Александр НЕСТРУГИН. Калач, Толучеевка, Доброскокин…
Пунктир писательской судьбы
Земляческое чувство очень важно для русского человека. Особенно провинциального. Особенно в молодости. И когда подступит вдруг чужбина – армия ли, большой ли город с его текущей слепо вечерней толпой и лязгающими железными челюстями привокзальными трамваями – чувство это становится ещё сильнее, обретая признаки родства.
А литература – не чужбина разве? Особенно в начале, когда ты, провинциальный мечтатель в пыльных ботинках входишь в переполненную штучным народом, гудящую сотнями единственных голосов комнату – и стоишь в ней один-одинёшенек…
Я родился 1 января 1954 года в чернозёмной воронежской глубинке: от райцентра, городка со вкусным названием Калач до моего родного села Скрипниково сорок просёлочно-ненастных, метельно-вьюжных вёрст. Юрий Доброскокин, родившийся годом раньше, 19 января 1953 года, вдохнул русский воздух в далёком Таллине. Тем не менее, мы земляки: родители ещё ребёнком привезли Юру в Калач, и этот слобожанский городок, стоящий на самом краю чернозёмного предстепья, в двух локтях от Дикого Поля, стал для него родным.
Городок этот, с виду такой неказистый, пыльный и сонный, был добр к мальчишке: водил его за руку по меловым холмам-дозорам, поил степным простором, чабрецовым да полынным, узкой стёжкой уводил меж старых верб к текучей воде, щекочущей босые ступни оплывающим под ногой, сошедшимся в белые барашки прибрежным песком.
Объяснял неторопливо, как дедушка внуку, всё-всё: почему так тревожит цветущий донник пчелу, зачем перебирает ветер вербовой листвы серебро, куда течёт, течёт и течёт вода-Толучеевка.
И почему самодельный перьевой поплавок, дрогнув на рассветной этой воде, задевает красным кончиком своим бьющееся в горле сердце…
Он, город этот, познакомил мальца с простыми и мудрыми земляками Твёрдохлебами, отцом и сыном.
Он же помог увидеть в бурьяне дней смелого зайчонка и душегубку-ворону с-коленями-назад.
Он, отрезав от паляницы судьбы ломоть забивающей ноздри горячим хлебным духом молодости, поставил тут же на стол перед будущим своим мифотворцем две всклень налитых чашки – с мёдом и полынью. И отошёл тихонько в сторону, будто говоря: решай, выбирай сам.
Но это потом, потом; а что же до того было?
Сведения обрывочные, но попробуем из них выложить пунктир-цепочку.
Конечно же, Юра Доброскокин учился в школе. Это была школа № 6 города Калача. Располагалась она на продуваемом всеми ветрами закрылке меловой Горы, что на полпути из Города (центра) к Вокзалу. Когда автобус, с натугой преодолевая подъём, правился по этому хорошо знакомому всем калачеевцам маршруту, вышедшее почти к самой дороге длинное, строгого вида двухэтажное здание с узкими окнами-бойницами нависало над ним средневековой крепостью, прикрывающей горный перевал.
Внутри этой крепости мне побывать не довелось. Хотя среднее образование (девятый-десятый классы) добывал в Калаче, учился я в Городе, в школе № 1, а школами, как и микрорайонами, тогда не дружили. Скорее, наоборот.
Наверное, мы не раз встречались с Юрой (райцентр невелик, все пути ведут в Город), но увидеть друг друга, узнать не выпал случай. Я «полировал» борцовский ковёр, о сочинительстве даже не помышлял. А вот Юра, как вспоминает учившаяся в шестой школе Екатерина Мосина (http://www.hrono.ru/text/2008/mosina0508.html), уже тогда публиковал в районной газете «Ленинский путь» «свои рассказики».
