Валентин СОРОКИН. Зезий целует Зезия. Слово про Николая Воронова.

Боюсь, сдам очерк в редакцию, а мне скажут: "Ну вот, на­грузил его именами, Георгия Константиновича Жукова вставил, о Брежневе затеял разговор, к чему? Есть писатель Николай Воронов - давай о нем, давай о его творчестве!" А я про себя подумаю: "Ух, умертвители ветра, шума деревьев, стона совы, грохота гроз, вам клади на стол, под ножницы ваши только "о нем", только "о его" внешнем облике дела, а где он родился, где рос, кого любил, кто протянул ему ладонь надежды - не нужно?

Чего вам нужно? Кромсать страницы, выделить главного героя, осудить его перед всем честным миром: пусть торчит, как валун при дороге?" Потом подумал: "Кого собираюсь переспорить, эко­номящего страницы? Николай Воронов - не Герой Социалистичес­кого Труда, не директор, не главный редактор, не депутат. А тех, героев, директоров, главных редакторов, депутатов, куда их девать? На начальстве не экономят.

Впрочем, литературным начальником нынче быть - дело труд­ное, непрестижное, почти трагедийное: каждый бездельник его оскорбит, уверенный в полной безнаказанности, графоманы на всю страну ведут счет его изданий, не стесняясь унижать и знаменитые книги. Правда, таланты, эти пишут, работают, не лезут в свару, но иногда все-таки срываются, и тогда племя оголтелых крутится в бесноватом замешательстве, и клевещет, клевещет.

В начале пятидесятых годов в нашем уральском краю писатель­ская жизнь шла на хорошей волне: в Челябинске - Людмила Татьяничева, Николай Глебов, в Свердловске - Павел Бажов, Ольга Маркова, Виктор Стариков, в Перми - Василий Каменский. В сто­лице нашу землю достойно представляли Степан Щипачев, Сергей Васильев, Михаил Львов. Чуть позже не только у нас, но и в Москве заговорили о Викторе Астафьеве, Николае Воронове, Ста­ниславе Мелешине. С возникновением в Свердловске журналов "Урал" и "Уральский следопыт" взошло, крупно утвердилось имя прозаика Ивана Акулова.

Челябинский же альманах "Южный Урал" не читался и не поку­пался, его отменила "Уральская новь". Неожиданно-негаданно этот альманах стал "модным", стал быстро расходиться. Новое название, новая обложка, новый формат освежительно сказались. Но куда освежительней сказался приток писательских дарований. То их вещи блокировала кучка "самиздатовцев", прибравших к ру­кам и местное отделение Союза писателей, а то вдруг был дан освободительный ход каскаду неизвестных поэтов и прозаиков.

Авторское освобождение мог обеспечить лишь решительный че­ловек, сам испытавший местную блокаду, местную мафиозную железобетонность. Таким человеком оказался Николай Воронов, не­давний выпускник знаменитого Литературного института, приня­тый в Союз писателей после издания в Сведловске сборника рас­сказов "Весенней порой".

Николай Воронов - магнитогорец. Коренной уралец. Из насто­ящей трудовой семьи. Рано хлебнул лиха. Рано понял как спра­ведливость, так и вероломство бытия. Рано взвалил на себя за­боту о хлебе и доме. Устрашить нищетой его сложно, запугать работой нельзя. Первые книги Николая Воронова несли в себе правду, на которую редко кто отважился. Честная пролетарская прямота способствовала открытому отторжению "эталонов", внед­ренных сталинистской идеологией в литературную практику.

Я запомнил Николая Воронова в легкой светлой одежде: плащ, костюм, шляпа - все светлое, доступно-недорогое, околостуден­ческое, чуть залихватское, трогательно-экзотическое, подбитое ветром, если представить Николая Воронова на Урале зимой, ког­да лютые холода даже для населения "переднего края державы", а он в плащике, ворот рубахи распахнут, голорукий, летние туфли, где ногам вольготно в тонких носках. Трогательную эту "эк­зотику" мы, позднее, грустно поняли: выросли, опробовали на опыте личном, - нелегки годы начальной творческой поры.

Опираясь на доброе расположение к нам, очень в те времена юным, старших товарищей-наставников - Людмилы Татьяничевой, Николая Глебова, Николая Смелянского, Якова Вохменцева, - Николай Воронов возбудил к более энергичной и жесткой заботе о себе и о своем призвании целое поколение челябинцев, да и не только челябинцев. В Златоусте появилось имя Светланы Соложенкиной. Она печатала тонкие прозрачные стихи, никто из нас и не рисковал предугадать в ней грядущего "ядовитого" критика. В Сверд­ловске - Семен Буньков, Владимир Турунтаев, Альберт Яковлев, в Перми - Николай Вагнер, Лев Давыдычев, Владимир Радкевич.

Литературное объединение при Челябинском металлургическом заводе, руководимое Михаилом Аношкиным и другими писателями, дало чуть ли не полтора десятка членов СП СССP, среди них - Зоя Прокофьева, Геннадий Суздалев, Татьяна Тимохина, Александр Куницын, Атилла Садыков, Николай Егоров, Валерий Тряпша, Вла­димир Носков. В этом литературном объединении вырос замеча­тельный поэт, приехавший на Урал из разоренного послевоенного тамбовского села Васильевки, Вячеслав Богданов, коксохимовец, рано погибший лирик, есенинской школы, верный, чуткий, распах­нутый, как весенний куст.

Не сохранил равновесие между красотою искусства и грубой, неуправляемой жизнью:

Звездный свет струится по долине,
Словно это руки Паганини.
Выплыл месяц - как его улыбка,
А река - что голубая скрипка.
Задрожали струны ветровые,
Закачались заводи речные.
Зашепталась с камышом осока, -
Берега аукнулись далеко.
Плыли,
Плыли звуки по долине,
И вставал над миром - Паганини...

Николай Воронов возвратился на Урал после окончания Лите­ратурного института имени А.М. Горького, возглавил в Магнитогорске известное литературное объединение, у истоков кото­рого стояли Людмила Татьяничева и Борис Ручьев. При Николае Воронове литературное объединение отличалось гражданской наступательностыо, умной независимостью и слаженностью, ныне, к сожалению, утраченной.

Молодые силы не остались в долгу перед уральцем, скоро за­звучали имена Юрия Петрова, Владилена Машковцева, Риммы Дышаленковой, нашли в уголках сердец "резервы" Борис Александро­вич Ручьев и Михаил Люгарин, побывавшие на трактах Заполярья, в бараках под прицелами охранников...

Многoe ли меняется в человеке с возрастом, с пережитым? Да и нет. Меняются надежды и отчаяние, смелость и обида, до­верие и подозрительность... Огромен смысл движения по жизни, по ее селам, городам, цехам, шахтам, музеям, институтам, вой­нам, странам, народам. Поднимался до порывов, полных бесстрашия, скорбел от ударов всевластия, тупой скудости, беспощад­ного лукавства. Но незыблемо призвание, твое - Гоби твое. Бар­ханы. Миражи. Призвание твое - край твой, где все движения ду­ши твоей слышимы, воплотимы, существенны, за тобою трепещущи и текучи осязаемо, как небесный туман детства, как надежда юности и ее взахлеб трагическая прекрасная истина и самоуверенность создателя!

