах, обутых в хромовые рыпучие сапоги, по кабинету из угла в угол, вышагивает, важная такая птица, неприступная, и все молчит. Пробуешь его разговорить, чтоб разузнать, разведать, зачем пожаловал:

 — Может, перекусить с дороги, Борис Иосифович?

 — Потом,— кидает он на ходу и опять молчит, нагоняет страху.

 Тогда подступаешь к нему с другого боку:        

 — А как насчет фермы, урожая, поглядим?

 Тут Грач отказаться не может, поскольку начальство, зачем бы оно ни послало его в деревню, о ферме, о полях и угодьях спросит обязательно. И он должен держать ответ.

 — На ферму поедем,— соглашается он.

 Федору Ивановичу уже легче. Он ведь тоже не лыком шит. По дороге как бы невзначай останавливает коня возле дома деда Луки. Занятный это был дед...

 До коллективизации жил он не так уж чтобы зажиточно, но крепко. Держал маслобойку, занимался пчелами, вырастил вокруг дома хороший сад, еще умел заговаривать скотину от вывиха, живота и других болезней. Словом, был в почете. Под раскулачивание он не попал (почему — этого уж Федор Иванович не знает), обложили его лишь налогом, да потребовали сдать в колхоз маслобойку и две колоды пчел. Он налог выплатил, маслобойку и пчел сдал, но в колхоз так и не пошел, затаил обиду. Было у него пятеро сыновей. Четверо до войны вступили в комсомол, считались активистами (после все погибли на фронте), а пятый, самый старший, Ефрем, выдался беспутным, пил да гулял, с фронта пришел цел и невредим, тянул из отца жилы.

 Немцев дед Лука встретил с надеждой. Думал, вернут ему маслобойку и землю. (Сам как-то признался в этом Федору Ивановичу.) Они ему «вернули». Заявились оравою, ордою и давай требовать мед, а Лука, известно, мужик прижимистый, стал отнекиваться. Они его по мордам, вначале вроде бы не шибко, а потом так отделали, что дед едва жив остался. Мед немцы сами обнаружили, часть выпили, часть испоганили, улья и омшаник, который стоял у деда в конце огорода, сожгли. Лука после этого душою маленько к Советской власти оттаял, стал ждать прихода своих. Но когда они пришли, в колхоз опять-таки не записался. Пристроился старостой в церкви, завел снова пчел, занялся рыбалкой. Федору Ивановичу пришлось помучиться с ним немало. В основном из-за коня. Выйдет вдруг распоряжение, что единоличникам разрешается держать тягловую силу. Лука сразу покупает коня, пашет на нем, ездит в город торговать яблоками, медом, дает даже в «отхожий промысел» соседям. Потом, глядишь, новая бумага — нельзя единоличникам иметь собственную тягловую силу. Лука поругается, поматерится, но коня продаст, опять пашет и боронует на корове. Ругань эту его, матерные обидные слова приходилось всегда выслушивать, конечно, Федору Ивановичу, хотя в остальное время они с Лукой жили мирно.

 Завезешь, значит, заманишь Грача обманным путем к Луке, и все потихоньку начинает налаживаться, проясняться. Лука сразу на стол миску меда, яблок, потом и рюмочку, разумеется. Грач и растает. Он мед в сотах очень любил...

 Иногда, правда, во время этих заездов получались накладки. К Луке ведь как к старосте заезжало и все церковное начальство. Грач тут же набычится, метнет на Федора Ивановича грозный взгляд, но потом решительно расправит под ремнем гимнастерку, соберет ее сзади петушиным хвостиком и шагнет в дом. Нравилось ему поговорить со священниками на атеистические темы, особенно после рюмки-другой.

 Федору Ивановичу запомнилась одна такая беседа. Зашли они как-то с Грачом к Луке, а там попик чаевничает, Харлампием его, кажется, звали. С ревизией приехал. Ну, слово за слово, и сцепились они с Грачом. Грач, как всегда, начал со своего главного, основного тезиса:

 — Бога нет!

 — А ну как есть? — хитро прищурив глазки, ответил попик.

 — Нет,— ударил ребром ладони по столу Грач и давай развивать мысль о вреде религии.

 Харлампий выслушал его внимательно, не перебивая, а потом опять за свое:

 — Ну а все-таки, ежели есть Бог, тогда как?

 — Нет Бога,— совсем рассердился Грач, опрокидывая рюмку за рюмкой,— потому как не должно быть!

 Насчет рюмок Харлампий тоже не очень отставал, но мысль свою вел четко:

 — Ладно, положим, Бога нет. А вера есть?

 — И веры нет,— уже торжествовал победу Грач.

 — Как это нет! А вот вы же верите в то, что Бога не существует.

 — Верю,— согласился, чуть опешив, Грач,

 — Ну, вот эта ваша вера и есть Бог...

 Едва Федор Иванович их в тот день разнял. Дело чуть до кулаков не дошло. Боевые были времена, решительные. Теперь, слава Богу, все по-иному...

 Федор Иванович, грешным делом, думал, что Грач этот если не помер давным-давно, то, по крайней мере, на пенсии, ходит за кефиром, борется с домоуправом. А он, гляди ж ты, по командировкам еще разъезжает.

 Обнаружил Грача Федор Иванович в своем кабинете. Обхватив руками немодный по теперешним временам кожаный портфельчик, он сидел в уголке на стуле, худой, долговязый, и, видимо, что-то соображая, причмокивал губами. Федор Иванович глянул на него и сразу определил: «Эге, не тот нынче Грач, совсем не тот, одно название, одно имя. Измотало, скрючило его времечко, будто переломило надвое». Но виду Федор Иванович не подал, поздоровался, с почтением, как и положено подчиненному с начальством. Грач приободрился, протянул руку:

 — А я думаю, дай проеду к Федору Ивановичу, погляжу, как он там.

 — Ничего, бегаю помаленьку, руковожу.

 — И молодец. А я вот последний год дотягиваю. Не заладилось как-то...

 — Что не заладилось? — удивился столь откровенным речам Федор Иванович.

 — Жизнь, говорю, не заладилась. В молодости, знаешь, как мечталось!

 — Знаю,— чуть насмешливо вздохнул и сел в свое председательское кресло Федор Иванович.

 В те давние послевоенные годы иные речи держал Грач. Судя по ним, мечталось ему о многом. Да, видно, не судьба. Вот он сидит перед Федором Ивановичем и ни с того ни с сего жалуется на жизнь, кается. Хотя, черт его знает, что у него в самом деле на уме. Может, хитрость какая, уловка. Ведь не пошел же сам на избирательный участок, а дождался Федора Ивановича, чтоб, значит, в сопровождении, с почетом.

 — У нас все в порядке,— упреждая его вопросы, доложил Федор Иванович.

 — Ну и хорошо,— опять зачмокал губами Грач.

 — Может, поглядим?

 Грач нехотя оторвался от стула, чувствовалось, что ничего ему глядеть сейчас не хочется, что после дороги он бы с большой охотой полежал где-либо в теплом тихом месте, чтоб никто его там не трогал, не тревожил. Но деваться ему некуда, надо изображать из себя начальство, идти, двигаться.

 — Конечно, поглядим, Федор Иванович, отчего же не поглядеть.

 Федор Иванович, разгадав это настроение Грача, опять про себя ухмыльнулся и с тайной мстительной радостью потащил его в клуб, выбирая, однако, тропинку поровней, почище.

 В клубе, где почти все приготовления уже были закончены, и зал стоял в торжественном ожидании завтрашнего праздника, Грачу все понравилось. Он бодро прошел вдоль стен, заглянул в кабины, изумился ковру, потрогав его для верности костлявою рукою. Федор Иванович ожидал, что Грач что-либо скажет, похвалит, но он так и ограничился одним молчанием. И в прежние годы Федор Иванович никак не мог разгадать, что кроется за этим молчанием, а нынче и вовсе нельзя было понять, зачем и почему молчит Грач. А тот, еще немного потомив Федора Ивановича, неожиданно спросил совсем об ином, не относящемся к делу.

 — Дед Лука помер или жив еще?

 — Помер, и давненько,— с улыбкой ответил Федор Иванович.

 — Я так и знал,— вздохнул Грач.

 — Интересный был старикан, правда? Помните медок его?

 — Помню, а как же. В сотах такой. Положишь в рот и балуешься: вначале мед высмокчешь, а потом воск со стороны в сторону перекатываешь — забава...

 — Да, было время,— поддержал воспоминания Грача Федор Иванович.

 Они полистали списки избирателей, постояли возле урны, уже опечатанной сургучной печатью, потом Грач задал вопрос Евстратовичу, все время крутившемуся возле них:

 - Как настроение?

 — Приподнятое, — улыбаясь, отрапортовал тот.

 Федору Ивановичу это не понравилось. Ишь ты, не забываются еще старые мечты, видно, страху хочет нагнать на Евстратовича, посеять в нем сомнения: вдруг что не так, вдруг что недоглядел! Но не страшно, хоть убей — не страшно! Федор Иванович рад бы испугаться Грача, рад бы позаискивать перед ним, а не может, потому как прошлый Грач человек, отживший....

 — Домой пора, наверное? — предложил Федор Иванович, чувствуя, что делать на избирательном участке Грачу больше нечего, да, судя по всему, и неохота...

 — Пожалуй, пора,— согласился тот.      

 

 * * *

 

 Дома Федор Иванович провел Грача в комнату, которую пристроил не так давно, всего пять-шесть лет назад. Была она рассчитана на таких вот случайных гостей, на представителей и уполномоченных. Для удобства в комнате имелся отдельный ход, чтобы гость мог, не беспокоя хозяев и не стесняясь, сам выйти во двор по нужде или просто так, подышать свежим воздухом.

 Грачу комната понравилась. Он прошелся по ней из одного конца в другой, выглянул в окно, хотя увидеть там что-либо в темноте было невозможно, потом опустился в широкое, просторное кресло и похвалил Федора Ивановича:

 — А ты крепко живешь! Дворец себе отгрохал, сад, гляжу, у тебя, гараж.

 — Живу, — неопределенно, так, чтоб нельзя было понять, хвастает он или, наоборот, прибедняется, вздохнул Федор Иванович. - Другие тоже ничего. Живут...

 — Кто это другие?

 — Да все... Механизаторы, к примеру, агроном...

 — Это хорошо,— скрестил на груди костлявые руки Грач.— А я вот как засел в двухкомнатной, так, наверное, и помру в ней.

 «Так тебе и надо»,— хотел было сказать Федор Иванович, но сдержался. Ишь, расплакался, разжалобился, а когда ходил в галифе и френче, распивал даровые чаи у Луки, иные держал речи, насмехался все над Федором Ивановичем, попрекал его, помнится, кепочкой-восьмиклинкой.

 — Как насчет чайку? — перевел беседу на другое Федор Иванович.

 — Можно с дороги,— не заставил себя долго упрашивать Грач.

 Федор Иванович окликнул Варвару Александровну, и та почти в ту же минуту поставила на стол и бутылочку «Русской», которую мужики промеж собой зовут «синею бородой» (должно быть, из-за синего ободка на этикетке), и соответствующую закуску: холодец, тушеную картошку с уткой, соленые огурцы, помидоры, ну и все прочее.