Вряд ли те первые опыты стали для Юрия пропуском в большую литературу: Литинститут будет в его жизни не скоро, только в 1975 году. До московских литературных палестин много чего ещё случилось. Всё вряд ли теперь уже узнается, но кое-какие детали-подробности есть. В 1976 году после окончания Воронежского университета я приехал по распределению в соседний с Калачом райцентр Петропавловку - и прирос там, остался. Поскольку был я в то время уже человеком «слегка пишущим», после работы нередко заходил в редакцию районной газеты. Там по вечерам кипели нешуточные шахматные баталии «на высадку» и речи всякие интересные звучали. Упомянул я как-то в общем разговоре, причем отнюдь не застольном, Доброскокина, который в то время уже «подавал надежды, как золотую крошку» (Ю. Кузнецов).
Заместитель редактора Батищев, человек поистине энциклопедических знаний и многих журналистских умений, удивился:
- Сашка, да что вы говорите? Вот уж никогда бы не подумал…
Тут уж мне удивляться пришёл черёд:
- Это почему же, Семен Иванович?
- Так я же его знаю! После школы он несколько месяцев работал в Петропавловке корреспондентом местного радиовещания, был в штате редакции, я его курировал. Намучился я с ним…
- Чем же он вам не угодил?
- Себе на уме парень. И пишет так же. Для радио ещё сходило. Но в газете вечно ведь людей не хватает. Вот мы и решили его к газетному ремеслу подверстать…
- Ну и?..
- Мимо! Слишком уж вычурно у него всё получалось. Это как вместо чёрно-белого фото – акварель. А начнёшь править, голову сломаешь…
Спорить с уважаемым моим собеседником я не стал. Дело своё, конечно, он знал, только дело это было – газетное. А тут вроде как о литературе речь. Но зарубку для себя в памяти сделал: ага, и этот парень петропавловской газетной стёжкой ходил, вслед за Алексеем Прасоловым; далеко ли пойдёт?
Пошёл Юрий далеко, но не сразу. Во всяком случае, осенью 1974 года он ещё в Воронеже. Поступает на подготовительные курсы Воронежского государственного университета, ходит на лекции, в читалку. Вполне мог меня, четверокурсника юрфака, задеть плечом где-нибудь в коридоре. Но не задел. Встретились мы только через несколько лет, в конце семидесятых, осенью, на областном совещании молодых писателей, да и то – вскользь. В просторном кабинете Воронежской писательской организации на проспекте Революции было темно от будущих классиков обллитературы. Все толкались, знакомились, здоровались. Тревожно-восторженный гул голосов на мгновение попритих, и от входной двери качнулся шепоток: «Доброскокин, Доброскокин…» Худощавый парень, симпатичный, щеголевато-подтянутый, будто бы раздвигая толпу холодно-уверенным, едва ли не надменным выражением лица, подошёл к столу, за которым сидела бухгалтер писательской организации, худенькая нервная женщина преклонных лет. У них возник разговор, не доставлявший обоим удовольствия. Конечно же, мне хотелось познакомиться с земляком, но момент для этого был и не самый удачный. Ладно, подумал я, вот закончат они свои словесные баталии, тогда и …
Да не тут-то было! Юрий был не на шутку разгневан, требовал от бухгалтера полностью оплатить ему проезд на совещание, хотя каких-то подтверждающих траты документов у него, вроде бы, не хватало.
Задёрганная женщина повысила голос, Юрий ответил тем же. После вмешательства кого-то из руководителей совещания конфликт разрешился, но остался неприятный осадок. И было уже не до знакомства.
Потом мы разошлись по разным семинарам, всё закипело-забурлило; потом… На подведении итогов наши имена прозвучали в числе отличившихся, но самого Юрия я не увидел. И опять наши стёжки разошлись.
Не без молодой творческой зависти следил я за успехами земляка. Юрий окончил Литературный институт, пошли публикации, о нём заговорили. В 1988 году, когда вышла у меня в Москве долгожданная первая книжка, таких книжек было у Юрия уже три. В свои далеко ещё не самые зрелые годы он, столичный житель, начал потихоньку бронзоветь. Вращавшиеся в столичных литературных кругах воронежские ребята рассказывали, что земляк наш Юра чуть ли не ногой открывает двери в журналы, бывает дома у Кожинова, пьёт водку с Юрием Кузнецовым. То ли правда, то ли россказни. Не во всё верилось, но ведь кроме этой окололитературной мифологии, часто застольной, были ещё и рассказы Доброскокина. С ними было не всё просто-понятно, но… они задевали. Чем?