Пришел я, давно, лет тридцать назад, к Николаю Воронову в Челябинске, принес неуклюжие стихи, что в них было? Честность и капля оппозиционной гордыни, - уж мы-то, работяги, знаем це­ну куску хлеба и цену хрущевским речам, заполонившим страницы всех газет Советского Союза, аж опубликоваться невозможно, так они часты, длинны, потопительны, знаем цену и прошлому, отку­да явились искалеченными Борис Ручьев и Михаил Люгарин, зна­ем... Потому и шел я к Николаю Воронову с чувством готовности к ссоре, к отпору: я привык защищать себя от обвинений в "политической" безграмотности и прочей чепухе, кое-кто недавно лишь потерял возможность "уличить" меня в этом...

Встретил мои "крамольные" стихи Николай Воронов громко, ува­жительно, с пожеланием быть еще решительнее и смелее. Вспоми­наю факт не для себялюбства, а для благодарности. За много лет, так незаметно и заметно пролетевших, Николай Воронов изменил­ся: стал сдержанней, горше, замкнутей, и заключим - старее, да, старее, и никто не вылечит, никто не спасет от такого узаконенного права "свыше", никто. Но в доме Николая Воронова и ныне - люди призвания, старающиеся делать добро. И творчество писателя углубилось философски, утяжелело слово, настрадалась душа, насмотрелись глаза на высокое и отвратительное.

В ранней его книге "Бунт женщины" - рядовые люди, увлекаю­щие нас в свой мир порядочностью, красотой, трудолюбием и человечностью, запоминаются надолго, как запоминается шедший рядом с тобой из молодости, - твой, понятный, похожий на те­бя, на твоих близких однокашников. В романе "Котел" - лест­ница из тупикового индустриального мрака, отгородившего чув­ства и взоры подростков угольными терриконами, мартеновски­ми бурями от синих облаков, серебряных ливней, лестница, к се­бе, к свету, к голосу земли и человечества.

А "Лягушонок на асфальте" - книга, появившаяся в самый раз­гар предчувствия нашего, что вое мы, европейцы, азиаты, аме­риканцы, африканцы, отданы в заложники варварскому обращению с природой. Мы - будущие жертвы собственной темноты под сво­дами природы. В романе "Похитители солнца" Николай Воронов ци­тирует интересную глыбастую строфу:

Мы - вулканы, залитые черным базальтом,
Смешанным с тугоплавким металлом.
Как ни странно, в нас зарождаются
Волны морские, и птицы, и злаки, и самоцветы.

Прозаик и поэт, Николай Воронов, умеет подстеречь миг, ког­да вздохнет маленький клененок. Любит подержать в ладони мер­цающий искрами изумруд-камень. Регулярно подкармливает в лесу белок и синиц, убежденно считая: они тоже имеют о нем свое по­нятие .

* * *

Богатым государством правил царь Зезий - государством хватугаев, имеющим несметные накопления драгоценностей, сграбас­танных у своего народа, а прежде всего у народа наивняков. Хватугаи пришли жить в глубину земли, пользуются энергией солнца, которую научились улавливать наивняки-кулькены, и обделяя их же светом и теплом. Кулькены скромны, бескорыстны, довольствуются без ропота крохотным пайком. Хватугаи-хаватунги не знают ограничений ни в чем, принимая как должное самопожертвенное до черной немочи, невзыскующее существование кулькенов.

Щедрый-то Зезий щедрый, но личная его охрана, замаскирован­ная под балерунов, не отличается сентиментальной стеснитель­ностью: пока землеповерхностная делегация пробиралась к Зезию поздороваться, найти первую ниточку к большому разговору о при­чинах своего визита в подземное царство, - членов делегации, каждого по-своему, проверили неуследимо и заметно, переверну­ли, перетряхнули, бросили внезапно в отчаянные ситуации, на грани смерти, дабы они понимали, с кем им судьба назначает об­щение.

Роман "Похитители солнца" Николай Воронов закончил давно, лет восемь назад, а то и раньше... Думаю, рукопись "покочева­ла" по журналам и издательствам, ища себе уважения и пристани­ща. Мы ведь даже в иронической фантазии серьезно привыкли рас­познавать реальных людей, "опороченных". А уж если книга сплошь положительная, - сарай, "тот", найдем, лодку, "ту", когда-то уносившую лирического героя на рыбалку, щляпу, "ту", сандалии, "те", все...

"Похитители солнца" - роман разный: грустный, страшный, смешной, привередливый, много в нем Николай Воронов рассказы­вает о "натуральном", хотя роман-то не о натуральной действи­тельности, а о изобретенной, перемешанной с авторскими отступ­лениями, где писатель вдруг "одернет" тебя, даст почувство­вать: не увлекайся вымышленным, не путай его с существующим. Тяжело, досадно читать о мелочных надувательствах, о грубых обманах одних людей другими, о страданиях народов, кинутых в жертву вершинной власти, ненаказуемого главноначальственного каприза, подлости, садизма. У поданных - плохой хлеб, цинично малополезные продукты, у поданных - никакой гарантии на достоинство личности, на свободу мысли, на покой. У подан­ных - гарантия непокоя: прослушают, просветят, прощупают, определят, докажут, заставят признаться, принять казнь.

И это психологически подготовлено, законодательно подтверждено, художественно обстряпано: ритуал веков, красочная тра­гедия, карающая ложь, тупо захватившая рули. "Мрачные мы при­были к портику "Лифтоцентра". Возле колонны, облицованной ро­донитом, нас поджидал, забавляясь подтяжками, лучистоокий че­ловек. Оттягивал и отпускал подтяжки. Издавалось смачное щел­канье. У него были по-женски выпуклые груди. От подтяжечных ударов груди забились".

Кто он, мрачный, женоподобный человек? Что собирается ав­тор разоблачить? На кого намекает? Представляю, детально пред­ставляю, как зачитавшийся до бессонницы редактор задавал себе, весьма искреннему, вопросы: зачем нам роман, на колготу, на скандал? Да, мы привыкли распознавать обличения, разгадывать намеки, соотносить их со своим тощим взглядом на мир...

А журнал "Урал" в трех номерах, седьмом, восьмом, девятом, напечатал роман Николая Воронова "Похитители солнца", не заробел, и правильно поступил. Во-первых, роман не веет против­ным захадом конъюнктуры: теперь-то можно, давай, жми на педали, ничего не произойдет, не созовут собрание, не влепят выговор редактору, не подвергнут печатной казни автора, во-вторых, журнал "Урал" пособил талантливому земляку. А разве такой по­ступок противопоказан нынешнему обновительному настроению? Нет. Роман - мужественное и на редкость нужное произведение.

Хапал Зезий, хапал, сколотил империю, околотил сытую элиту, сколотил жандармскую армию, скопил в подвалах бочки брил­лиантов, сапфиров и прочих сказочных драгоценностей. А кому Зезий обязан даром отделять куши от своего богатства, от бо­гатства своей империи? Бросать помощь кому, кулькеноподобным обитателям поверхности земли, разрывшим ее до коррозии, раз­давившим стальными колесами родники, запакостившим озера и леса атомным распадом, им помогать, им отрывать куски надежды от тела его империи, так?