 — Да я...— заикнулся было Грач.

 — А мы понемножечку,— уже взялся за бутылку Федор Иванович.

 Выпили они вначале, и правда, по чуть-чуть, по рюмочке, закусили. Потом, конечно, добавили. Грач раскраснелся, ожил, сузил широкие свои, навыкате глаза и метнул в Федора Ивановича колючий, испытующий взгляд:

 — Вот скажи мне, ты не устал от такой жизни?

 — Я? — изумился Федор Иванович.— А чего мне уставать?

 — Ну как чего? Все при должности, при ответственности.

 — Теперь все при ответственности,— крепко, с нажимом ответил Федор Иванович.

 — Не скажи. При должности — это да, а вот насчет ответственности...

 — Знаете что, Борис Иосифович,— начал уже раздражаться Федор Иванович, слышавший подобные разговорчики от Грача лет тридцать тому назад,— я человек простой...

 — Ох, непростой,— ухмыляясь, покачал перед самым носом Федора Ивановича пальцем Грач.— Сложный ты, замысловатый человек...   

 — Это почему же?

 — А потому. Помнишь, например, как под Зимина копал? Я тогда при райкоме еще был, все твои разговорчики, наушничанья знаю.

 — Во-первых, не копал,— налил Грачу полную рюмку Федор Иванович,— а ставил в известность райком, что Зимин зарывается, разваливает хозяйство.

 — Да брось ты,— походя, одним глотком выпил рюмку Грач,— больно уж хотелось тебе на его место. Но нашлись люди, защитили Зимина.

 — Вы, что ли?

 — Зачем я, бери повыше...

 — Вранье все это,— еще подлил Грачу Федор Иванович.— Спросите самого Зимина, как мы с ним живем.

 — Теперь, понятно, в дружбе. Рыпаться тебе сейчас не резон. Курс ведь идет на омоложение руководящего состава, а ты уже в возрасте, да и грамотёшка... Так что дотягивай на своем месте...       

 — Не нравятся мне эти разговоры, Борис Иосифович,— повертел в руках свою полупустую рюмку Федор Иванович.

 — А мне нравятся. Скажешь человеку правду и сразу видишь, каков он есть...

 — Раньше надо было...      

 Грач еще больше сузил, почти закрыл глаза, потом как-то по-детски чмокнул губами и улыбнулся Федору Ивановичу блаженной, примиряющей улыбкой:

 — Хитер ты, Федя, ох, хитер.

 — Вы тоже,— наконец не выдержал и Федор Иванович.

 — Я… был,— неожиданно клюнул носом и поглубже провалился в кресло Грач.

 Это действительно — был. Раньше как-то не замечалось, какая все-таки смешная фамилия у Бориса Иосифовича — Грач. А нынче, как он ни супит брови, как ни распускает крылья,— не страшно. Ничего он больше не значит. Хотя и в былые времена ничего, наверное, не значил. Значили его должности. А вот забрали их, и оказалось, что Грач он — и весь тут разговор. Дотянет как-нибудь до пенсии, а там и забудут о нем потихоньку, словно его вовсе не было, словно он вовсе не жил на свете...

 Через несколько минут Грач уже спал, низко опустив на грудь крупную носатую голову. Федор Иванович опять окликнул из кухни Варвару Александровну, которая была приучена в деловых его беседах участия не принимать, негромко выругался и показал ей всю картину:

 — Я так и знал...

 — Что ж теперь делать? — встревожилась та.

 — Да что, перетащим на кровать, пусть спит.

 Федор Иванович осторожно, как малого ребенка, взял Грача на руки, удивляясь, каким тот, несмотря на свой долговязый рост, стал все-таки легоньким, и понес через всю комнату к кровати. В прежние годы в подобных ситуациях Федору Ивановичу приходилось потруднее. Бывало, пока доведешь Грача до телеги, сто потов из тебя выйдет. А теперь усох Грач, измельчал.

 — Раздевать будем или как? — спросила Варвара Александровна.

 — Ботинки снимем, и хватит,— ответил Федор Иванович, соображая, что завтра Грачу лучше проснуться одетым, не так будет стесняться.

 С ботинками Федору Ивановичу пришлось малость повозиться. Шнурок на одном был порван и связан крепким толстым узлом возле самой последней дырочки. Как в таком положении обувает и снимает ботинки сам Грач, черт его знает?! Федор же Иванович со зла просто-напросто чиканул шнурок ножницами, а после вставил новый, вытащив его из своего собственного, правда, не выходного ботинка.

 Постояв с минуту над Грачом, который уже спал основательным безмятежным сном, Федор Иванович тихонько прикрыл дверь и пошел к себе в комнату. Можно, конечно, еще было сходить на избирательный участок, а потом и к Томке, но настроение испортилось вконец. Проклятый Грач, чего вспомнил! Копал, видите ли, Федор Иванович под Зимина! Да ничего он не копал! Спрашивали в районе — Федор Иванович отвечал. А дела у них в колхозе тогда действительно шли неважно. От всех перестроек, перетасовок, которые Зимину пришлось пережить за двадцать лет руководства, он малость подрастерялся, отпустил вожжи. Ну и пошло-поехало... Скрывать нечего, зав. сельхозотделом намекал Федору Ивановичу, не желает ли он занять зиминское место. В принципе Федор Иванович согласие дал. Колхоз надо было вытягивать из прорыва. Он бы вытянул. Чувст-вовал, что вытянул бы! Ошибки Зимина ему были известны. Но теперь Федор Иванович не жалеет, что все осталось по-старому. Ноша Зимина потяжелей, чем его, а почет в общем-то одинаковый. Так что нечего сейчас Грачу вспоминать об этом, нечего порочить Федора Ивановича. Чист он и перед Зиминым, и перед своей совестью.

 Уже почти засыпая, Федор Иванович вздохнул о Томке. Небось прислушивается сейчас к каждому шороху во дворе, переживает, что не пришел. Правда, определенного договору насчет сегодняшнего вечера у них не было (Томка ведь сама видела, как замотался Федор Иванович), но словом-другим они перемолвились, и Федор Иванович пообещал, если выпадет свободная минута, то он постарается забежать. Не появись этот злополучный Грач, она, конечно же, выпала бы. А так придется виниться перед Томкой, объяснять ситуацию. Ну да ничего, завтра они наверстают упущенное. День ведь предстоит колготной, суетный, можно будет где-нибудь под вечер выкроить часок-другой, посидеть за самоваром, отвести душу...

 

 * * *

 

 Утром будить Грача Федор Иванович не стал. Пусть отсыпается, приходит в себя. Наглядеться на праздник, навести нужную ему ревизию за день еще успеет.

 Федор Иванович надел выходкой кримпленовый костюм с орденскими планками на левой стороне, сменил сапоги на меховые чешские ботинки, оглядел себя в зеркале и, оставшись довольным, в довершение к парадному одеянию вместо обычного ежедневного полушубка достал из шифоньера демисезонное легенькое пальто.

 — Ты поздно будешь? — спросила его Варвара Александровна.

 — Поздно,— ответил Федор Иванович и вздохнул. Вопрос ведь надо было пониматъ так: «Пойдешь к Томке или нет?»

 Как хотелось бы сейчас Федору Ивановичу утешить Варвару Александровну, сказать ей, что не пойдет он к Томке ни сегодня, ни завтра, что вообще с ней покончено раз и навсегда. Но как решиться на такие слова?! Ведь пойдет он и нынче, и завтра, и в любой из последующих дней, если только выпадет случай. Тут уж он с собой ничего поделать не сможет. Варвара Александровна это понимает, поэтому и не корит его, поэтому и терпит все сама. За все время лишь однажды спросила: «Может, ты жениться на ней хочешь?» - «Нет,— ответил Федор Иванович,— не хочу». И соврал. Женился, конечно же, если бы знал, что ничего ему за это не будет, что все останется по-старому... Хотя - так, может, и лучше: дома семья, хозяйство, благополучие, а на стороне Томка — утеха и отдохновение. Тут ведь не разберешься, где найдешь, а где потеряешь. Всякое может случиться. Томка, став женою, начнет корить тебя, что столько лет мучил ее, томил своей нерешительностью, испытывал женское терпение, а теперь, когда ни к чему не пригоден стал, спрятался к ней под крылышко. А потом еще возьмет да в отместку заведет себе ухажера, какого-нибудь Петьку. Тогда как?! Назад к Варваре Александровне, что ли? А та обозлится и не примет. Вот и останешься ни с чем: без жены, без любовницы и уж, конечно же, без должности. И тогда каждый встречный-поперечный будет тыкать в Федора Ивановича пальцем, потешаться, вот он, мол, старый дурак... А как все это переносить после стольких лет почета и уважения?! Одним словом, раздвоилась у Федора Ивановича душа и мучается теперь каждой своей частью так, что хоть плачь, хоть криком кричи...

 — Обед готовить? — еще на мгновение задержала Федора Ивановича возле порога Варвара Александровна.

 — Готовь,— опять вздохнул он и постарался как можно скорее выйти из дома.

 На улице Федора Ивановича обдало свежим мартовским ветерком, еще морозным, но уже не жестким, не свирепым. В дыхании этого утреннего ветерка ему почудилась головокружительная легкость, чистота, бодрящая томительная не-га, когда точно знаешь, что тебе хочется какого-то особого праздника, какого-то небывалого счастья, но какого именно, не можешь понять, определить, хоть умри...

 Федор Иванович глянул на яркие, будто колышущиеся на ветру звезды, еще раз полной грудью вдохнул чуть покалывающий ноздри воздух, и ему почудилось совсем уже_невозможное: распускающиеся почки, пение жаворонка, весна, молодость, желание работать до седьмого пота, торжествовать, покоряя себе все непокоримое, непокорное,— одним словом, захотелось ему новой изначальной жизни, захотелось победы над ней... А еще захотелось увидеть Томку, чтоб поскорее забыть тихое, покорное молчание Варвары Александровны.

 Евстратович, который обычно в эту предвыборную решающую ночь домой не уходит, а ночует здесь же, на избирательном участке, поминутно вставая и тревожась, уже зажег в клубе все огни: люстру, малые и большие лампочки, иллюминацию,— и теперь, освещенный со всех сторон ими, ждал членов избирательной комиссии и Федора Ивановича.

 Федор Иванович поздоровался с Евстратовичем торжественно, полуобнял за плечи, поздравил с праздником.

 - Тебя тоже,— засиял, улыбнулся тот.— Я тут прикинул, семнадцатый раз избираешься.

 — Ты гляди! — изумился Федор Иванович,— а я как-то и не подсчитывал.

 — Так и незачем тебе. Народ сам все помнит. Тридцать лет зря доверять не будут.

 — Что правда, то правда,— еще раз обнял Евстратовича, расправил плечи Федор Иванович.

 В половине шестого все члены избирательной комиссии были на месте, чинно расселись за длинным столом, над которым висели, ярко покачивались флажки с алфавитом. Все с нетерпением ждали, кто же придет на избирательный участок первым. Обычно приходил Григорий Онуфриевич Кислуха, но сегодня он что-то задерживался. Может, будильник неправильно поставил или приболел — человек все-таки уже пожилой. Евстратович начал волноваться, несколько раз выбегал из клуба, глядел на дорогу, но вскоре успокоился, заметив наконец Григория Онуфриевича, размашисто и бойко шагавшего по ярко освещенной улице от своего дома к избирательному участку.