Тех, давних, впечатлений во всей полноте уже не воскресить. Но стояли они, рассказы эти, явно наособицу. И мне казалось, что написал их другой наш земляк, Андрей Платонов, уставший от революционных половодий и вихрей, но не оставивший поиски «сокровенного человека».
Я и теперь, перечитывая скупую на литературные краски прозу Доброскокина, не могу избавиться от этого впечатления. Представляю себе, как идёт по степи, постукивая на стыках, хорошо знакомый мне «хлебный поезд» - «где-то ещё далеко-далеко в полях, за поворотом на Воробьёвку» (рассказ «Конокрад»). Через час с небольшим, одарив несколько глухих полустанков и разъездов свежим хлебом и вчерашними новостями, добредёт он до Калача и остановится.
Дальше идти некуда.
Тупик.
Проводница с лязгом стронет прикрывающий крутые ступеньки откидной рифлёный мостик, не глядя, привычным жестом мазнёт влажной тряпкой пыльные поручни. Из дремотного вагона выйдет на перрон мужчина, - нездешний, с таящими тихий свет внимательными глазами.
Закурит. Неторопливо оглядится.
И первыми, кого он увидит, будут, конечно же, Твёрдохлебы, старший и младший…
В прозе Доброскокина ничего намеренно-вызывающего, эпатирующего нет, но почему-то поначалу она раздражает: кого-то, как названного выше моего знакомого журналиста, «вычурностью» словесной, кого-то – необъяснимой «нелинейностью» сюжетной канвы, постоянной сменой глагольно-временных форм.
Взять хотя бы рассказ «Заяц», без цитирования которого, кажется, ещё никто из говорящих о писателе Доброскокине не обошёлся. Простая история: ворона-охотница старается добыть в поле молодого зайчишку, а отец и сын Твёрдохлебы пытаются зайчишке тому помочь – без особого успеха, но сохранная надежду. История трогательная, но - оригинальная разве?
А вот как она начинается: «В октябрьский тёплый день на обочине просёлочной дороги стоит зелёный мотороллер; отец и сын Твёрдохлебы ушли далеко в поле, ходят по короткой и упругой стерне, перебираются через овраги. Твёрдохлеб-старший покрикивает, запрокидывая голову:
- Кыш! Кыш пошла!
А его десятилетний сын то и дело подпрыгивает кверху, размахивает и хлопает руками:
- Кыш, кыш, кыш!..
В ближайшем овраге из-под куста несётся такой истошный визг, будто бы туда забился подколотый поросёнок. Младший Твёрдохлеб присел около куста и заглядывает под него… Крик оборвался. Мальчик возвратился к отцу…»
Это в самом деле русская художественная проза, нет ли ошибки? Напоминает чем-то сценарий, киношную «раскадровку». Никакой предыстории, подводки. Только череда кадров, причём не «линейных», а «со смещением»: мотороллер уже «стоит», Твёрдохлебы (кто такие, откуда взялись?) уже «ушли», «ходят»; и далее: «присел», «заглядывает» - «оборвался», «возвратился»…
И, что удивительно, художественная ткань текста, состоящего, казалось бы, из разрозненных «картинок», при этом не рассыпается, остается цельной. Более того, все эти фрагменты, объединенные не столько сюжетом, сколько авторской интонацией – раздумчиво-мудрой, щемяще-знакомой – без труда «срастаются» в картину – объёмную, как теперь говорят, в 3Д-формате. И картина эта, как та ворона с-коленками-назад, стоит перед глазами, не забывается. И всё успокоиться воображению не даёт…
Вот рассказ «Толучеевка» - зачем, для чего он написан? Только ли для того, чтобы сказать: есть, есть у нас в Калаче такая речка? Положительных героев в нём нет.
Старик топит в реке двух слепых ещё щенят. Топит как-то неуверенно, коряво, неловко: в воде плохо затянутый верёвочный узел развязывается. Кирпич идёт ко дну, а узелок с «утопленниками», «скуля и пошевеливаясь», покачивается на воде.
