Андрей ТИМОФЕЕВ. О христианской художественной литературе
Представление рассказа Евгении Декиной «Сын Ваньки Пантелеева»
В современной литературе широко распространено одно принципиальное и трагическое заблуждение. Многим молодым (а зачастую даже немолодым) авторам кажется, что писатель должен максимально адаптировать свой текст под ту среду и те обстоятельства, о которых он пишет (отсюда мат, серая безъязыкость и вульгарный натурализм, встречающиеся сегодня повсеместно). В ответ на упрёки в рабском копировании действительности, такие авторы обычно замечают, что иначе получится «нереалистично».
Это, конечно же, не так. Художественная условность в сильных творческих руках имеет преображающую силу. Настоящий художник не копирует действительность, он её переосмысливает, чтобы, в конечном счёте, изменить мир вокруг себя.
В качестве характерного примера можно привести русскую военную прозу второй половины ХХ века. В лучших своих образцах (Воробьёв, Бондарев, Курочкин) это не просто рассказ о тяжёлом военном быте, не погружение в грязь и ужас войны, а прорыв к подлинным вершинам человеческого духа при полной психологической достоверности и в то же время потрясающей целомудренности самого текста.
Теперь мы должны обратиться, собственно, к теме этой заметки. Много раз уже говорилось, что художественная проза может быть в полном смысле христианской, даже если не рассказывает нам о священниках, церковной жизни и даже явно не упоминает о Боге. И в первую очередь такую прозу характеризуют: глубина психологического переживания, глубина проникновения в бытийные законы жизни и языковое целомудрие. Но главное, на мой взгляд – это органически заложенная в тексте возможность преображения героя (при этом обязательно оправданная художественно и психологически).
Вот и в представленном на ваш суд рассказе молодого талантливого прозаика Евгении Декиной формально отсутствуют элементы «христианской тематики», кроме один раз встречающегося крестика на шее героя. Но о чём же, если не о возможности преображения, говорит нам этот рассказ? «Ты живой воскресни» – вот его центр, ключевая мысль (тонко высказанная автором через грубые слова монгола).
Поэтому-то и жизнь в тюрьме, и страдания, которые вынужден претерпеть герой, описаны удивительно сдержанно. Молодой автор не впитывает в текст злобу и черноту тюремного мира (отчасти даже повредив «реалистичности», однако оставшись верным внутренней логике своего произведения). Языковая сдержанность и теплота тона необходимы ему, чтобы последующее преображение героя не оказалось неорганичным художественному миру рассказа.
При этом текст Евгении начисто лишён какой бы то ни было назидательности или рассудочной нарочитости. Вот Ванька возвращается из тюрьмы: «И когда шел по деревне, среди покосившихся до неузнаваемости заборов и заросших огородов, мечтал, что выбегут все сейчас ему навстречу, станут дразниться и кричать, что вот, мол, идет Ванька Пантелеев, который Семена лопатой порубил, за то, что он Любку его изнасиловал. И если станут кричать и дразниться, или камнями даже кидать, то это будет хорошо. Значит, живой. Значит, есть такой человек – Ванька Пантелеев. Но никто не вышел...» Именно эта жажда человека и тоска по любому, даже самому неприятному проявлению живой жизни, обуславливает достоверность последующего изменения героя.
Автор тонко замечает, что пришедшая к герою Любка «не по нему плачет, а по тому, как могла целоваться под вишнями, лежать у пруда и обнимать мягкой рукой». Да и ребёнок, которого она приводит в дом, может быть от кого угодно. Но для Ваньки это уже не так важно: «…Ванька так ясно понял вдруг, что не надо ему этого знать, что тоже заплакал. От одной мысли, что этот вот, тоненький, большеглазый, и вправду похожий на него пацан – сын, все внутри наполнялось горьким, тягучим и теплым. Наполнялось и склеивалось. И Любку целовал бесконечно, и пацана. Из благодарности больше, чем из любви. Значит, есть теперь такой человек – Ванька Пантелеев. И он не пустота, он отец». И пусть рассказ не претендует на полное раскрытие душевного мира героя, а лишь фиксирует узловые моменты его превращения из «ничто» в «обыкновенного человека», это превращение на самом деле происходит в тексте, и мы вполне верим ему.
Вот какой важный урок даёт этот короткий и на первый взгляд бесхитростный рассказ! Он приводит нас к мысли об истинной сверхзадаче художественного творчества: о том, что языковое и психологическое преображение мира есть лучший и в то же время сложнейший путь, который литература может предложить нам, но в то же время единственный, выводящий далеко за её пределы. Ведь в конце этого пути почти недоступным идеалом виднеется – преображение христианское.