 Из репродуктора, висевшего над входом, донесся торжественный, в этот день какой-то особенный четкий бой курантов, потом отгремел гимн. С последним его звуком Григорий Онуфриевич, гулко постукивая палкой, поднялся по ступенькам. Евстратович собственноручно открыл в нужном месте список избирателей...

 И тут откуда-то как из-под земли возник Петька Арифметика, решительно в два-три шага преодолел пространство от порога к столу и ударил по красному бархату паспортом:

 — Прошу бюллетень!

 — Ты откуда в такую рань? — спросил его Федор Иванович.

 — Известно откуда,— подмигнул ему Петька,— от нее...

 Федор Иванович как-то неопределенно хмыкнул и отошел в сторону: вмешиваться сегодня ему в избирательную процедуру не положено, он, как говорится, лицо заинтересованное:

 — Ну, дело твое...

 — Почему же,— ожидая, пока найдут в списках его фамилию, ловко щелкнул языком и даже присвистнул Петька,— дело общее...

 — Ты бы пропустил вперед Григория Онуфриевича,— поднял очки на лоб Евстратович,— все-таки постарше тебя.

 — Я не против,— легко согласился Петька, забрал бюллетень и скрылся в кабине.

 Григорий Онуфриевич в кабину заходить не стал. Он лишь мельком взглянул на бюллетень и с легким шелестом опустил его в урну. Два пионера, мальчик и девочка, еще немного заспанные, пухленькие, торжественно отдали ему салют.

 Красивая это, счастливая минута! У Федора Ивановича всегда в такой момент перехватывает в горле. Что ни говори, а этим шелестящим листочком люди выказывают тебе доверие, позволяют руководить собою. И тут уж хочешь — не хочешь, а дашь себе клятву руководить как можно справедливее, жить, как подобает!

 Григорий Онуфриевич тоже растрогался, похвалил ребят за старание, потом подошел к Федору Ивановичу и тяжело, хотя и с усмешкой, вздохнул:

 — Может, в последний раз...

 — Да что вы,— стал успокаивать его Федор Иванович,— повоюете еще.

 — Отвоевался уже. Вот чуть не проспал.

 — Бывает,— взял Григория Онуфриевича под руку Федор Иванович.— Я тоже иной раз набегаюсь, утром голову не могу оторвать от подушки, а помоложе вас, в сыновья гожусь.

 — Ты — другое дело. Ты от усталости, от забот. А я от чего? От безделия...

 Разговор у них как-то не клеился, не праздничный получался разговор, грустный. Отвлекая Григория Онуфриевича от стариковских печальных мыслей, Федор Иванович повел его к буфету, где Томка уже разворачивала торговлю, и предложил:

 — Давайте мы ради праздника по стакану хорошего вина выпьем.

 — А и давай,— не стал отказываться Григорий Онуфриевич.— Может, тоже в последний...

 Федор Иванович постарался пропустить эту жалобу Григория Онуфриевича мимо ушей, вполголоса заговорил с Томкой:

 — Сделай нам чего получше... и не обижайся... Уполномоченный этот навязался вчера на мою душу.

 — Да я и не ждала,— ответила Томка, наливая им вино,

 Федора Ивановича эти ее слова нехорошо кольнули, обидели, но он смолчал, поскольку все-таки заслужил их, сам виноват. Надо было плюнуть вчера на все и заглянуть к ней, успокоить...

 Расположились они с Григорием Опуфриевнчем за столиком возле окошка. Подняли стаканы:

 — Праведной тебе службы,— пожелал Григорий Онуфриевич.

 — И Вам долгих лет жизни,— ответил Федор Иванович.

 Они уже собрались выпить, как возле них опять совсем некстати объявился Петька.

 — Ну что, проголосовал? — отставил на минуту стакан Федор Иванович.

 — Не-е,— весело, в расчете, конечно, на Томкино внимание, объявил Петька.

 — Как это - не-е?! — посуровел Федор Иванович.

 — Попозжей проголосую. Надо обдумать все, взвесить.

 — А чего думать-то?!

 — Ну, как чего. Посмотреть надо обстановку, людей послушать.

 — Голосование ведь тайное,— вставил слово Григорий Онуфриевнч.

 — Потому я и погожу маленько, что тайное. Разгадать хочу эту самую тайну.

 — Чего ж тогда пришел в такую рань, людей взбаламутил?!— уже совсем строго начал выговаривать Петьке Федор Иванович.

 — Я же сказал, от нее иду...

 — Ты что же, с паспортом к ней ходишь?

 — С паспортом. Она насчет всяких там печатей и штампов хотела узнать.

 Ну что ты сделаешь с этим Петькой! Баламут, да и только! Ты ему слово, а он тебе десять. Небось задумал какую-нибудь ерунду. За ним глаз нужен да глаз.

 С опаской поглядывая на Петьку, который вьюном крутился возле буфета, возле Томки, Федор Иванович предчувствовал, что он сейчас запросится к ним за стол и вконец испортит беседу с Григорием Онуфриевичем. Но он ошибся, Петька навязываться не стал, сел поближе к буфетному прилавку с бутылкой мандаринового напитка и, не спеша попивая его, все время задевал Томку то веселым хитрым словом, то просто взглядом.

 Федор Иванович про себя улыбнулся этому его бесполезному ухаживанию, заново чокнулся с Григорием Онуфриевичем и единым духом выпил стакан действительно хорошего дорогого вина.

 Разговор у них стал помаленьку налаживаться, дельный житейский разговор о земле, о хлебе, о крестьянских заботах. Но по-настоящему развернуться им все-таки не удалось. Скрипнув дверью, в клуб вошел Грач. Был он аккуратненько выбрит, вычищен, со свежим, как будто даже опохмеленным лицом, ботинки на нем сияли ярким атласным блеском, тяжелое суконное пальто воинственно топор-щилось на худых, похожих на коромысло, плечах. Сразу чувствовалось, что нынче он непохож на вчерашнего, размякшего Грача, что в данную минуту он при исполнении служебных обязанностей, и надо быть с ним поосторожней, повнимательней.

 Федор Иванович сразу пригласил его к себе, подставил стул. Грач поглядел на их пустые стаканы, тяжело качнул головой:

 — Рано начали...    

 — Так ведь праздник,— стал оправдываться Федор Иванович.— Мы как раз за него и выпили. Григорий Онуфриевич вот первым отдал голос.

 Грач с любопытством посмотрел на ордена и медали, блестевшие на груди Григория Онуфриевича, кашлянул, но тон не сбавил:

 — Потому и рано, что только начало...

 Федору Ивановичу стало не по себе. Вот ведь бестия, вот ведь умеет держаться. Вчера сам еле живой был, а сегодня выговаривает за стакан вина. И кого?! Федора Ивановича с Григорием Онуфриевичем, которые и пьют-то его раз в году на такой вот торжественный праздник, когда не выпить грех даже. И вдруг Федора Ивановича осенило. Да не опохмелился Грач, не догадалась об этом Варвара Александровна. Оттого и выбрился он так, вычистился, оттого и набычился. Голова ведь раскалывается небось, а форму держать надо.

 — Может, пива? — робко, но настойчиво предложил Федор Иванович.

 — Пива можно,— согласился Грач и широко расстегнул пальто.

 Томка, молодчина, тут же поставила на стол две бутылки пива, ловко открыла их и сама налила Грачу в граненый чисто вымытый стакан. Грач выпил не спеша, не жадно, но с явным удовольствием и наслаждением (вот выдержка у человека, вот закалка!) и сразу обмяк, подобрел, плечи его опали, опустились.

 — Все в норме? — уже мирно и совсем не сердито спросил он.

 — В норме,— ответил Федор Иванович, хотя, может, к стоило сообщить Грачу о Петькиной выходке. А то докопается сам, после горя не оберешься. Да и Петька еще, черт его знает, что может выкинуть.

 Но времени на размышления у Федора Ивановича не хватило. Вдруг с улицы донесся вначале едва слышимый, а потом все нарастающий, все приближающийся звон колокольчиков, топот лошадиных копыт, веселые мужские крики, девичий смех.

 Федор Иванович давно дожидался этой минуты, предчувствуя радость и удивление всех, кто будет к тому моменту в клубе. И действительно, все сразу высыпали на крыльцо поглядеть, что там происходит, что это за колокольчики, что за лошадиное ржание и топот, что за смех и веселье? А посмотреть было на что!

 По рассветной, беспокойно просыпающейся в сегодняшний день улице неслась настоящая свадебная процессия. Возглавлял ее, запряженный в легонькие двухместные сани, которые у них в селе называются глабцами, жеребец Буян. Дуга и оглобли были у него обмотаны ярко-красными лентами, над головой звенел, не находил себе покоя медный певучий колокольчик, чудом сохранившийся у внука деда Луки, Мити, работавшего ныне конюхом: все тело у Буяна было обтянуто скрипучими кожаными ремнями и портупеями, оно играло под ними, сытое, крепкое тело, радуясь свободе и быстроте движения. Бежал Буян легко, казалось даже, не бежал, а плыл над землею, едва касаясь ее копытами. Да и что для него была за поклажа эти маленькие, почти игрушечные сани с игрушечным, исхудавшим Митей.

 Вслед за Буяном, стараясь не отстать от него, не опозориться, мчались четыре тройки, тоже все в лентах, в кожаной добротной сбруе, тоже с колокольчиками, правда, не специальными, конными (где их нынче достанешь?!), а с маленькими звонкими колокольчиками, которые продаются в рыболовецких магазинах.

 Лихо развернувшись, вся кавалькада застыла возле клубной ограды. С саней, смеясь, переговариваясь и перекликаясь, соскочили доярки, которых конюхи захватили с собой от фермы. Всю эту затею с тройками придумал Федор Иванович. Ну, кого сейчас удивишь машиной?! Одних «Жигулей», «Нив» и «Запорожцев» у них в селе в частном пользовании восемнадцать штук, не говоря уже о колхозных, общественных. А вот кони, запряженные по-старинному тройками,— это да! Кому не захочется прокатиться на них к избирательному участку, кому не захочется покрасоваться при честном народе, похвастать своей удалью и молодечеством! Старики и старухи пусть порадуются, вспомнят свою молодость, когда на таких вот тройках они ездили в город на ярмарку, на престольный праздник в соседнее село, на дальние луга и, конечно же, в церковь под венец. А молодежь пусть сравнит старую тележную жизнь с новой, машинной, пусть сравнит и подумает...

 — Ну что, Борис Иосифович, прокатимся? — затронул Грача Федор Иванович.

 — Прокатимся! — не смог устоять перед подобным предложением, не смог совладать с собою даже Грач.

 — Евстратович! — крикнул, уже направляясь к саням, Федор Иванович,— давай урну и кого-нибудь из членов комиссии!

 — Я сам! — выдохнул, распалился, захваченный общим подъемом и ликованием, Евстратович.

 Через минуту он был готов, бежал по ступенькам, крепко зажав под мышкой красную, запечатанную сургучной печатью урну.