Денис (жених) утонуть щенкам не даёт, ещё и выговаривает новоявленному Герасиму: «Старый человек, а что делаешь…»
Потом Аня (невеста) забавлялась с обсохшими уже щенками, «трогая их и щекоча тонкой хворостинкой; её жених сидел в стороне и любовался своей будущей женой». Вечером жених с невестой ушли, легко убедив себя, что «щенята здесь не пропадут; кто-нибудь, проходя мимо, пожалеет их и подберёт».
Что же дальше?
И снова – всё тот же «сценарный» язык, кажется, вполне здесь уместный: «И вот наступила ночь. Луна льёт слабый свет на деревья, на кусты и берег, на котором едва заметным бугорком лежат щенки; её отражение серебрится и поблёскивает в воде.
На берегу появился человек. Он шел медленно, то и дело наклонялся и что-то искал в темноте на траве. Это, оказывается, старик, принесший сюда днём щенков…»
Старик забирает щенков и почему-то несёт их домой – «под тёплое брюхо матери»…
А сама речка – тихая, «в низеньких глиняных берегах», светящая всюду мелями-перекатами - что творит? Редко, но по весне бывало: «радостно кружа льдины, выплёскивалась она за берега – начинался потоп. Тогда заливало и дворы, и сараи, и дома; гибло у людей добро…»
А ведь, положа руку на сердце, давайте признаемся, хотя бы себе самим, что всё это – и о старике, и о женихе с невестой, и о речке – всё это о нас, любимых!
Жестокость-сострадание: куда кутят тех девать? Под материнским боком ещё двое…
Милосердие-жестокость: слепые те кутята, спасённые да на берегу брошенные, долго ли протянут?
Река-характер – ох, и характерец! Но – наш; сколько ни вглядывайся, едва ли его, такой, в какой-нибудь неметчине разглядишь….
И всё это, не разъятое, как ставшие течением капли воды – и есть этот рассказ. Нелепый какой-то. Неправильный. Саднящий.
Выкинешь его из головы – да не об него ли тем же часом сердце торкнется?
Литература, вроде бы, должна облагораживать жизнь; а если свихнувшаяся жизнь вцепляется литературе в горло и начинает её душить – что тогда?
Чёрные девяностые, поставив крест на советском прошлом, перечеркнули будущность многих и многих любимых чад Страны Советов. Ещё недавно казавшийся баловнем судьбы, писатель Юрий Доброскокин оказался у разбитого корыта: в Москве ни заработка, ни квартиры, ни перспектив.
Он пытался зацепиться, удержаться, содрать с себя вросшую в плоть маску сибарита и Казановы. Женился. Родилась дочь. В Переделкино появилась крыша над головой - не собственная, но всё же постоянная. Есть бумага, есть ручка. Казалось бы, вот они, крылья. Штурвал на себя – и вверх, к синеве, сквозь тучи свинцовые.
Не вышло.
Ослабевшие, взятые в плен похмельной трясучкой руки не смогли удержать штурвал. И серебряная точка его судьбы, только-только появившаяся на дисплее 21 века, исчезла со всех радаров, в том числе и моего личного. Я подумал, что уже навсегда…
Живя далеко от столиц, я их, - литературные, во всяком случае, - стараюсь из вида не терять. Приспособив вместо старательского лотка Интернет, всё пытаюсь намыть словесного золотишка. И порой блеснёт вдруг что-то, поманит…
Открыв содержание мартовского номера журнала «Москва» за 2013 год, я сразу выхватил глазами знакомое имя: «Юрий Доброскокин. Братья и сёстры». Оказалось, что журнал дал подборку рассказов Юрия, к его шестидесятилетию. Рассказы всё те же, хорошо знакомые: «Перепела», «Мотор», «Заяц», «Конокрад», «Толучеевка», «Фомин», «Донские казаки». Авторская справка была короткой: «Юрий Васильевич Доброскокин (1953 – 2003). Прозаик. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Работал на Дону, занимался пчеловодством. Автор сборников: «Твёрдохлебы: рассказы» (1983), «Калач: рассказы» (1984), «Диковинные дороги» (1988)».
Как-то царапнула сердце эта фраза: «Работал на Дону, занимался пчеловодством». И это всё? Вся жизнь? Очень похоже на прочерк – тот самый, скорбный, что ставят между двумя датами.