"Ничего не меняется, меняясь. Устранение неравенства обо­рачивается неравенством. Ложь пребывает за счет правды. Мечты питают действительность - мечты. Отлив уравновешивается прили­вом, взрыв - бездействием. Сияла красота - сияет, процветало ненавистничество - процветает, рабы изощряются в рабстве, пра­вители - в подавлении, рабы изощряются в подавлении, правите­ли - в рабстве. Было стремление к истине - остается. Рушились и возникали царства, рушатся и возникают. Не меняясь, все ме­няется. Все остается по-прежнему, кроме капиталов".

Зезий - царь умный. Прекрасно осознавал: человеку мало, сколько ни толкай ему в рот сладостей, а народам - правды и увеселений, понимал. Пригорюнился. И захотел Зезий Щедрый оправдать свое имя: начал раздавать сокровища - бочки брилли­антов, сапфиров, прочие сказочные богатства. А граждане насы­тятся? А нации уравняются? А пороки исчезнут? Нет.

"Едва Зезий Щедрый подал знак казначеям, чтоб они пригото­вились катануть бочку в сторону желоба, Ралетта закричала с ужаснувшей меня тревогой, как будто он собирался произвести взрыв, а она хотела его предотвратить.

- Отец! Мне! Свадьба! Я возьму для каждого жениха по бе­рилловому перстню. Для Всеволода с воробьевитом, для Кита с гелиодором, для Гордея с аквамарином.

- Пока я не издал эдикта о трех мужьях.

- Ты все можешь.

- Я кончаю с единоличной властью. Проведем опрос. Народ согласится - отдам за трех".

А дальше событие развертывается еще интересней:

"Ралетта выхватила из бочки полную горсть ювелирных изде­лий и мгновенно спрятала в прическу, подобную куполу мечети.

- Царевна, вы просили у моего повелителя три перстня, взя­ли не меньше двадцати.

Слуга царя Зезия Щедрого, слуга народа, пытается урезать вкусовые необъятности Ралетты, дочери распухшего от щедрости Зезия Щедрого, но Ралетта - Ралетта: вчера защищала Всеволо­да и Гордея, делегатов с верхней части земли, от рыскающих "слухачей" папы, а сегодня уже превратилась в алчную тару для сокровищ, Ралетта сегодня способна глотать перстни и броши с каждого ювелирного лотка...

Николай Воронов как писатель и человек никогда не отличал­ся нормативной покладистостью, суетливой уступчивостью слова и характера. Он яро социален в слове, резко тревожен в пове­дении. Роман "Юность в Железнодольске" принес в свое время немало трудностей журналу "Новый мир", Александру Твардовско­му, принес много осложнений самому Воронову и его семье. При­шлось покинуть Калугу, куда он переехал из Магнитогорска.

Очернительство, клевету "на героические будни" рабочего класса приписывали ему неудержимо-ретивые критики. Но роман ушел в глубину народных преодолений.

В творчестве Николая Воронова доброта не сдавала позиции и в черные наскоки ненастья. Его повесть "Голубиная охота" - вещь о чистом детском, подростковом отношении к матери и его крылатой родне - голубям. Повесть, откровения, радостного вос­приятия благодарной и удивительной живой сказки - от соловья до медвежонка, от ящерицы до оленя. Чувство неповторимости в ней, чувство сопричастности, чувство соприкосновения с теплы­ми существами, наделенными верностью человеку, обоюдно вереного им, спасительно вереного.

Две линии в творчестве Николая Воронова, в его слове, ха­рактере, опыте, мастерстве: суровое отношение к неправде, звер­ству, лизоблюдству и сердечность, порядочность, высокая разум­ность. Они дали возможность писателю выйти к нам с романом "Похитители солнца". Автор излил долголетнюю тоску по братству человека в человечестве, тоску по сохранению лица и ока приро­ды, тоску по ясности и цельности наших детей и внуков, кому принадлежит завтрашний час и год.

А бриллианты царя Зезия Щедрого никто задаром не взял, ку­пить же их могли разве лишь Рашидовы и Чурбановы?!

* * *

Как-то я позвонил Воронову. Ответила его мать, Мария Ива­новна: "Давай, говорит, приезжайте, чать земляки, уральцы!" Зазвать друзей, гостей, принять родных - в этом одна из пре­красных особенностей исконной уральской души.

Редко бываем семья у семьи, а живем-то в Москве рядом, че­рез остановку метро. Вороновы давно перебрались из Калуги по обычным для безъязыко застойных времен причинам - слишком не­покладистый у нас характер, Воронов слишком широк в общении: от студента, тогдашнего, а ныне известного прозаика Эрнста Софронова, до ратоборца за великое наследие церкви православ­ной Дмитрия Балашова, тоже известного прозаика, ученого исто­рика, фольклориста, человека, знающего и уверенного в своем знании...

Калуга не виновата. Не виноват Магнитогорск. Воронов вынужден был уезжать от мстительной тупости бюрократа, от интриг негодяя, от общего хронического неумения власти создавать муд­рое отношение к остро-тревожному писателю, а не от людей, за­нятых железом и хлебом.

Отец Воронова, Павел Анисимович, похоронен в деревне Гайдамаки под Троицком. Мать живет в Магнитогорске. Московская квар­тира Вороновых, три комнаты, зачастую переполнена. Приехали мы с женой, а у Вороновых - песни. Это сестры Татьяны Петров­ны, хлебосольной хозяйки дома, супруги Николая Павловича, по­ют, и все им подпевают, кто еще помнит старинный лад протяжных, упругих, как степной гуд, русских песен.

Наслушаешься и заодно наревешься: упустили столько мы из своей национальной "шкатулки" красоты, что нас могут до по­мрачения, кажется, задергать современные ухоразбивающие так­ты... Если есть пустота - ее тут же и заполнят, неважно чем, но заполнят.

Однажды Николай Павлович прочитал из Василия Федорова:

Не в том загадка,
Петь или не петь, -
А жить или не жить!..
Разгадка, где ты?
Ведь есть
Четыре стороны у света,
На все четыре
Надо поглядеть.

Николай Воронов поглядел. Побывал в Польше, Венгрии, Франции, Испании, Португалии, Италии, Дании, Цейлоне, Индии...

Древняя Индия покорила и заворожила его воображение, его желание понять, хоть малость, культуру, цивилизацию, не знавшую периодов разрыва, периодов бесследного угасания от захват­нического лиха, поглощающего национальную мысль, нить золотую, извечную. Индия подвергалась насилию и грабежу, но ни монголы, ни английские колонизаторы не смогли сомкнуть концы "веревки" над великим Индийским океаном - народом. Бодрствующим тысяче­летия, несущим врачевательные и спасательные идеи, не смогли.

Индийский философ сказал так: "Чужеземцы-завоеватели ниче­го нам не дали, ничему нас не научили, давние, а недавние ос­тавили лишь пустые бутылки из-под виски!.." Мне посчастливи­лось дважды побывать в Индии. Николай Воронов стремится вло­жить в произведение максимум информации из увиденного, выно­шенного, "обязать" читателя почувствовать другое, далекое, но не менее своего - мудрое, притягательное, настоящее. В романе "Похитители солнца" мы время от времени отправляемся на про­сторы Индии, в гущу ее улиц, в ее славу, историю, танец, мело­дию. Такие дополнения украшают роман, расширяют его рамки, его тему, а суть романа очерчивается еще более выразительно, бо­лее внушительно.

Писатель Николай Воронов преодолел атаки в печати, не рас­терялся и в житейских бытовых столкновениях с отечественной административной ордой, не ведающей отступлений в сторону ми­лосердия, - гранитная долбежная машина двадцатого века. Но вот не задиссидентствовал, не уехал, не махнул рукой на все.