 — Жеребцом или тройкой? — спросил у Грача Федор Иванович.

 — Жеребцом,— распорядился тот.

 Федор Иванович забрал у Мити вожжи, легонько потянул за левую. Буян тут же развернулся, Грач вскочил в сани, упал рядом с Федором Ивановичем,— и они понеслись по утренней улице с ветерком и свистом. Мгновением позже от ограды отделилась одна из троек и кинулась в погоню за ними, звеня колокольчиками, играя на ветру лентами и галунами. Федор Иванович, оглянувшись, вначале увидел важно, по-топтыгински развалившегося посреди саней Евстратовпча, потом двух уже отголосовавших мужиков и в самом конце Петьку, который неизвестно как и зачем вызвался в возницы и теперь, суматошно размахивая кну-том, гнал изо всей мочи тройку, пытаясь достать Буяна.

 Федор Иванович поднялся в глабцах во весь рост, присвистнул, как, бывало, делал это когда-то в молодости: не хотелось, ох как не хотелось, чтоб под сегодняшний этот момент Петька догонял его, наседал на пятки. Буян, под-гоняемый посвистом и вожжами, высоко поднял голову и помчал еще скорее, должно быть, довольный, что хоть раз ему за всю зиму удалось по-настоящему пробежаться. Но тройка тоже навалилась на хомуты и уже дышала, храпела над головами у Федора Ивановича и Грача.

 — До-ро-гу! — орал, бесновался Петька.

 — Шиш тебе, а не дорогу! — кинул ему в ответ Федор Иванович и со всей руки ударил Буяна по крупу концами вожжей.

 Буян, не ожидавший такого поворота дела, взвился, в два-три прыжка оторвался от тройки и понес предательски скрипнувшие глабцы с такой силой, что бедный Грач едва не вывалился из них на снег.

 Осадил Буяна Федор Иванович возле низенького, покрытого соломою дома своей крестной матери Парасковьи. Ехать к ней с избирательной урной все равно кому-либо надо было. Крестной давно перевалило за восемьдесят, и сама она на другой конец села к клубу дойти никак уже не смогла бы.

 Поднимаясь на шаткое крылечко, Федор Иванович полушутя-полусерьезно хлопнул Петьку ладонью между лопаток:

 — Что, слабо пока?!

 — Слабо,— ответил Петька, но так, что было непонятно, к кому относится это его признание: соглашается ли он с тем, что пока негоден соревноваться с Федором Ивановичем, или, наоборот, намекает на то, что слаб уже, ненадежен сам Федор Иванович.

 Ввязываться в спор Федор Иванович не стал. Все равно Петьке ничего не докажешь, а настроение он испортит окончательно. На правах родственника и хозяина положения он первым взялся за дверную ручку, пригласил всех за собой.

 Когда они гурьбой ввалились в дом и вразнобой поздоровались, Крестная, которая в это время смотрела в окошко на лошадей, повернулась к ним и ответила по-старинному, с поклоном:

 — Входите, люди добрые, здравствуйте.

 — Вот, Парасковья Андреевна,— опять опережая всех, вышагнул вперед Федор Иванович,— приехали к Вам, чтоб, значит, отдали Вы свой голос, проголосовали.

 Сказал это Федор Иванович и вдруг осекся, сообразил, что, кажется, впервые за всю жизнь назвал Крестную не матерью, а непривычно как-то, будто чужую, по имени-отчеству.

 Она, видимо, тоже почуяла в его словах замешательство, нарочитый напор и веселость; по ее чуть припухшему древнему лицу пробежала тихая, почти потусторонняя тень, но в следующее мгновение Крестная согнала ее доброй, хотя и печальной, улыбкой:

 — А за кого голосовать-то будем, за судью или за депутатов?

 — За депутатов,— теперь уже пробрался вперед Евстратович.— К Вам разве не заходил агитатор?

 — Как же, заходил мальчонка,— чуть подумав, вспомнила Крестная,— агитировал, да я, признаться, старая уже стала, негодная.

 — Так Вам, может, прочитать? — добросовестно исполнял свои обязанности Евстратович.

 — А и прочитай, если не тяжко. Только погромчей, а то я вдруг не пойму.

 Евстратович начал читать громко, с именем и отчеством. Крестная молча слушала, кивая в такт чтению головой. Когда Евстратович дошел до нездешней, не деревенской фамилии Веры, она остановила его:

 — А это чья же будет?

 — Фельдшер наш,— пояснил Евстратович.

 — Верочка, что ли?

 — Ну да.

 — Ты гляди, а я фамилии ее и не знаю. Все Верочка да Верочка. Хорошая она, обходительная. Заходила недавно, молока даже со мной попила.

 — Вычеркивать будете кого? — закончил чтение Евстратович.

 — А зачем? — встревожилась Крестная.

 — Ну, может, не нравится вам кто.

 — Все нравятся, все.

 — Тогда голосуйте.

 Крестная взяла листочек, неумело сложила его пополам и стала просовывать в узенькую щелочку в урне. Заскорузлая ее, тоже чуть-чуть припухшая рука вздрагивала, билась о красный сатин, листочек трепыхался, царапался о край щелки и никак не хотел падать внутрь. Евстратович помог ей. Крестная облегченно вздохнула и окрепшей вдруг на мгновение рукой перекрестила урну:

 — Дай Бог вам счастья.

 Все собравшиеся засмущались, не зная, что ответить на это, как надо вести себя в таком вот деликатном случае. Осуждать Крестную вроде бы нельзя, человек она старый, у нее свои понятия, свои законы, но, с другой стороны, и поощрять подобные действия не к лицу. Особенно в присутствии Грача. Выручил всех Петька. Негромко хлопнув себя по ботинку кнутом, с которым по своему вечному шалопайству ввалился в дом, он вдруг спросил Крестную:

 — Теть Паша, у тебя, может, наказы какие депутатам есть, пожелания? Выкладывай, тут все начальство налицо, мигом запишут.

 — Какие там наказы,— улыбнулась Крестная.— Как помру, так чтоб с попом похоронили.

 — Эт запросто,— пообещал Петька.— Еще что?

 — Еще? — задумалась Крестная.— Может, выпьете по рюмочке, у меня есть, не магазинная, правда.

 — Нельзя нам,— укоризненно покачал головой, косясь на Грача, Федор Иванович.— При исполнении мы.

 — Все-то ты, Федя, при исполнении,— вздохнула крестная,— все командуешь, заходить совсем перестал.

 Федор Иванович молча, с достоинством вынес этот упрек. Тут Крестная права. В последние годы он если был у нее раза два, то хорошо. Все как-то некогда, все недосуг. Едешь иной раз мимо на машине, думаешь, может, остановиться, зайти, но дела поважней, позначительней торопят, требуют особого внимания, присутствия в другом месте. Неправильно, конечно, но что поделаешь.

 А в прошлые времена, особенно когда-то в детстве, в юности, Федор Иванович на день по нескольку раз забегал к Крестной. То отец пошлет за каким-нибудь делом, то мать накажет что-нибудь передать Крестной, а то и сам заглянет к ней полакомиться яблоками и грушами. Сад у Крестной до войны был хороший, одних яблонь десятка полтора. Крестная Федю любила, привечала. А как ушел он на фронт, так письма ему присылала: «Здравствуй, мой дорогой сыночек». Свои-то у нее к тому времени уже погибли. Муж и сын на фронте, а дочь Ксюша в Германии. (Девчата, с которыми ее вместе угнали, после рассказывали, что забил ее немец до смерти за какую-то провинность.)

 — Федя,— вдруг окликнула его Крестная,— а ты помнишь, как я тебя хворостиной отхлестала, когда ты огонь под сараем разложил?

 — Помню,— улыбнулся Федор Иванович, не понимая, правда, к чему это она клонит.

 — Так вот, будь моя сила, я бы и сейчас тебя отхлестала.

 — Правильно,— заржал, позоря Федора Ивановича, Петька.— Бери, теть Паша, кнут, снимай, Федор Иванович, портки.

 — Ладно, уймись,— отстранил, прикрикнул на Петьку Федор Иванович.— За что же хлестать, мать?

 — Ко мне не заходишь,— разговорилась Крестная,— Бог с тобой, мы люди свои, родные,— я тебя прощаю. А другие что подумают, что скажут? Или тебе уже все равно?!

 — Нет, не все равно,— ответил Федор Иванович, проклиная себя в душе на все лады за то, что рискнул приехать к Крестной — она ведь всегда любила сказать правду в самый неподходящий момент.

 — Вот соседка моя, Каленичиха, перед смертью решила дом внуку отписать, три раза ходила к тебе за бумажкой — и все мимо, все нет тебя, геройствуешь где-то. В четвертый раз уже не пошла — померла. Теперь дети ее и внуки судятся из-за этого дома. Тебе же и морока...

 — Не могу же все время сидеть в кабинете!— попробовал оправдываться Федор Иванович.

 — А ты и не сиди. Ты сам приедь к бабке Каленичихе, вручи ей бумажку.

 — Видал, Федор Иванович, какой наказ,— хорохорился, стучал себя кнутом по ботинку Петька,— исполняй...

 Теперь пришел на помощь Федору Ивановичу Евстратович. Он крепко, двумя руками обнял урну и направился к двери:

 — Пора нам, Парасковья Андреевна. Дела ждут.

 — Ступайте с Богом,— отпустила их крестная.— Спасибо, что заглянули, а то я уже, правда, не дойду.

 — Вам спасибо, теть Паша,— разжалобился вдруг Петька.   

 — Мне-то за что?

 — За критику. Федор Иванович, вишь, как переживает, скулами водит.

 — Да это я так,— подобрела, отошла Крестная,— старая стала, ворчливая.

 Федор Иванович вышел на улицу последним, поглядел на хату, на небольшой сарайчик, притулившийся в самом уголке двора, и вконец расстроился. И хата, и сарай совсем обветшали, требовали ремонта, крепких мужских рук. Разворачивая Буяна, Федор Иванович дал себе зарок, что по весне, как только отсеются, обязательно пришлет плотников, чтоб дом Крестной подремонтировали, подладили, а то действительно некрасиво, не по-человечески получается...

 Можно, конечно, и самому бы заглянуть к ней с топором. В прошлые, послевоенные годы заглядывал. И заборы Крестной ставил, и крышу перекрывал. А потом вроде бы неудобно стало. Народ всякое может подумать: мол, пред-седатель сельсовета, а с топором, как рядовой колхозник, возится, авторитет свой роняет. Оно и правда. Коль народ избрал тебя на руководящую работу, так руководи, командуй, организовывай, расставляй людей каждого на свое место и требуй исполнения в срок и качественно. А сам в каждую дырку не лезь — иначе грош тебе цена как руководителю. Главная твоя задача — быть на стрёме!

 Но, с другой стороны, вроде бы ничего зазорного нет в том, если бы Федор Иванович постучал по вечерам у Крестной топором. Все-таки не чужой она ему человек. И растить помогала, и с войны ждала. Вот разве что со временем у Федора Ивановича не выйдет. По вечерам то сессия, то какое-либо собрание-совещание, то, глядишь, Томку надо проведать... Так что лучше все же прислать плотников: они и половчей сделают, и скорее. Не забыть бы только обо всем этом до весны. Дел у Федора Ивановича невпроворот, запросто может вылететь из головы...