Впрочем, редакция журнала с лихвой эту невнятную фразу загладила, дав в качестве послесловия к этой «датской» публикации (60 лет со дня рождения, 10 лет как умер) воспоминания друзей Юрия. Я удивился: имена были известные, современной литературе русской не чужие. Неужели все эти люди моего земляка так близко знали?
Оказывается – да, знали. И в мемуарной подборке, озаглавленной «Помнится о нём только хорошее…», об этом хорошем как раз и вспоминали: кто с жаром, кто с теплом, а кто и с милосердной сердечной жалью-горечью.
Так, Владислав Артёмов признался, что прочитав однажды, случайно, рассказ Доброскокина «Электрический человек», «читал после этого всё им написанное. И неизменно испытывал ту самую радость, которую чувствуют люди, попадая под обаяние настоящего, подлинного, природного таланта».
Николай Дорошенко окончательно развеял мои сомнения относительно дружбы калачеевского хлопца-слобожанина с великими литературного мира сего: «Дружбой с Вадимом Кожиновым и Юрием Кузнецовым, которые за что-то именно его, Доброскокина, всей душой полюбили, он более чем дорожил. И, конечно же, узнав, что с Кузнецовым я ещё незнаком, тут же меня к нему потащил, чтобы по-царски поделиться со мною своим богатством».
Александр Сегень щедрой рукой нарисовал портрет друга: «В восьмидесятые он был этаким бравым удальцом в жёлтых сапожках, покорителем женских сердец, острым на язык, смелым в общении, нередко дерзким. И за все эти качества его очень ценили. Стройный, подтянутый, с красиво ухоженной бородой… Можно было брать с него пример. И в его одарённости и большой будущности никто не сомневался».
И - будто к слову о прочерке между двумя датами – сказал А. Сегень, не мог не сказать и горькое: «Три сборника рассказов…Увы, они оказались единственными. Слово «писать» сократилось до четырёх букв: «пить»… Глупо утверждать, что его погубила перестройка, криминальная революция, что его споили, сбили с пути истинного. Он сам себя погубил».
Но больше всего меня поразили строки, открывающие «мемуар» Наталии Соломко. Вот эти: «Юрий Доброскокин умер десять лет назад. Известие было глухим и невнятным. Стали выяснять. Узнали, что похоронен Сочи, в общей могиле. И не умер, а убили. Кто, как и почему, осталось неизвестным…»
Что-то во мне возмутилось, восстало: убили – да не может быть! И почему в Сочи? И почему – в общей могиле? Не война же там была, не мор…
Очень не хотелось верить, что жизнь моего ровесника, за восхождением которого к литературным вершинам следил я некогда с ревнивой земляческой гордостью, закончилась так жутко. Но ведь – друзья, журнальная публикация, печатное слово….
И Сергей Ионин, там же, говорит: «Перед тем, как уехать в Сочи, он звонил мне: «Приезжай, прошу!» Звал на надломе. И с такой тоской, что… Но у меня «времени не нашлось», чтобы съездить в Переделкино. Затем он уехал к дочери в Адлер, оказалось – навсегда». Значит, все-таки права Н. Соломко - насчет гибели в Сочи? Но при чём тогда общая могила? Ведь Юрий, говорят же, к дочери уехал…
Эти вопросы ещё какое-то время стояли передо мной, не давали покоя. Но прошло время, и они, заслонённые житейскими заботами, истончились, истаяли, перестали звучать.
Минул год, даже больше. В один из дней середины ноября в моей квартире раздался телефонный звонок. В трубке – приветливый женский голос:
- Александр Гаврилович, приглашаем вас на вечер памяти поэтов-земляков, который состоится 22 ноября в помещении Калачеевской межпоселенческой библиотеки… Вы сможете приехать?
С библиотекой этой у меня дружба давняя, не раз там мои творческие встречи проходили. И дело такое важное. Думать нечего, нужно ехать.
Организаторы вечера Татьяна Сирякова и Ирина Азарова сделали всё, как говорится, по уму и по сердцу. Каждому литератору-земляку была посвящена отдельная «страничка» - с мини-выставкой книг и публикаций, устным творчески-биографическим «врезом», горящей свечой памяти и неравнодушными голосами присутствующих, в основном – членов районного музыкально-поэтического клуба «Орфей».