Слишком глубоко лежат в душе у него те протяжные и упругие песни родных, тот голубиный двор замарзанного нищетой магни­тогорского барака, этого "плывущего корабля металлургов" из тридцатых годов, из сталинских революционных зорь к нам...

Нельзя обсуждать уехавшего, униженного, оскорбленного тут, у нас, нельзя. Но ведь уехавшие не поголовно таланты, а, есть и бездарные типы, и кроме пародийного достоинства "уехали" ни­чего в них нет. Мы, возвращая талантливых и бездарных, не говорим о тех, кто испытал горя гораздо больше уехавшего, но не предал себя, не покинул порог Отечества. Разве такие патриоты не сработали на нынешний гласный день? Они-то и помогли тво­рить, не оглядываясь на важных администраторов с психологией сатрапов.

К людям-патриотам я отношу и Николая Воронова и отношу его к психологам, кому довелось постичь прискорбную противоре­чивость "держав" при разных общественных формациях и в том числе при социализме:

"Жизнь человека - перепады: возвышенные думы - бытовая по­вседневность, совесть - бесчестие, битва за правду - обманы, непорочность-бесстыдство, сетование на покорность народа - поддержка деспотического всевластия, нерасчетливость - стяжательство, осуждение безнравственности - разложение, скорбь об одинокости - содействие разобщению, служение всем - губи­тельный для общества индивидуализм. Меня не смущают перепады существования, присущие большинству: они закономерны. Меня тревожат стремление не замечать их, умалчивать о них, Бесстрашная зоркость и правда ясности умудряют, потому я тревожусь".

Активно запоминающийся образ в романе "Похитители солнца" - образ Гордея. Живой, умно-резковатый, Гордей вырос и сложился нравственно на путях и передрягах страшной и неуклюжей ко­ловерти, он то стоит перед пулей, то делает веские жесты для судеб друзей, для верхнеземцев. Ничего и никого не боится. Богата "палитра" натуры Ралетты. Интересен миловидный Кека, способный на дерзость, на подвижничество в моменты пробужде­ния под воздействием Гордея от безразличия, терпимости, попустительства, осознания своей возвышенной и обманутой наивности.

Зезий Щедрый - матерый правитель. Раскроить бы надо разли­чимее поле действия между Зезием Щедрым и Портфеленосцем. Разъединить их противоречиями, обозначить художественней перед читателем. Наползает образ на образ, величественность на вели­чественность, тень на тень. Убрать клички Выпивохинд, Декласса, убрать изобретенные междометия - пху, бху и т.п. Трудно принимать их на язык, на ухо.

Сосредотачиваться назойливо на отставаниях верхнеземцев не следует. Надо, может быть, подумать о другом: на луну слетали, а тысячи тюленей, китов, миллионы разных животных, цветов, трав, насекомых, птиц вымирают, миллионы, а наши и американ­ские космические корабли реют по галактике, черные, орущие по­гибелью дыры в озоновом слое, не способны "залатать". Это не просто раны околоземицы - раны Вселенной.

Что принесло расщепление ядра? Что принесла межзвездная ракета? Усовершенствование разбойного механизма бесконечно, а уничтоженный родник - один. Другого нет и не будет. Ученый его не сконструирует, агроном не воспроизведет. Если бы чело­вечество вдруг уловило: из сопла ракеты летит не пламя, а гря­дущий песок пустыни, Гоби летит, если бы!..

Мальчишкой Николай Воронов кочевал по Уралу с цыганами. Слушал их крылатые гитары у костров. Перед его глазами, огромными, очарованными, кружились салаватские степи Башкирии, роняла снежные вздохи соловьиная черемуха, присвистывал су­тулый скифский ковыль. И это вошло в грудь. Влилось. Запомни­лось. Засверкало в романе. И пусть движется широко и мощно к человеку.

Много людей на Земле, а звезд над нею еще больше. У каждого из нас, живущих, своя - выбирай, иди на свою звезду. И Ни­колай Воронов идет...

Помню письмо ветеранов, клеймящее Николая Воронова за яко­бы клевету на святую молодежь, на прославленный комсомол, отапливающий энтузиазмом целинные захолустья советской Отчиз­ны. Подписались ученые, строители, руководители, те, кто "воз­водил" Магнитогорск, кого "опозорил" писатель, те, кто не чи­тая романа "Юность в Железнодольске", требует его укрощения и запрета. Александр Твардовский, познавший изуверства "отца на­родов", и то был потрясен этой подлостью и написал гневное письмо на "верх", не получившее ответа. Почему?

Сейчас видней, что роман не перечил истине о действитель­ности, никто ныне не замечает его "клеветы" и "очернитель­ства"... И теперь нельзя ограничиться недоумением на коллек­тивное письмо ветеранов: оно отразило один из способов офици­озной управляемой клеветы на правду жизни в слове, чтобы ее запрятать, распять, похоронить.

О чем говорить? Теперь нам легко осуждать Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко. Времена свободные, безо­пасные или мы такие храбрые?..

* * *

Дорогой Николай Павлович, уралец мой романтичный, я тебе дарю своего Зезия, Зезю тебе дарю, хищника, нами состряпанного, рабами.

Жертвоед*

I

Был Идол прост,
С прямыми волосами,
Обычен рост, -
Как вырубили сами.
Глаза обычны
И обычны брови.
Лишь непривычно
Требовал он крови.
Ягнятами
Язычники снабжали.
Телятами
В нем доброту держали.
Но вот однажды
Разозлился Идол,
Хибаре каждой
По удару выдал.
Гроза густела,
Гнулся молний палец,
Аж то и дело
Домики пластались.
Горели рамы,
Полыхали двери.
В природе драмы -
У людей потеря.
Поплакали
И сгибших схоронили.
Заквакали
Лягушки в теплом иле.

2

Вожди племён
Приподняли болвана:
Хоть не умен,
А вроде атамана.
Хоть и не зряч,
А очи из алмаза.
Хоть не горяч,
А прожигает сразу.
Хоть не высок,
А достает до тучи.
Хоть пуст висок,
Да челюсти гремучи...
Пообтесали,
Скрасили долдона,
Попричесали
У излуки Дона.
Мол, не хамей
И не зори хозяйства,
Будь поумней,
И укроти зазнайство.
А мы добром,
Мы, не скупясь на плату,
И - серебром,
А, пожелаешь, златом.
И дружно вече
Гаркнуло:
"Утешить!"
И что ни праздник,
Стали бляхи вешать.
В субботу бляха,
В воскресенье бляха.
Не может взмаха
Сделать чебураха.
Во вторник бляха,
В среду и в четверг.
Сияет ряха,
Оплевать не грех.
По бляхе в день,
По две и по четыре
Сто деревень
Ему цепляют в мире.
Ел золото
И золотом набухнул.
И с голода
По золоту - и рухнул..
Звон золотой
Налево и направо
И над водой
Плеснул, и над дубравой.
И весело
Огонь метнул крылами
И всё смело
Хохочущее пламя..
Ни золота,
Ни хижины убогой.
Пой молодо
И в жизнь повторно трогай.