 Ехали назад тихо, без прежнего крика и рева, без игры в перегонки. Буян, правда, рвался, гнул голову, жевал отполированные до блеска удила. Но Федор Иванович разогнаться ему не давал — как-то не хотелось. Колокольчик тенькал вразнобой, глухо и неприветливо, словно тоже за что-то злился и обижался на Федора Ивановича.

 Петька на тройку, которая плелась мелкой рысцой, насажал полным-полно старух и без умолку балабонил, развлекая их. Старухи, кажется, были довольны и ездой и Петькиным вниманием.

 А Грач всю дорогу молчал, нехорошо как-то, по-старому, по-послевоенному молчал. Изредка он, правда, поглядывал на Федора Ивановича, чмокал губами, но опять-таки молчал, видимо, что-то соображая, прикидывая в уме. От этих его взглядов Федору Ивановичу становилось совсем не по себе, муторно и тяжко. Черт ведь знает, до чего может досоображаться Грач...

 А когда тот в клубе первым делом направился к телефону и стал звонить в район, сердце у Федора Ивановича предательски екнуло: сейчас наклепает начальству всякой ерунды, после не расхлебаешься.

 Но Грач его обрадовал. Припав к телефонной трубке синей от частого бритья, уже старчески обвисшей щекою, он докладывал секретарю райисполкома:

 — У них тут все на высшем уровне. Народ подвозят на тройках с бубенцами, буфет работает, концерт подготовили.

 Секретарь, видимо, докладом Грача остался доволен, но спросил о главном: сколько народу проголосовало. Грач, прикрыв трубку ладонью, поманил к себе Евстратовича и поинтересовался у него о том же самом.

 — Процентов сорок,— мигом сообщил Евстратович.

 — Тридцать пять процентов,— зачем-то сбавил цифру Грач.

 Судя по всему, его снова похвалили, и он, отойдя от телефона, яростно, с удовольствием потер друг о дружку худые, еще красные с мороза руки и передал эту похвалу Федору Ивановичу, правда, немного своеобразно:

 — Не завирайтесь. Ишь ты, сорок процентов у них проголосовало!

 — Ей-Богу, сорок,— начал доказывать Евстратович.

 — А может, пятьдесят? — с ухмылкой спросил Грач.

 — Может, и пятьдесят,— попробовал стоять на своем Евстратович, но потом лишь развел руками, соображая, что в горячке насчет процентов маленько загнул.

 У Федора Ивановича отлегло от сердца. Он широко, благодарно улыбнулся Грачу, который, оказывается, мужик ничего, хотя и зануда.

 Теперь, главное, надо было его чем-то занять, чтоб он не слонялся по избирательному участку без дела, не лез туда, куда лезть ему не положено. Например, в маленькую гримировочную комнатенку за сценой, где уже стояли на-крытые белыми скатертями столы, а на них тесным кружком несколько бутылок водки, вина, мандаринового напитка. На это небольшое застолье, разумеется, будет приглашен и Грач (если, конечно, он пожелает остаться в селе еще на одну ночь), но приглашение ему будет передано в свое время, вечером, а сейчас о существовании гримировочной тайной комнаты ему лучше ничего не знать. Мало ли как он может к этому отнестись, пока выборы не закончились, пока дело не сделано.

 Поэтому Федор Иванович увлек Грача совсем в противоположную сторону, в иную комнату, где были расставлены шахматы, шашки, на старом дубовом столе лежало домино. Завидев его, Федор Иванович больше, конечно, в шутку, чем всерьез, загорелся:

 — Забьем?

 Вообще домино он любил и не понимал, почему везде: в «Крокодиле», в «Перце», в других газетах и журналах — его критикуют. Хорошая, веселая игра и, главное, коллективная... Развивает мышление, учит счету.

 — Забьем,— неожиданно согласился Грач.

 В первые минуты этим его согласием Федор Иванович был немного озадачен. Раньше Грач больше любил посидеть за шахматной доской, помозговать над решением задачек. Федор Иванович как раз и затащил Грача сюда в расчете на то, что подвернется кто-либо из шахматистов (например, директор школы), и тогда Грач надолго будет при деле. Но, видимо, времена меняются, и сидеть набычив-шись друг против друга за шахматной доской нет теперь у Грача ни терпения, ни воли.

 Соперники им нашлись быстро. Из буфета вынырнул Петька Арифметика, «застучал» костяшкой место, оглянулся и позвал себе в напарники Григория Онуфриевича, который о чем-то толковал в углу с мужиками. Григорий Ону-фриевич внимательно посмотрел на Федора Ивановича и Грача, как бы оценивая их возможности, их шансы, потом на Петьку, уже набравшего в руку семь костяшек, и предложение принял:         

 — Главное, не бери игру на себя, Петр Игнатьевич.

 — Боже упаси,— заверил его Петька.

 Федору Ивановичу повезло: у него оказался дупель «один-один» и он зашел им, крепко, с потягом стукнув по дубовому столу. Конечно, сражаться против Григория Онуфриевича и Петьки им с Грачом будет тяжко. Григорий Онуфриевич в доминошных делах гроссмейстер, всю игру он видит насквозь, без особого подсчета запоминает, сколько и каких вышло костяшек, а Петька любитель помухлевать, взять игру обманом, подсказкой. Ну да ничего, Федор Иванович тоже не из слабачков. Главное, чтоб Грач его не подвел. Шахматы, конечно, дело большое, но домино — игра особая, коллективная, требующая, чтоб партнеры хорошо чувствовали и понимали друг друга.

 Грач, кажется, понял и стал толково, со знанием дела подыгрывать Федору Ивановичу на «пятерках». Григорий Онуфриевич с Петькой изощрялись и так и этак, но ничего не вышло: «прокатив» разок всех по кругу, Федор Иванович «зарыбачил». Развернули костяшки: у Григория Онуфриевича с Петькой оказалось тридцать два очка, а у Федора Ивановича с Грачом только восемнадцать. Записали.

 — С уловом вас,— великодушно улыбнулся Григорий Онуфриевич.

 — Спасибо,— ответил Федор Иванович, и, оглядев свои костяшки, попросил Грача: —Давайте, у меня ничего нет.

 Грач зашел с «пятерочного».

 Вокруг стола собрались мужики и ребятишки, стали наблюдать за сражением. А оно разгоралось не на шутку. Со следующего захода Григорий Онуфриевич и Петька «списали»-таки, «отрубив» Федору Ивановичу «пусто-пусто», которое он придерживал всю игру, чтоб, недолго чикаясь, закончить им и сделать соперников «офицерскими козлами». Не получилось.

 Петька, мешая костяшки, духарился, поддевая Федора Ивановича:

 — Это тебе не бумаги подписывать. Тут игра серьезная.

 — Поглядим, поглядим,— осаживал его Федор Иванович, хотя ему и хотелось ответить Петьке порезче, позлее. Ишь, сосунок нашелся, бумагами попрекать. Попадись они тебе, быстро бы зашился. Особенно если бы за эти бумаги разок-другой на ковер вызвали.

 Грач играл молча. Костяшки ставили тихо, без стука, тайно даже как-то ставили, подозрительно. Вот золотой характер, вот игрок. Григорий Онуфриевич тоже играл без лишних разговоров, но совсем по-другому, открыто и вроде бы незатейливо, а на самом деле хитро, обдуманно, за каждым ходом его чувствовалась мысль.

 Теперь запись уже шла на Федора Ивановича и Грача. Петька грохнул о стол «шестерочным». Приметил его все-таки, выловил.

 — Сейчас спишем, спишем,— не сдавался Федор Иванович.

 — Ага, жизнь все спишет,— куражился под хохот мужиков Петька. Судя по всему, игра у него ладилась, он вертелся как юла, торопил Григория Онуфриевича.

 Желая сбить его веселость, азарт, Федор Иванович вдруг спросил Петьку:

 — Ты проголосовал уже или все еще думаешь?

 — Думаю,— поставил костяшку Петька.— А ты чего волнуешься, я - за тебя.

 — Мне все равно.

 — Как это все равно?

 — А так. Не в тебе дело.

 — Дело выборное,— развернул игру по «шестеркам» Григорий Онуфриевич.

 — Вот и я говорю,— поддержал своего партнера, поставил с другой стороны доминошного ручейка «шестерку» Петька.— На Севере случай был. Забросили нас семь человек в тайгу просеку рубить, а бригадира назначить забыли. Дело под вечер. Вертолет улетел. Надо ставить палатки, разводить костер. Кто-то должен командовать, иначе демократия получится. Вначале вызвался товарищ мой Колька из бывших тюменских бичей. Не пошло. Он и так и этак, кого матом, а кого и по мордам. Народец ведь подобрался аховский, привыкший в основном трудиться под наблюдением, под надзором. А дело не движется. Кое-как, конечно, переночевали, а утром все потихоньку прибрал к рукам мужичишка один, которого Колька вчера материл на чем свет стоит. И что ты думаешь, подчинились мы все ему, зауважили. Дело этот мужичишка знал, работать умел.

 — Тебя-то он по мордам не бил?! — выставил единственную «шестерку» Федор Иванович.

 — Нет.

 — А следовало. Чтоб хреновиной не занимался, байки всякие не рассказывал!

 — Ты чего серчаешь?! — заступился за Петьку Григорий Онуфриевич.— Байки-то не о тебе.

 — Известное дело, не обо мне.

 — Еще раз по шести,— подмигнул Григорию Онуфрьевичу Петька.

 — Проехал,— глянул в свои костяшки Федор Иванович.— Мимо.

 — Понятно, что мимо,— торжественно поднялся над столом Григорий Онуфриевич и под одобрительный смех мужиков негромко хлопнул последней костяшкой.— «Козлы» вы, Федор Иванович!

 — «Козлы» так «козлы»,— махнул рукой Федор Иванович, потеряв вдруг всякий интерес к игре.

 — Разве так играют,— неожиданно побагровел, принялся ругать Федора Ивановича Грач.— По «пустеркам» надо было вернуть, я два раза открывался, а ты все забиваешь!

 — Да не было у меня на другой конец ничего.

 — Он правильно говорит,— принял сторону Федора Ивановича Григорий Онуфриевич.— Вы своими «пустерками» всю игру ему испортили. Потому и «козлы».

 — Может, еще одну забьем? — развеселился Петька.— Мы вас и «баранами» в один момент сделаем. Правда, Григорий Онуфриевич?

 — Правда,— расправил тот усы.

 Но мужики, ждавшие своей очереди, сыграть им еще одну партию не дали, зашумели, подняли гвалт:

 — Проиграл — вылетай!

 Пришлось Федору Ивановичу и Грачу подниматься из-за стола. Федор Иванович сделал это, в общем, без особой обиды. Игра есть игра. В другой раз будешь поосмотрительней, будешь играть с умом. А Грач еще больше побагровел, долго путался под столом ногами, наконец поднялся и, отодвигая от себя костяшки, в упор глянул на Григория Онуфриевича. Тот взгляд его выдержал, усмехнулся:

 — Что, не нравится?