Вот уже перевёрнуты странички Юрия Бобони, Анатолия Лунёва, Валерия Попова, открывается последняя – Юрия Доброскокина. Подумалось: «Вечер памяти поэтов… может быть, Юрий в юности писал стихи, и это только сейчас открылось?». Татьяна Сирякова в своём вступительном слове, будто отвечая на мой непрозвучавший вопрос, уточнила, что Юрий стихов не писал, но вот решили обязательно его вспомнить сейчас, потому что…
Во-первых, известный же писатель, единственный в районе член Союза писателей СССР.
Во-вторых, отметила Т. Сирякова, он столько написал о Калаче, жил здесь долгие годы, умер здесь. И оказался, выходит, никому не нужным: похоронен на окраине, в той части кладбища, где хоронят безродных да бездомных. На могиле только деревянный крест, даже таблички с именем нет. Долго не могли найти его могилу. И не нашли бы, если бы не помощь женщины, которая по линии социальных служб занималась его похоронами.
Я, признаюсь, был таким известием обескуражен, сбит с толку. Не выдержал, подал голос:
- Татьяна Дмитриевна, как же так, ведь Юрий, вроде бы, жил под Москвой, уехал в Сочи и там погиб… Вы уверены, что в могиле той безымянной лежит именно наш земляк, писатель Доброскокин?
Татьяна Дмитриевна была уверена, поскольку та самая женщина из социальной службы оказалась одноклассницей Юрия, хорошо его знала. Из возникшего вдруг в зале гула голосов – говорили сразу все, вперебой, на нерве – впечаталось в память накрепко:
- Да в Калаче он жил, а то где же!
- И умер тут!
- Один жил, в доме у него всегда выпивох было полно… они же потом из дома всё порастащили…
Николай Садовский, работавший прежде заведующим районным отделом культуры, припомнил, как пытался когда-то привлечь Юрия в оргкомитет по созданию в Калаче литературного объединения. На заседание Юрий пришёл, но участия в разговоре не принимал, время от времени доставал из внутреннего кармана небольшую фляжку и делал из неё глоток-другой. Уже ничего не писал, только пил.
Кто-то сказал, что не только пил Доброскокин в Калаче, ещё рыбачил. И сидевшая позади меня дама, указывая рукой за окно, в сторону скрытой домами недальней речки, вопросила-выдохнула:
- Да ведь он тут вот, около острова, рыбачил всегда, помните? Муж мой к нему часто подходил, рыбу покупал. А когда мужа не было, Юрий сам к нам домой рыбу заносил, я ему деньги давала…
Когда я встал, чтобы поддержать Т. Сирякову, предложившую, не уповая на милость городских властей, самим скинуться на скромное надгробье Юрию, громкие, взволнованные голоса не вдруг стихли. Пережидая, я, как не выучивший урок школьник, не знал, куда деть руки. И такое горькое думалось, грудь теснило…
Ну ладно, районная власть, сумевшая отблагодарить певца калачеевских медовых мест – да, непутёвого, да, спившегося – лишь безымянным деревянным крестом… Горько, но что с неё взять? Она ведь другими, более важными делами занята, к светлой жизни нас ведёт, до литературы ли ей?
Но мы-то, мы, так называемая литературная общественность? Литераторы, читатели, земляки…
Сам-то я, живущий от безымянной той могилы в часе езды – где я был, что не знал о ней до сего дня, чем таким важным был занят?
Эти мятые, земляческим миром собранные купюры – они, да, помогут обрести безымянной могиле имя. Но разве способны они своим шелестом заглушить в душе чувство недоумения и горечи? И стыда…
Калач, Толучеевка, Доброскокин… Случайные, произвольно собранные – или ключевые, неразделимые слова?
Мне почему-то кажется, что этот пунктир писательской судьбы, в которой мёд оказался так густо настоян на полыни, просто не может быть завершён тяжкой точкой безвестной могилы. Пока стоит город. Пока течёт река. Пока живёт слово.