3

Ну-с, мужики,
Чего теперь орете,
Вам не с руки
Мудреть в труде-работе?
Готовьте бляхи
Новому уроду.
Глотайте в страхе
И огонь и воду.
Не взятками
Решается задача.
Порядками
Воюется удача.
Ртом окунули
В золото-почет.
Перевернули,
А в дыру течет.
Вы, соколы,
Неграмотны и голы,
Вы около,
Пока еще, моголы.
Соорудили
Идола себе
И навредили
Собственной судьбе.
Ведь был он прост,
С прямыми волосами,
Неважен рост, -
Как вырубили сами.

На кого нам обижаться? Партийные язычники... Наивность поэта, глубокодумье философа, доказательства ученого, клятву солдата, труд и сноровку рабочего - всё, все переварит, не притормаживаясь, перемолотит и, как жернова, перетрёт, паровозный желудок Идола.

Революционный локомотив брызнул огнём и дымом на Финском вокзале, а русская бабушка в уничтоженной деревне до сих пор гадает: кто донес на её отца, где похоронен её муж, кто убил в Кабуле ее внука?..

* * *

В 1978 г., будучи Главным редактором "Современника", я проходил "суд чести" КПК. Ошибки мои, приведшие меня к "су­ду", всячески раздували, рекламировали противники. А мы, же­на и дети, собрались переехать в новую квартиру. Старую, кооперативную, передали безвозмездно "Управлению детскими учреж­дениями Москвы", а в новую, въехали, опоздав, примерно, на ме­сяц ко дню "общего вселения", по "временному ордеру", как все, с правом получить постоянный.

Готовились к свадьбе сына. Вдруг, взломав двери новой нашей квартиры, "странные люди", по указанию первого секрета­ря MГK Гришина и Председателя Моссовета Промыслова, погрузили мебель, библиотеку, рукописи мои, и скрылись в "неизвестном направлении". Квартира "приглянулась" греческой миллиардерше Кристине Онассис. Навели ее... Нас вышвырнули, мол, самовольно въехали. А как еще нас унять?!

Защитительное письмо в ЦК КПСС отправили В. Белов, В. Распутин, Б. Можаев, В. Астафьев, Ф. Абрамов, И, Акулов, В. Викулов, организованное Николаем Вороновым.

Однажды, на торжественном ужине, посвященном очередному юбиляру, ко мне подсел приятный смуглый человек:

- Вы Валентин Васильевич Сорокин?

- Я.

- А я Иван Петрович Кириченко.

- Спасибо.

- Вашу квартиру заняла миллиардерша Онассис?

- Мою.

- Константин Устинович Черненко держит документ писателей на "контроле".

- Почему держит?

- Велит уточнить данные.

- Писатели не врут, полагаю?

Потом мой "вопрос" довела до логического конца инструктор ЦК КПСС Н.С. Жильцова, звонившая мне: "Константин Устинович Черненко держит на "контроле" документ писателей и будет дер­жать до тех пор, пока ваша семья не получит равноценную квар­тиру!".

Пробежали в переполохах и обидах прочие месяцы. Квартиру мы получили. Звонит H.С. Жильцова: "Валентин Васильевич, по­шлите телеграмму Константину Устиновичу Черненко, - довольны ли вы квартирой, писательский документ он продолжает держать на "контроле", пожалуйста, пошлите на его имя телеграмму, и я перестану беспокоиться!"

Я послал благодарную телеграмму.

В тяжелый период "склочно-виноватого" процесса надо мною я обращался к Черненко с резкими, как теперь вижу, категорич­ными требованиями, - ультиматумами, смешил "больших людей", но меня так жестоко атаковали за "промахи и непромахи", что выжить было почти невозможно. Почти нельзя было уцелеть!..

Вас. Федоров, Борис Можаев, Иван Акулов, Иван Шевцов, Ан­дрей Блинов, Анатолий Афанасьев, Владимир Фомичев - были ря­дом. А Николай Воронов звонил каждый день, даже находясь в командировке или на отдыхе, далеко от Москвы, - звонил.

В дни восхождения К.У.Черненко на пост Генерального секре­таря и Председателя Президиума Верховного Совета СССР я позд­равил его, напомнил ему о помощи моей семье. И не стыжусь той телеграммы. Она - без холуйства, она - с болью о том, чем се­годня мы заняты: с болью о русской доле.

Нет у меня морального права осуждать ныне и первого тог­дашнего секретаря СП СССР, Г.М. Маркова, позже "суда " сказав­шего: "Валентин, я был в те дни в Чехословакии. Я не усну спокойно, пока не улягутся вокруг тебя волны, пока ты не по­дучишь квартиру, не выйдешь на достойную работу!". Как забыть такие слова? Кем надо быть, чтобы их забыть? Говорят, Г.М. Маркову по "делу" Кристины Онассис ночью позвонил Андропов...

Сегодня кое-кто ретиво третирует Г.М. Маркова за присужде­ние Брежневу Ленинской премии, за общение Маркова с Андропо­вым и Черненко. А как мог избежать этого общения Г.М. Марков? И что он мог предпринять, когда вся пресса холопски "падала ниц" перед сильными мира сего? Ну посмотрите сегодня на Коротича!..

Не считая Г.М. Маркова "ангелом", я, еще повторяю, не впра­ве забыть его человечности, его опрятной заботы. Н. Воронов, В. Белов, В. Распутин, В. Афанасьев, И. Акулов, С. Викулов, А. Блинов, И. Шевцов, В. Фомичев, особенно Б. Можаев, Вас. Фе­доров, не дали мне "закомплексоваться" на страхе, на мститель­ности, на крике.

А Юрий Васильевич Бондарев поговорил с "царями жилищных держав", уберег мою семью от "свар и взрывов", и мы сохранили лучшие силы для более мудрой обстановки. У меня нет сегодня "зуда" угрызения, нет чувства "прокурорства", нет и признатель­ности к тем, кто разжег огонь скандала, разбросал "головешки по всей Руси великой", дабы "проучить" меня, виноватого и не­виноватого.

Николай Воронов - человек беспокойного и нервного склада. Может, потому он часто снисходителен к иным слабостям и недо­моганиям "нравственного" порядка, всегда пытается, прежде чем осудить, - осмыслить ситуацию, вникнуть, оценить меру про­ступка. Вместе с тем Николай Воронов высказывает в глаза че­ловеку то, что человек "заслужил", если речь зашла о необхо­димости сказать правду. Натура человека, характер, совесть, отношение его к делу оттачиваются на миру стремлением к прав­де. Оттачиваются качества человека, кроме, конечно, опыта его, - способностью тревожиться: не нарушил ли я своего "са­мого", "самого", не разбазариваю ли я то, с чем проводила ме­ня в дорогу мать?

А мы - "суди" его, "разноси его с трибун", "учи" его, та­кого да сякого!.. А в это время за спиной пухнет на "держав­ной высоте" новый Генералиссимус, новый Верховный, посылающий тысячи наших сыновей на афганскую смерть, и ради чего? Ради маршальского мундира? Ради самодовольной утробы?! На нас на всех лежит кровавый дым сталинских лагерей и расстрелов, ле­жит запретительная русская тоска: слово мяли диктаторы, мяли партийные чиновники, мяли проходимцы, на своей и на зарубеж­ной земле торговали им.

Но нечего бездумно плевать в прожитое! Не одумайся мы, не отрезвей настоящим, появится перспектива чуть "приподнять" Брежнева и застойное время, поскольку времена грядут не менее черные. И Леонид Ильич Брежнев - не самое худшее существо сре­ди политиканов и властолюбцев эпохи. Коротич знает это...