 Грач промолчал. Хотя молчать ему сейчас совсем не стоило бы. Мужики, они ведь хорошо понимают, где шутка, а где всерьез.

 — А я вас помню,— неожиданно задумался, тасуя костяшки, Григорий Онуфриевич.— Вы до войны в райпотребсоюзе не работали?

 — Работал,— на этот раз не сумел отделаться молчанием Грач.

 — Вас многие тут помнят... Заметная была фигура…

 Грач из багрового совсем уже сделался красным. Казалось, сейчас он по старой своей привычке грохнет по столу кулаком, выгонит всех из комнаты и понесет Григория Онуфриевича такими словами и оборотами, что лучше на время прикрыть и клуб, и весь сегодняшний праздник. Но Грач стучать не стал. Неуклюже, виляя всем телом, повернулся и ушел в зал. Федор Иванович последовал за ним, боясь, как бы он, разобидевшись, не назвонил в район всяких глупостей.

 Но все обошлось. Грач лишь опять спросил у Евстратовича о процентах и затих, примостившись в уголке на диване.

 Народ потихоньку тек и тек на избирательный участок. Приходили целыми семьями, принаряженные, праздничные. Мужики при входе снимали шапки, женщины прихорашивались, отряхивали детей и лишь после этого направлялись к столу за бюллетенями. Евстратович поспевал везде: здоровался с мужиками за руку, важно беседовал с детьми и женщинами, рекомендовал всем зайти в кабину подумать. Кое-кто заходил. В основном мужики. Но были они там совсем недолго, поскольку женщины и дети их торопили. Дети тянули отцов в буфет, где вкусно пахло пряниками, печеньем, мандариновым напитком, а женщинам не терпелось пройтись по залу вдоль стен, полюбоваться рушниками, вышивками, Мазичкиным ковром. Из широких киношных репродукторов неслась праздничная музыка; марши, задорные, веселые песни. Звуки и слова этих песен, убранство зала, звон колокольчиков, то и дело долетавший с улицы,— все веселило и радовало душу. Федор Иванович, оторвавшись от Грача, под шумок проскользнул в буфет к Томке. Здесь тоже кипела воскресная праздничная жизнь. Томка едва успевала открывать бутылки, взвешивать печенье и пряники, подавать мужикам папиросы. Но Федор Иванович все-таки выбрал минуту, подступился к ней, шепнул:

 — Может, закроешь на часок-другой?

 — Нет,— отмахнулась от него Томка,— народ ведь идет.

 — Ну, смотри. А то я прикажу. Все равно сейчас концерт будет.

 Томка хотела что-то ему сказать, может, потаенное, ласковое, но опять рядом с ними объявился Петька (должно быть, успел проиграть) и закуролесил:

 — Ставь бутылку, Федор Иванович, иду голосовать.

 — Давно пора.

 — Пора-то пора, но дело ведь магарычовое. За границей, знаешь, какие взятки за голос дают.

 — Я тебе сейчас дам, — не зная, как отвязаться, от Петьки, пригрозил Федор Иванович.           

 Но тот не отставал.

 — Том, — облокотился он на прилавок, — как думаешь, мне за Федора Ивановича голосовать или против?

 — Как хочешь, — ответила, выдавая очередному покупателю сдачу, Томка.

 — Вишь, Федор Иванович, — истолковал по-своему Томкин ответ Петька, — и Томка сомневается.

 Федору Ивановичу ничего не оставалось, как выйти из буфета, потому что покупатели начали ехидно похохатывать. Иные, конечно, над Петькой, а иные, похоже, и над Федором Ивановичем, почувствовав, что зашел он сюда не столько по делу, сколько затем, чтоб увидеть Томку, по которой в праздничной суете успел особенно крепко соскучиться...

 Витька по радио объявил, что через полчаса в школе начинается концерт. Народ взволновался и, потихоньку покидая зал, буфет и доминошную комнату, стал направляться в школу. Художественную самодеятельность у них в селе с давних пор любили, понимали в ней толк. Были даже свои авторитетные ценители, что-то вроде жюри, к мнению которых все прислушивались. Например, тот же Григорий Окуфриевич или теперь уже изрядно постаревший Андрей Коваль, который в свое время в художественной самодеятельности и пел, и танцевал, и играл в пьесах.

 Федор Иванович подошел к Грачу, одиноко дремавшему на диване, поинтересовался:

 — Мы как, на концерт или вначале перекусим?

 — Давай перекусим, — тяжело, с натугой поднял почерневшие веки Грач. — А там видно будет.

 Федор Иванович тут же потребовал у Евстратовича машину, и они направились домой, где все уже должно бы быть готово. Варвара Александровна на этот счет молодец. Если у Федора Ивановича гости, начальство, то обед будет приготовлен особый, редкостный и, главное, вовремя.

 По дороге им попался Зимин. Они пригласили его. Зимин, малость подумав, согласился. Хотя, признаться по правде, Федор Иванович этому согласию и не был особенно рад. Ведь черт его знает, что может взбрести в голову Грачу! Вдруг выпьет рюмку и начнет снова плести байки, как Федор Иванович копал под Зимина.

 Но Грач его не подвел, обедал молча, сосредоточенно, изредка, правда, поглядывая то на Федора Ивановича, то на Зимина, словно изучая их, словно желая выведать их отношения друг к другу. А что тут изучать, что тут выведывать? Федор Иванович говорил же ему, что отношения у них с Зиминым самые добрые, самые чистые, друзья они теперь, считай, товарищи, поскольку тянут одну лямку, делают одно дело.

 Зимин, в свою очередь, в разговоры особенно не пускался. Пил, ел, похваливал Варвару Александровну за добрый обед. На сегодняшний день Грач для него не начальство и дрожать перед ним Зимину нет никакой необходимости. А в былые годы он тоже не раз завозил его к деду Луке, потому что уж кому-кому, а Зимину Грач в те времена нервы попортил как следует. Лишь в самом конце обеда он не выдержал и провозгласил один непонятный, иносказательный тост:

 — Давайте выпьем за то, чтоб орлам летать высоко, а воробьям — низко.

 Грач в ответ на этот тост нехорошо повел бровью, но ничего сказать не успел: Варвара Александровна, словно почуяв недобрую минуту, поставила на стол только что закипевший самовар и полную миску зимнего, немного заса-харившегося меда.

 Перед медом Грач устоять не смог. Он отставил в сторону рюмку, чем, кстати, как бы отверг тост Зимина, и налил себе в чашку еще кипящего, огнедышащего чаю. Варвара Александровна тут же самолично положила ему на блюдце кусочек меда, перед этим по-женски ласково извинившись:

 — В сотах не достали.

 — Да что вы, — смутился, добрея на глазах, Грач.— Отличный медок.

 — Я вам домой баночку приготовила.

 — Вот спасибо,— совсем уже разулыбался Грач.

 Зимин с удивлением и, как показалось Федору Ивановичу, немного с опаской посмотрел на него. Нет, все-таки немалая загадка этот Грач. В душу к нему не залезешь, не проникнешь, как ни старайся...

 Обед их на том и закончился. Двусмысленный немного обед. Собираться им впредь такой троицей никак нельзя. Большие могут быть неприятности. Особенно если дойдет до откровенностей, до прямых, истинных слов. А дойти может...

 На концерт они не пошли. Вернувшись в клуб, на избирательный участок, Грач запротивился, занял свое место в углу на диване и как будто даже задремал. Хотя, кто его знает, может, он лишь прикидывается дремлющим, сонным, чтоб с дивана, с этого наблюдательного пункта, удобнее смотреть, что творится, происходит на избирательном участке.

 А происходило там разное. Почти весь народ уже проголосовал. Остались лишь четыре мужика, которые с утра поехали на «Беларуси» за соломою и в поле застряли, да Петька, второй час безвылазно сидевший в кабине.

 Насчет мужиков Евстратович распорядился правильно; послал к ним на Буяне члена избирательной комиссии, А вот как быть с Петькой, он сомневался. Силою его из кабины не вытащишь, потому как никакого нарушения тут нет, но ход дела Петька задерживал.

 — Может, он там спит пьяный? — высказал догадку Зимин.

 — Нет,— решительно отмел такое предположение Евстратовкч,— он над бюллетенем там колдует, я заглядывал.

 Федор Иванович тоже приоткрыл гобеленовый занавес кабины, спросил спокойно и вежливо:

 — Ты что тут засел, Петя?

 — Да вот думаю.

 — Сколько же можно думать?

 — Дело серьезное.

 — Оно, конечно, серьезное, но нельзя же так долго. Уполномоченный вон смотрит, всякое может сказать...

 — Пусть говорит,— черканул что-то в бюллетене карандашом Петька.— Я не нарушаю. Ты как за Верку голосовал: «за» или «против»?

 — «За».

 — Тогда и я - «за».

 Федор Иванович прикрыл занавес. Голосование — вещь тайная, и подсказывать тут не годится.

 — Сейчас выйдет,— объявил он встревоженному Евстратовичу.

 Петька действительно вышел минуты через две-три, смахнул шапкой выступивший на лбу пот и важно прошествовал к урнам. Пионеры тут же отдали ему салют.

 — Голосую за самых надежных,— серьезно и торжественно произнес он, толкая бюллетень в урну.

 — Вот это молодец,— похвалил его Федор Иванович.

 Петька улыбнулся весело, по-свойски, и Федор Иванович как-то помимо своей воли подумал: все-таки хороший Петька парень, душевный, открытый, только не найден к нему подход, все ругают его, да стыдят, а он, может, на ласковое слово, на внимание более податливый. Закончится вот сегодня выборная кампания, и Федор Иванович разберется с ним по-настоящему, пригласит к себе в кабинет, побеседует по-хорошему, по-товарищески, решит дело с Петькиным огородом и с его непутевой жизнью. Главное в этом деле — желание, сердечный подход...

 

 

 * * *

 

 До вечера, до десяти часов, когда можно будет подводить итоги голосования, осталось еще порядочно времени, но оно прошло как-то быстро и незаметно в беседах и разговорах. То вдруг все окружали Григория Онуфриевича и слушали его рассказ о самых первых выборах, то переходили к дивану и, не отрываясь, следили за шахматной игрой директора школе и Грача, который к концу дня ожил, повеселел.

 Федор Иванович несколько раз заглядывал к Томке в буфет, но перемолвиться с ней словом-другим никак не удалось. Помогая Томке собирать пустые бутылки, ящики, там неотвязно крутился Петька. Федору Ивановичу даже стало немного обидно. Чего она не прогонит этого Петьку?

 Наконец Евстратович, глянув на часы, торжественно объявил членам избирательной комиссии:

 — Можно приступать, товарищи!

 Все лишние сразу вышли из зала, в том числе и Федор Иванович, хотя, конечно, не будь тут Грача, он остался бы. Все-таки что ни говори, а ответственность за избирательную кампанию в первую очередь лежит на нем. Но с Грачом лучше не связываться, вдруг усмотрит в присутствии Федора Ивановича при подсчете голосов нарушение и в самый неподходящий момент где-нибудь доложит об этом. От него всего можно ожидать.