Его "Огонек" в каждом номере уличает русских писателей-"шовинистов", "националистов", "фашистов" во враждебном отно­шении к перестройке, к члену Политбюро ЦК КПСС Яковлеву Н.А., навязывает читателям мысль о том, что Ю.B. Бондарев мешает гласному прогрессу, В. Распутин гласность не понимает, В. Бе­лов - деревенщик...

Коротич много проехал городов, посмотрел и понюхал стран - не состязаемся. Но пусть Коротич запомнит: и на холуйство бы­вает проруха. И она не за горами. Коротич читал, надеюсь, Тют­чева:

Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, -
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.

Но дело не в Коротиче. Дело в том, что наша пресса отдана в "единые по вкусу" руки. И для коротичей - простор; кого хо­чу, того и омрачу, о ком хочу, о том и замолчу. Молчат коротичи о Н. Воронове, о И. Акулове, о тех, кто честно и талант­ливо обращался и обращается со словом.

Мы строили государство равноправия и обилия, а получилось государство обманов и трагедий, тружеников и паразитов, сосу­щих "золотую кровь" из нас, из народа:

По улицам,
посредине садов,
меж сияющих клубных тетерей
хулиганов
различных сортов
больше,
чем сортов бактерий.

Еще в то бурное время Владимир Маяковский разглядел их... Пишутся книги с расчетом на порядочность не только рядовых читателей, но и высоких чинов, с расчетом на то, что чины сни­зойдут до умных книг, прочитают, но чины-то не торопятся их читать и твердо "сражаются" с ними, используя ветеранов. Молодцы, идолы оптимизма! Зезиям не нужны умные книги, не нужны умные люди. Нелепо - если умных книг хватает. Обидно - если умных людей хватает. Зезиям не надо соперничества. Зезиям нужна власть, нужна дисциплина - послушных и утоляющих мас­совую печаль слепотою.

Разве может сформироваться где-то человек умнее Зезия? Та­кой человек уже есть - сам Зезий. И в другом нет необходимос­ти.

* * *

Читая роман "Похитители солнца", думаешь: зачем вся эта возня подозрительности, упорство соревнования в наживе, жажда власти и славы между "надземными" и "подземными" правителями, ханами банков, пауками сокровищ, каганами племен и народов? Скорее бы мир, человечество на свету и во тьме угомонилось, успокоилось. Что делать в реальной нашей действительности? Для чего погоня за баснословными серьгами и перстнями, погоня за особняками, не имеющими аналогий, погоня за портретами, ре­чами, похвалой - короной верховенства?

Ведь все равно это будет разоблачено и проклято, даже "сексапильная" царевна Ралетта поумнела: влюбилась по-настоящему в "гостя" с поверхности земли, не связанного с "золотым дном" грабительства, распутства, потянулась к чистоте, к достоин­ству. Но слишком уж она закоренела в похищении удовольствий, чужой воли, богатств, всего того, что дает солнце.

Зезий, "отдав концы", появляется после смерти, когда требу­ет "ЧП", обстановка, возникающая в его царстве: умер, но дух Зезия Щедрого, кроме обиженных им людей, продолжает будора­жить здравствующих соратников кормчего... фантазия автора широка, она разноцветна в социальных пробах жизни на "аппетит", дерзка и понятна нам, обычным, в теперешних историях и трево­гах, где разгильдяйство оборачивается потерями, а наивность бедою: жизнь - как сказка, сказка - как жизнь.

Человечество слабо, но пытается объединиться и затормозить "вагон смерти", пущенный по рельсам бесчетных войн от начала первой бойни в наши дни, вагон, нагруженный уже не пиками, не саблями, не пулеметами, а бомбами, наведенными на страны и материки. И, выходя из романа наверх, ты явно, впрямую, стал­киваешься с всеземным ужасом:

"Послевоенные годы не сняли напряжения. Они по-прежнему оставались тревожными для тех, кто отвечал за обороноспособ­ность страны. Международная обстановка тех лет была весьма сложной - над миром нависла атомная угроза. Политика атомного шантажа, опирающаяся на монопольное владение США смертоносным оружием, ни на минуту не позволяла забывать о безопасности Родины.

Опасения были не напрасными. Много лет спустя стали извест­ны планы нанесения атомных ударов с целью уничтожения мирных городов и населения СССР. Была определена и дата нападения - 1957 год. На территории нашей страны намечалось взорвать 333 атомные бомбы, уничтожить около 300 городов. Опасность была зримой: границы страны находились в плотном кольце американ­ских военных баз".*

Читать страшно! А что мы тогда знали, рабочие и служащие, идущие в цеха, в институты, в школы? Ничего. Правительство принимало меры, крутились телефоны, летели и ехали дипломаты, склонялись над картами генералы, а мы?.. В Челябинске посту­кивали по чугунным линиям трамваи, ревели трубы заводов и фабрик, волны пролетариев перекатывались через шлюзы проход­ных, так было везде: у нас, в других странах, близких и даль­них, солнце загоралось у горизонта, у горизонта оно и гасло.

Поэтому особенно остро воспринимаются в романе страницы, где писатель рисует "топи" информации, глухоту, слепоту, убо­гость осведомленности, ее минимальный удельный вес в двух царствах - надземном и подземном. Отсутствие точной и обязы­вающей умнеть человека информации порождает скепсис, нежела­ние знать, разбираться в том, что подспудно его пугает, бес­покоит, так лучше: отвернулся и не смотри, но там, во глуби­не, горит, там - взрывается, сносит горы и реки, уносит тебя самого!

Читая роман, желаешь: продлилось бы, продержалось бы по­дольше время переговоров, взаимных уступок, способствующих не обвинять друг друга несусветно, а прислушиваться, вникать в недоверье и в доверье, убирать "сорины" из глаз, обоюдно снимать учащенность сердцебиения, вселять в нас доброту, - продлилось бы, продержалось подольше, а там, гладишь, образу­мимся, остепенимся!

Николай Воронов немало размышляет, немало знает. Но знания не отвлекают писателя от скучной обыденности, неряшливости и безобразия жизни, а сообщают ему необходимость - следить за собой, не хитрить, не изнурять себя и других обманом: "Они в любое русло вольются. Им ничего не стоит притвориться солнышками, революционерами, вроде того... Зезя-то объявил эру доб­роты и обдурил нас, как форменных идиотов. Притворятся, под­готовятся... Они - мастера секреты сберегать всяким губошлепам в укор и науку. Подготовятся и обрушат даже гранитные бе­рега, понадобится - зальют потопами, заморят голодом".

Но у царей есть что-то, ну, зеркало, что ли, прибор какой, отпускающий им умиротворенность обладанием внешней и внутрен­ней выделенностью, возможностью решать, наказывать, поднимать, задвигать. И Зезий, обладатель такого зеркала-чуда как бы смягчает, поддобряет "прибором" свое лицо, глаза, и - действия, и - разум, и - судьбу. Зезий видит в приборе Зезия таким, ка­ким хочет видеть. Остановить этот процесс самоуважения Зезия народ, пожалуй, не в силах, отсюда и Гордеев экспромт:

Зезий целует Зезия -
Такая, братишки, фруктозия.
Неуж времена и пораньше случались,
Чтобы с собою цари целовались?

Случались. Целовались. И - с собою. С единственным - со­бою!

Нелепо тащить сюда "похожести", и я уже говорил: ах, и у нас, мол, так ах, и у нас был, и у нас есть Зезий, скажем, начальник милиции, бухгалтер колхоза или, допустим, директор рынка: лучший арбуз себе, лучшего индюка - себе, не в том де­ло! Зезий есть везде! Но есть за исторической спиною ЗезиЯ тень Зезия, из коей люди, общества, а порой народы долго не могут выбраться к самим себе, к государству, к жизни и, что очень опасно, - не могут найти линию нормального поведения в деле, в обязанностях, в идеалах.

До знакомства с романом Николая Воронова "Похитители солнца", задолго до нынешних определений "застойность" и "вседозволенность", я напечатал в "Уральском следопыте" балладу "Три холуя". Последние строфы баллады, после того, как два "сподвижника" ушли и "владыка", холеный, одово-торжественный, остался один на один с утлыми думами, звучали так:

Давила одинокость,
Житейская немилость.
Святая недалекость
В бровях его томилась.
Он думал, напрягая,
Свой оскудевший разум:
- История какая,
Нельзя хватать всем сразу!..

Речь-то велась о том, как три сановитых властолюбца дели­ли "кусок" между собою, рвали, сопя над вверенным им государ­ством, над троном, народом.

Но сравнить роман Николая Воронова со своими "участками" жизни или с нашим временем негоже. Надо учиться на романе вспоминать, учиться стыдиться, учиться находить мужество быть строже к себе и окружающим, быть интереснее, смелее, поэтич­нее и нужнее.

Роман много лет пролежал без перспективы, но если бы Бреж­нев прочитал роман "Похитители солнца", то он никогда бы не поехал в Днепродзержинск к своему памятнику. Он не взял бы микрофон, не решился бы нетрезвым голосом от самокрыления ве­щать о самом себе у памятника, поставленного холуями и им, самим собою, себе: дескать, у нас есть специальный закон, сог­ласно которому народ отмечает особо выдающихся людей, внесших особо выдающийся вклад в развитие особо выдающейся державы, памятниками, орденами, званиями.

Значит, уже тогда Леонид Ильич не сомневался в скромности такого дикого явления. Кто ему внушил незыблемость его достоинства: народ, страна? Народ смеялся над его кружением около бронзового бюста, сочувствовал Украине, молил Бога: не случи­лось бы это в России.

Но случилось. Случился малоземельный музей, где запечатле­ны его "маршальские победы", - карты, блиндажи, награды, до ордена "Победы", а за что? Теперь упрекаем полководцев, не опротестовали, упрекаем газеты, журналы, издательства, радио, телевидение, превратившие его деятельность, до мига, до часу, в сплошной дурной спектакль, вплоть до глобально лживых и жирных похорон, сквозь антирабочую стряпню которых до сих пор сочится елей, настоенный на десятилетиях лакейского повиновения и страха сталинской классической закваски, приправленной кровавым чайханщиком Берией...

За балладу "Три холуя" меня вызвал на "покаяние" розовый литчиновник, как вылепленный из качественного сала, с физионо­мией Бровеносца (прозвище Брежнева), Зезий, лоснящийся благо­получием. Он произнес мне:

- Исключим из партии.

- За что?

- За это...

- За что за это?

- За это... - взвизгнул он, тыкая в журнал, но не называя журнала.

- Побойтесь.

Чиновник побагровел, но тут же сник.

Мы улыбаемся, встречаясь теперь, словно и ничего не проис­ходило.

Похороны Брежнева - последняя взятка, организованная мафи­ями Златодержцу. Взятка, от бриллиантового и золотого "национального" подарка Азербайджана, стоящего миллионы, до "Золо­того Знака" ЦК ВЛКСМ и пятой "Золотой Звезды Соцгероя", - от Президиума Верховного Совета СССР, а он, непосредственный Зезий, таков: мертвый принимал в руку то, что не дохапал жи­вой... И памятник ему в центре России, страны, столицы, на Красной площади - взятка.

Николай Воронов любит повторять строки Сергея Есенина:

Это все, что зовем мы родиной,
Это все, отчего на ней
Пьют и плачут в одно с непогодиной,
Дожидаясь улыбчивых дней.

Памятник ему, Зезию, - прикрытие мафии, взятка. И, как взят­ка, он будет сметен потомками бесповоротно. Будет.

* * *

Вот так и ходил, ездил по Уралу молодой писатель Николай Воронов, по районам Башкирии, запавшим ему в душу еще с дет­ства, с отрочества. Запавшим в душу черемуховыми лугами, бере­гами горных и долинных речек, соловьиными звонами, орлиными окликами над скалами, над холмами, над лиственницами, бронзо­выми и темными, подпирающими белые, белые облака. Сёла - Зилаир, Кана-Никольск, Ново-Никольск, хутора - Успенск, Киевск, Ивашла, Карама, Побоище. Покочевал...

Край, воспетый Аксаковым. Русские, народ, отмеченный аввакумовским страстотерпием и непокорностью, проницательностью Льва Толстого, Мамина-Сибиряка, настороженного поэта, корпус­ного комиссара Революции Василия Наседкина, мужа старшей сестры Сергея Есенина Екатерины, расстрелянного сионистскими палача­ми...

И башкиры, народ осанистый, откровенный, музыкальный. Есть в них то, что ценят в нас другие народы: романтичность, наивность, доступность их сердечных струн для постороннего, признак - люди общаются с природой, уважая ее традиции, ее вечность.

Кана-Никольск - на реке Кане. Киевск - в честь древнего Киева. Ивашла - ива шла, шла ива, ивушка зеленая. А Побоище - побили бунтарей Пугачева царские отряды. Мертвецов подобрали работные, кананикольцы, и расселились по ручьям и речкам, печалясь и беседуя. Край - сильный башкирами. Край - сильный русскими, украинцами, татарами. Край - разноязыкий. Край сильный воинами, защитниками.

А тут еще сразу после Победы, не успели оглянуться, и при­вычно легендарный маршал Георгий Жуков - на Урале... Сталину в чем-то не угодил, а может, надоел вождю всех племен и наро­дов, корифею всех наук, светочу мира и его "мясорубу" Берии, надоел независимым характером и профессиональной непреклон­ностью? Когда Гитлер собирался праздновать падение Москвы па­радом немцев на Красной Площади, они терпели маршала, бесстраш­ного и гордого, вперед смотрящего, а сейчас, когда немцы раз­биты, когда Берлин пал, одного Сталина хватит на все племена и народы, он, единственный, знает, где живет и ожидает нас коммунизм, олицетворение рая на земле.

А я читаю и думаю: Зезий-то создал такое государство, - никто, ни одно живое существо, не могло остаться без тщатель­ной проверки на "преданность", на "безопасность", на точность поступков, но лишь в пользу Зезию, ибо Зезий - я, он, мы, Родина, мир, бессмертие... Вот тебе и Зезий!

Все мы немножко Зезии. В каждом из нас сидит маленький Зе­зий, Сидит - тоскует по большому Зезию. а все большие Зезии - вместе тоскуют по глобальному Зезию, бессмертному Зезию. Без глобального Зезия маленькие Зезии в опасности: до них дотянут­ся, доберутся, придавят, а глобальный Зезий, бессмертный Зе­зий, их поголовно убережет. Бессмертье одному, остальным - возлебессмертье... Каждому Зезию - свое. Но у каждого Зезия, кроме своего большого Зезия, должен быть единый Зезий. Глобальный Зезий. Бессмертный Зезий. Все мы немножко Зезии. Эх, эх, Зезии, Зезии!..