 Поэтому Федор Иванович, потолкавшись еще минуту-другую в коридоре, перебежал через дорогу в сельсовет и закрылся там в своем любимом кабинете. Все здесь ему было любо-дорого: от ковровой ярко-красной дорожки, высокого книжного шкафа до ровно сложенных стопочкой бумаг и инструкций, до мягкого удобного кресла, в котором Федор Иванович провел, быть может, лучшие минуты своей жизни.

 Он и сейчас опустился в него с величайшим удовольствием и наслаждением, сразу почувствовав, как оно мягко и нежно приняло его в свои объятия, в свое лоно. Вытянув далеко вперед, под стол, ноги, Федор Иванович лишь сейчас осознал, как он все-таки измотался за эту предвыборную кампанию, как устали у него и душа, и уже немолодое, требующее отдыха тело...

 В кабинете было жарко натоплено, уютно, привычно пахло бумагой, чернилами. Федор Иванович с веселой улыбкой вдохнул этот родной запах, устало прикрыл веки и потихоньку начал дремать. Ночь ему предстояла длинная, суетная: поездка в район, поздравления... Выдержать эту последнюю, заключительную ночь всей избирательной кампании надо с достоинством, с бодростью, и поэтому он сейчас не стал себя останавливать, все глубже и глубже погружался в недолгий охранительный сон.

 Вначале, еще почти наяву, промелькнула перед ним Томка, тоже уставшая, измотанная, но все равно улыбающаяся, зовущая его к себе. Потом ни с того ни с сего причудился Фёдору Ивановичу Григорий Онуфриевич. Причудился и понёс какую-то околесицу про мост. Вот, мол, если бы построить мост от их села до областного центра над речкою, над лугом и даже над лесом, так по этому мосту можно было бы ходить в область за пивом и папиросами, не загружая общественный транспорт.

 «Чёрт знает что!» - подумал про себя Федор Иванович, но ввязываться в разговор с Григорием Онуфриевичем не стал. Совсем, похоже, старик выжил из ума. А ведь какой прежде был серьезный и основательный человек. К тому же, если уж и строить мост, так надо сразу до самой Москвы, а то и дальше…

 Вслед за Григорием Онуфриевичем перед взором Федора Ивановича предстала во всей своей красе Мазичка, крикливая и обиженная, что знаменитый её ковер опять повесили не на том месте и что теперь его она больше на выборы ни за что не даст. Не успел Фёдор Иванович успокоить ее, утешить, как вдруг объявились какие-то пьяные деревенские мужики, вперемешку с лошадиными и воловьими мордами, и давай требовать выпивки, разливного вина по двадцать две копейки стакан. Почуяли, окаянные слабинку и вконец распоясались…

 И совсем уж доконала Фёдора Ивановича Крестная. Она протиснулась нему в дверь и начала грозиться пальцем:

 - Ох, гляди у меня!..

 Ну, уж этого Фёдор Иванович вытерпеть никак не мог. Крестная мать, а тоже с угрозами и претензиями. Он заслонился от неё рукою, неловко повернулся в кресле – и пробудился.

 Надо же, приснится такая несуразица. Должно быть, от переутомления и нервов.

 Федор Иванович решительно поднялся из кресла, закрыл кабинет на ключ и, сколько можно было, напористым шагом зашагал в клуб, на избирательный участок, стряхивая с себя сонное глупое наваждение.

 Наведаться в клуб ему было сейчас самое время. Подсчёт голосов поди уже закончили или заканчивают, и надо распорядиться насчёт ночного застолья, подведения, так сказать, итогов.

 Но сразу отдать необходимые распоряжения Федору Ивановичу не удалось. На пороге его перехватили Григорий Онуфриевич, Петька и шофер дежурной машины. Не давая Фёдору Ивановичу сказать ни единого слова, они потащили его в прокуренную доминошную комнату. Играть Федору Ивановичу, честно говоря, не хотелось, не время сейчас забивать «козла». Но без него дело у доминошников расстраивалось – им не хватало четвертого человека.

 Фёдор Иванович вздохнул и сел за стол. На этот раз ему везло. Костяшки шли на редкость отборные, и Петька с Григорием Онуфриевичем подряд три раза остались «козлами». Фёдор Иванович уже зашёл на четвертого, как вдруг из зала заглянул в доминошную комнату чем-то не на шутку встревоженный Евстратович и поманил его к себе.

 — Плохи наши дела, Федор Иванович,— прошептал он.

 — Почему это? — весь еще в азарте игры переспросил его Федор Иванович.

 — Много «против».

 — А ты что хотел, чтобы все «за»?

 — Будто ты этого не хотел.

 — Я? Нет.

 Евстратович недоуменно пожал согбёнными плечами и пошел назад, в зал, а Федор Иванович скорей к доминошникам, теперь уже досадуя, что его прервали, нарушили так хорошо начавшую складываться игру.

 — Чего это он? — полюбопытствовал Петька.

 — Да говорит, много против меня проголосовало.

 — Я «за», — признался Петька.

 — Ну, вот видишь, а Евстратович переживает, волнуется. Местные Советы ведь избираем. Каждый кандидат на виду, кому-то чем-то не угодил. «Против» должны быть. Правильно я говорю, Григорий Онуфриевич?

 — Правильно, конечно. Только до войны, помню, году так в тридцать шестом или седьмом, покойного Макаровича не избрали. Мужики тогда строгие были.

 — Это до войны,— скрытно улыбнулся Федор Иванович.

 Они еще долго резались в «козла», вели вполне обычные деревенские разговоры. Петька снова заикнулся насчет огорода, и Федор Иванович под хорошее, праздничное настроение совсем уже твердо пообещал решить все по-справедливому, в Петькину пользу. Из зала чаше других доносился к ним глухой, будто простуженный голос Грача: «Это сюда, это на карандаш».

 «Ишь раскомандовался»,— недобро подумал о нем Федор Иванович, хотя вроде бы особой причины сердиться сейчас на Грача у него не было. Шумит, ну и пусть себе шумит, на то он и представитель.

 Партию они с шофером дежурной машины опять у Григория Онуфриевича и Петьки выиграли. Настроение у Федора Ивановича поднялось уже до самой высшей точки, и он в одночасье переменил свое решение насчет Петькиного огорода. Пожалуй, слишком жирно для него будет. Петька и с приусадебным участком справляется через пень колоду, а Мазичка – женщина работящая, проворная, у нее ни один клочок пустовать не будет, полынью и крапивой, как у Петьки, не зарастет.

 Решение было неоспоримым и окончательном, и Федор Иванович собрался без всяких обиняков сейчас же объявить о нем Петьке, чтоб тот особо не гоношился и не задирал нос, но в это мгновение в зал опять заглянул, вытирая вспотевшую лысину и лицо носовым платком, Евстратович. Оглядевшись вокруг, он кинул на Федора Ивановича неопределенный какой-то, испуганный даже взгляд и не столько сказал, сколько выдохнул, словно освобождаясь от большого, тяжкого груза:

 — Забаллотировали тебя. Девятнадцати голосов недобрал…

 — Да вы что там, с ума посходили! — вскочил с места Федор Иванович.— Ну-ка я сам!

 — Сядь!— неожиданно строго и грозно остановил его Григорий Онуфриевич.- Сядь и не ерепенься!

 Федор Иванович подчинился, сел, но потом опять вскочил, бросив на стол домино так, что оно разлетелось во все углы комнатенки, и оттащил Евстратовича подальше от игроков:

 — Правда, что ли, Евстратович?

 — Правда,— снова вздохнул тот и спрятал платок в карман.

 — А ты куда смотрел?!

 — Как это куда? — не понял или притворился, что на понял вопроса, Евстратович.

 — Ну, можно было признать несколько бюллетеней недействительными,

 — Ты думаешь, что говоришь?! — прошептал ему, оглядываясь на доминошников, Евстратович.

 — Думаю. А вот ты, видно, не думаешь, что делаешь.

 Евстратович ничего не ответил, круто повернулся и ушел в зал так, как уходят навсегда, не прощаясь, не подавая при расставании руки.

 — Что, Федор Иванович,— сразу переменился к нему, перекрасился Петька,— придется менять профессию?

 — Не твое дело,— не выдержал Федор Иванович.

 — А чего сердишься? Давай в хлебопашцы! Или пристроишься где по начальству?

 — Пристроюсь,— отмахнулся от него Федор Иванович, лихорадочно соображая, какое ему сейчас принять решение, у кого искать защиты от всего этого обмана, всей этой несправедливости. И вдруг сообразил — Грач.

Федор Иванович бочком, чтоб на него никто особенно не обратил внимания, прошмыгнул в зал и окликнул Грача. Тот подошел к нему, несколько минут спустя, высокий, отя-желевший, словно за эти полтора часа, которые он провел вместе с избирательной комиссией, набрал килограммов десять весу.

 — Борис Иосифович,— заволновался Федор Иванович,— нельзя ли как-нибудь?..

 — Как? — с высоты своего долговязого роста глянул прямо в лицо Федору Ивановичу Грач.

 — Ну, замолвите в районе словечко, а там что-либо придумают, кооптируют, например. Да и здесь протокол, наверное, еще не подписан?..

 — Подписан,— снова глянул в лицо Федору Ивановичу Грач. На этот раз взгляд его был изнурительно долгим, уничижительным. Могло показаться, что он именно за тем и приехал в Прохоровну, чтобы в конце, зная, конечно, наперед весь исход дела, так вот посмотреть на Федора Ивановича.

 — Борис Иосифович...— в последний раз попытал было счастье, заикнулся Федор Иванович.

 — Песенка спета,— глухо, как через стенку, кинул ему Грач.

 Федор Иванович поднял на него глаза и замер. Скрестив на груди руки, Грач возвышался над ним как монумент, как памятник, строго и неприступно. Еще раз беспокоить этот памятник Федор Иванович не стал. Он повернулся, хлопнул дверью и мимо доминошников, которые, чуя недобрую минуту, притихли, вышел на улицу.

 Только во сне, наверное, может причудиться такая хорошая весенняя ночь. Она уже окутала все село, от избирательного участка до самого леса. Утомленные праздником, люди сейчас спокойно засыпали, чтоб завтра проснуться и узнать, как они сообща подвели, опозорили Федора Ивановича.

 Минуты две-три Федор Иванович стоял на крыльце, размышлял, куда ему сейчас пойти: домой, в сельсовет или к Томке? И все-таки решил, что лучше всего к Томке. Никто его нынче так не поймет, не утешит, как она. Попьют они вместе с Томкой чаю, успокоятся и вдвоем придумают, как быть, что делать Федору Ивановичу. Вполне даже может случиться, что даст он наконец Томке твердое, давно ожидаемое ею слово о женитьбе. Теперь чего уж...