В романе Николая Воронова "Котел" лирический герой философ­ствует: "Что земля без людей? Так себе. Никому ненужный шар, Шар, лишенный ума. Кто бы мог понять, почему трава летом не желтая, а зеленая? Кто бы определил, что в горе, у подошвы которой Ильгизова деревня, залежи марганца? Кто бы понял, что плакучая береза на том берегу хороша, хотя и крив ее ствол, а сосна позади нее, хоть и прямая, однако ничем, кроме скуки, не отзывается в душе?"

Вот и приехал трижды Герой Советского Союза, маршал Совет­ского Союза, командующий Уральским округом Георгий Констан­тинович Жуков на кладбище, на могилу Павла Бажова, друга, в городе Свердловске. А зима - за сорок градусов. У могилы -семья Бажова, родные, близкие, тут и писатели - Ольга Маркова, Николай Куштум, Виктор Стариков, Станислав Мелешин, Олег Коряков... Появляется Жуков. Прочный, видный, необычный какой-то необъяснимой правотой и масштабом человек.

Поздоровался. Каждого спокойно, для себя, оценил, как бы пригласил к себе, чуть потянул в душу, командирскую и надеж­ную. А на Николае Воронове, напоминающем телосложением Жукова, крепыша, на еще очень молодом и распахнутом, приостановил взгляд...

Мы знали: маршал Жуков слывёт среди военных отменным ценителем писательского слова, смолоду любит поэзию, стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, а стихи Сергея Есенина, некоторые, в минуту искренней взволнованности наизусть читает.

А здесь - могилы. Давние. Мирные. А здесь - могилы военные: ра­неные солдаты, офицеры, генералы умирали у нас на Урале, а кому Бог определил выздороветь - отправлялись на фронт, на фронт, на фронт!..

Георгий Константинович обтоптался. Прочный, каменно-надежный, задышал, воздух сизый колебая:

Нивы сжаты, рощи голы,
От воды туман и сырость.
Колесом за сини горы
Солнце тихое скатилось.
Дремлет взрытая дорога.
Ей сегодня примечталось,
Что совсем, совсем немного
Ждать зимы седой осталось.
Ах, и сам я в чаще звонкой
Увидал вчера в тумане:
Рыжий месяц жеребёнком
Запрягался в наши сани.

Сурово поскрипывало кожаное пальто. Молчала охрана. Светились берёзы и сосны, инеем едва, едва тронутые. Молчали мёртвые. Молчали живые. И только маршал Жуков глухо произнёс: - Есенин у России есть, Пушкин есть!.. А покоя у России нет...

- Мы, - вспоминает Николай Воронов, - смутились, отвернулись. Нам вроде стыдно сделалось перед маршалом, стыдно и всё. Ну как еще обозначить то ощущение, боль ту? Бессмертный маршал - в опале. И бессмертный поэт - в опале. И разве не позавидуют они рыжему жере­бёнку?

Поговорили у могилы. Помолчали. Ветерок стряхивал серебря­ный иней с деревьев, серебряный по цвету и звону. Вдова при­гласила их домой. Пришли. Повесили пальто. Сели за овальный стол. Помянули "огненным белым" Павла Петровича. Обогрелись.

Вдруг из-за стола поднимается Георгий Константинович Жуков: "Хочу предложить тост вот за этого орла! - показывает кивком на Воронова, - морозище, а он распахнутый, ядреный, радостный, одежда летняя, садовая, во орел! Разных видел людей, мужествен­ных, здоровых, спортивных, геройских, но таких добровольцев прогуливаться по лютой зиме, не видел, выпьем за него!.."

Виктор Александрович Стариков объяснял маршалу, что Воронов - уралец, молодой прозаик - недавно окончил институт, а кто-то пошутил: "Если бы, Георгий Константинович, вы знали студентов Литературного института, вы бы не сразу заметили Воронова. Там кое-кто из студентов головой отворяет Спасские ворота!" Засме­ялись. Улыбнулся маршал. Далеко веселые годы. Забывается дет­ство. Бремя затуманивает черты юности. Ушла молодость. Давно - зрелость и работа. Думы. Думы и служба.

И писатель прочел: "Во время обычных контрольных из­мерений, которые совершаются при помощи высокочувствительной аппаратуры, с борта вертолета, было замечено незначительное повышение фона над четырьмя точками в Мытищинском районе... Уровень радиации был столь незначителен, что не представлял никакой опасности ни для людей, ни для животных, ни для приро­ды. Тем не менее приняты срочные меры для ликвидации аномалии".* Сердце его заболело. Что значит - нет опасности? Почему там появились эти "точки", почему? Халатность разгильдяя?

Мы радуемся свободе слова, широкой озабоченной правде, но мы и обязаны во стократ быть ответственнее, умнее. Николай Воронов вспоминает, как лет тридцать назад ловил в уральских горных реках тайменя, жереха, форель, хариуса. А сегодня?

Утрамбовывая поляны, высушивая болота и заводи, вырубая леса, срывая горы, вздыбливая поймы стальными моторами, мы разрушаем свои связи о родословной, разрушаем корень, откуда пульсируют отростки к дому, к огороду, к могилам близких и к звездам, мы теряем память о материнской красоте, о доле пра­щуров.

Есть теперь у Николая Воронова для зимы не плащ, а монголь­ский кожух, не кепка, а меховая шапка, дача, дети, внуки есть, как прежде, верные друзья. Но нет у Николая Воронова забвения о том, что не следует забывать: траву - под окном, звезду - в небе, родник, убегающий по сизоватой гальке, ну как забыть это?..

В пустыне Гоби, грязный от зноя и песка Дмитрий Балашов, замечательный прозаик и ученый, кричал мне под гул и грохот машин: "А меня ранил топором бандюга, едва не зарубил, но Во­ронов спас... Он невиноватого, меня, из-под следствия выта­щил! Я бы погиб. И Вячеслав Богданов искренне любил Николая Павловича Воронова:

К дверям забитым я зимой приеду,
Замочный ключ до боли сжав в горсти,
И улыбнусь
Хорошему соседу...

Друг. Старший товарищ по литературному труду. Известный писатель, земляк. Николай Воронов - хороший сосед, надежный и мудрый. Родное село оставишь, двери отчего дома забьешь, а душу такого человека не забудешь.

Во мраке съездов, пленумов и сессий
Пал не один высокочтимый Зезий.
А кто-то под марксистской бородою
Отравлен был идейною водою.
Иной в пуху лебяжистой перины
Отдал концы у титек балерины.
Но всё ж нигде строитель коммунизма
Не оказался жертвой онанизма,
А уничтожил наш сициализм
Проклятый горбачёвский плюрализм.
И ныне на обломках СССРа
Такого Зезия
преподнесла нам эра,
Сидит в Кремле, палач и воротила,
С хвостом змеи и с пастью крокодила.
Сидит, могилы по России множит,
А вот Чечню и заглотить не может.
Когда б не трусил с трапа он сорваться,
К Басаеву б слетал поцеловаться!..

1988 - 1999

Project: 
Год выпуска: 
2003
Выпуск: 
2