 Пока Федор Иванович перебегал улицу, чтоб выбраться на тропинку, ведущую к Томке, ему попалось по дороге несколько человек из комиссии. В узелках, кошелках и сетках они тащили в клуб закуску. Все-таки будут отмечать окончание выборов, хотя из уважения к Федору Ивановичу могли бы отмечание это и не затевать. Разминулись они мигом, не ска-зав друг другу ни слова. Ну и пусть! Небось тоже проголосовали против. Интересно, само собой оно так получилось, что его не избрали, или кто подговорил мужиков? Зимин, конечно, мог, если не забыл старых их разногласий. Но только какой ему резон, сам еле держится. Главный инженер, Сергей Петрович, парень молодой, с образованием и, как говорится, с головой, подпирает Зимина, торопит на пенсию. Да и шепнули бы Федору Ивановичу о сговоре. Само собой, должно быть, получилось. Тогда чем он не угодил народу, чем провинился?! Ведь не щадил ни сил, ни здоровья, раньше всех вставал, позже всех спать укладывался! Были, конечно, у него промашки, ошибки. Так у кого их нет, да еще на руководящей работе! Спросить за них полагалось, тут уж ничего не поделаешь: натворил делов - отвечай. Но зачем же сразу под корень рубить, под основание?! Теперь вот думай, размышлял Федор Иванович, как строить жизнь дальше. Ведь прав окаянный Петька, надо Федору Ивановичу менять профессию. А ее, признаться по правде, и нет. До войны не завел, времени не хватило, да и возможности, а после войны, как выдвинули на руководящую должность, так не до того уже было. Крестьянскую всю работу он, конечно, исполнять умеет, пахать, сеять. Но все больше на лошадях, а теперь время машинное: трактора кругом, комбайны. Федору Ивановичу они не по плечу, припоздал маленько, чтоб за парту садиться. Ну да, может быть, все как-нибудь обойдется, уладится. Найдут ему работу, завхозом, например, или зав. отделением. Не с вилами же ему, в самом-то деле, идти на колхозный двор?! Кадр все-таки испытанный, проверенный, бросаться такими кад-рами нельзя.

 Стал прикидывать Федор Иванович в уме, вспоминать, как жил: праведно ли, честно ли? Выходило — по-разному. Были годы, когда действительно не щадил себя, поднимал деревню, ставил ее на ноги, но были в его жизни и другие годы, дни и часы, когда о своем благополучии, о своем достатке заботился больше, чем о достатке общественном. А уж когда заботишься о себе, то какой там может быть разговор о честности и праведности. Раньше, правда, как-то об этом не думалось, не размышлялось. Разве что иногда перед оче-редными выборами или перед отчетом в районе тенью промелькнет мыслишка, что надо бы поосторожней, полегче, но тут же и исчезнет, гонимая рассуждениями иного рода: а другие что, не так живут, у одного Федора Ивановича, что ли, в доме изобилие, у одного его на стороне Томка, один он столько лет бессменно при должности?! Но выходит, что не все! Ведь, поди, на весь район, на всю область никого больше не забаллотировали! Вот и думай теперь Федор Иванович о жизни, подводи итоги...

 Сделано, конечно, за эту жизнь немало, что тут и говорить. Но и не сделанного, упущенного, где по общей вине, а где и по его, Федора Ивановича, личной, тоже наберется порядком. Ну, к примеру, еще в пятидесятые годы, когда электричества у них в деревне не было, тот же Евстратович носился с мыслью построить небольшую электрическую станцию на торфе, которого у них по болотам полным-полно. Так и можно было — в районе Евстратовича поддерживали, с оборудованием обещали помочь. Но Федор Иванович не решился, хлопотно очень, да и боязно, вдруг ничего не получится, только позору наберешься. А рискни он тогда, глядишь, деревня с электричеством была бы на десять лет раньше... Федору Ивановичу мужики об этой его нерешительности частенько напоминают. Особенно Григорий Онуфриевич... Или, скажем, те же детские ясли. Еще вон в какие годы можно было их оборудовать в старой колхозной конторе. Но Федор Иванович особенно не торопился с этим делом, считал его даже как бы баловством. Бабки почти в каждом доме, вот пусть и нянчат внуков, не выдумывают. Так испокон веку было.... С баней тоже неувязка получилась. Мужики собственными силами сруб для нее на берегу речки поставили. Оставалось только о котлах похлопотать, да насчет труб в железнодорожном депо, в районе договориться. А Федор Иванович опять-таки забегался, замотался и ни о чем хлопотать не стал. Мужики ждали-ждали, а потом, немного окрепнув, принялись каждый для себя строить бани по огородам... Библиотека еще на совести Федора Ивановича, мост через речку. Хотя, впрочем, мост—это больше забота Зимина...

 Как только дошел Федор Иванович до размышления о мосте, так опять возник перед ним мост, придуманный Григорием Онуфриевичем. Взбирайся на него и шагай по ступенькам все выше и выше. Но Федор Иванович лишь тяжело вздохнул — не взобраться ему уже на этот мостик, одышка проклятая замучила. Тут хоть бы по ровному месту, по земле как-нибудь ходить, к Томке добраться.

 Федор Иванович бежал по тропинке, за ночь подмерзшей, скользкой, несколько раз падал, неловко, стоя на четвереньках, поднимался и снова бежал. Томкино подворье было совсем рядом, когда в голову ему вдруг пришла обидная, тяжелая мысль: кого же изберут председателем вместо него? Он даже остановился посреди поля, начал перебирать в памяти всех депутатов,

 Директор школы, парторг и Зимин отпали сразу. Вряд ли их станут срывать с места. Хотя Зимина и можно бы, случай очень удобный. Но нет, не пойдут на это, осенью отчетно-выборное, там все и решится: либо отправят Зимина на пенсию с почетом, либо... Да и какое теперь дело до этого Федору Ивановичу! Верка тоже отпадает. Фельдшер она хороший, а найти хорошего фельдшера в селе труднее, чем хорошего председателя сельсовета. Кандидатура главного инженера Сергея Петровича тоже не подходила. Раз метят его на место Зимина, то там ему и быть. Над фамилиями тезки своего Федора Тимченко и доярок Федор Иванович не стал даже думать. Эти просто-напросто председательскую должность не потянут: ни образования у них, ни опыта. Оставалась одна секретарша его — Маша. Федор Иванович подумал о ней и так и этак, вздохнул и расстроился вконец — пожалуй, Машу и изберут. Молодая, пока не замужем, дело знает, летом собирается поступать заочно на юридический. Точно — изберут Машу. Ничего, конечно, против нее Федор Иванович не имел, но как-то горько и очень обидно будет ему передавать дела Маше, которую он, случалось, не раз поругивал, упрекал за какой-нибудь пустяк. А теперь еще неизвестно, как она посмотрит на него, как примет дела...

 А может, и не ее, попробовал утешить себя Федор Иванович, может, найдут кого-нибудь посолидней, пришлют со стороны, кооптируют. Да и Федора Ивановича еще со щита сбрасывать не надо, он еще съездит в район, побеседует там, как следует обо всем, и о Граче в том числе. Тоже, понимаешь, нашелся представитель... Федор Иванович на своем веку таких представителей перевидал, дай Бог всякому...

 Осторожно, стараясь не поскользнуться, Федор Иванович взошел на Томкино крыльцо, три раза надавил на кнопку и стал ждать, когда вспыхнет в окнах свет. Но он что-то никак не вспыхивал, не загорался. Федору Ивановичу стало жалко Томку. Намаялась она за день в буфете, настоялась за прилавком, а тут он со своими бедами лезет. Но больше пойти ему некуда, да и звала Томка его к себе сонного вроде бы с радостью, с желанием, так что пусть уж не обижается, пусть простит его. Федор Иванович еще раз подлиннее надавил на кнопку. Свет наконец вспыхнул, правда, какой-то ненормальный, желто-красный, какого в обычной жизни никогда не бывает, Томка вышла в коридор и, не открывая двери, спросила:

 — Кто там?

 — Это я,— отозвался Федор Иванович.— Открой.

 Томка замолчала и так, молча, неподвижно продолжала стоять в темноте за дверью.

 — Открой скорее,— еще раз попросил Федор Иванович,— а то зябко.

 — Не открою,— вдруг произнесла Томка.

 — Да ты что? — опешил Федор Иванович.— Беда у меня, понимаешь.

 — Все равно не открою.

 — Может, у тебя есть кто? — каким-то сиплым, похолодевшим голосом спросил Федор Иванович.

 — Да нету у меня никого.

 — Может, Петька?— допытывался Федор Иванович, хотя точно знал, что Петька остался в клубе и раньше его, Федора Ивановича, добежать улицею к Томке ни за что бы не поспел.

 — Нет у меня никакого Петьки,— тихо, с досадой вздохнула Томка и попросила!— Уходи!

 — Совсем, что ли?

 — Совсем.

 — Но почему? — ничего не понимая, терялся в догадках Федор Иванович.

 — Надоело все,— заплакала Томка.— Все надоело... и ты надоел.— Она ушла в дом, погасила свет, и неясно было, что она там делает, в привычной и всегда такой радост-ной для Федора Ивановича темноте: продолжает плакать или уже успокоилась, затихла и теперь жалеет о содеянном, о сказанном.

 Федор Иванович остался на крылечке один. Некоторое время он посидел на лавочке, чувствуя себя вконец разбитым, обмякшим, потом поднялся, решаясь позвонить еще раз Томке, чтоб выяснить, что же все-таки у нее случилось, но так и не позвонил — забоялся...

 Пора было идти домой. Плестись опять огородами скользкою тропинкою Федору Ивановичу не захотелось, да и не с руки было — дом его совсем в другой стороне. Откинув с калитки крючок, Федор Иванович выглянул на улицу: там было пустынно и по-ночному глухо. Но только он сделал два-три шага, как вся улица вдруг ожила, наполнилась звоном колокольчиков, лошадиным храпом, веселыми, звонкими криками. Вначале Федор Иванович было подумал, что это конюхи гонят порожняком на колхозный двор давно уже ненужные тройки и Буяна, но, по мере того как вся кавалькада догоняла, настигала его, он понял, что ошибся, что мчатся они вовсе не на колхозный двор, а в район, везут туда итоги голосования. У Федора Ивановича такой задумки не было. Все-таки среди ночи надежнее и быстрее ехать машиною. Но, видно, там уже без него переиначили.

 Федор Иванович нырнул в первую попавшуюся подворотню, поплотнее прижался спиною к доскам, так что даже почувствовал, как сквозь легонькое осеннее пальтецо они леденят ему лопатки, и стал ждать, надеясь, что его не заметят. Не хватало еще, чтоб его обнаружили сейчас среди ночи неподалеку от Томкиного дома. Сразу все поймут, куда и зачем убежал он с избирательного участка, и завтра станет об этом известно всему селу, и в первую очередь, конечно, Варваре Александровне, которая неизвестно еще как на этот раз ко всему этому отнесется, какое примет решение...

 Но, слава Богу, его не обнаружили. Первым пронесет мимо Федора Ивановича Буян. В глабцах, единолично развалясь, как полководец, чувствующий за своею спиной неисчислимую армию, восседал Грач. Потом одна за другой промчались тройки. На них было полным-полно народу: Евстратович, Петька, Григорий Онуфриевич, человека три-четыре из избирательной комиссии, Митя и даже шофер дежурной машины.

 Должно быть, весело и радостно было наблюдать со стороны за этим праздничным движением. Но Федору Ивановичу было не до радостей. Он все плотнее и плотнее вжимался в доски, в темноту, словно хотел растаять в ней, раствориться навсегда, лишь бы не дожить до завтрашнего дня, до завтрашнего рассветного утра...

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
11