Юрий БАРАНОВ. Он всегда был самим собой
Памяти Юрия Мамлеева
Мы с ним были одноклассниками, дружили, иногда сидели за одной партой, вместе кончили школу в 1950 году. «Мамлей» (школьный вариант его фамилии) к тому времени уже написал несколько рассказов. В публикациях последних лет он датировал своё литературное начало годом смерти И.В. Сталина, 1953-м, но, видимо, он имел в виду уже достаточно высокий литературный уровень. Однако и в конце 1940-х в его рассказах, профессионально ещё ученических, уже было главное, уже проявлялся ныне всем известный мамлеевский взгляд на мир – а тогда, конечно, это было нечто не просто необычное – обескураживающее. Считаю важным указать на эту подробность, на его раннее формирование.
Свидетельствую, что, в отличие от большинства начинающих, Мамлеев никогда не питал никаких иллюзий относительно возможности печататься в СССР. Он не мыслил для себя никаких компромиссов с официальной литературой, отрицал допустимость «пропускного» сочинения, к чему прибегали в те годы многие, в частности безусловно талантливая Белла Ахмадулина, которая за первую публикацию в советском издании была изгнана из своего литературного кружка. В её «защиту» (хотя в ней она и не нуждается) скажу, что «пропуск» с «колхозными» стихами понадобился ей лишь из-за тупости литначальников; никакой «контры» она не писала. К тому же училась в Литературном институте. А вот Мамлеева на тамошних семинарах представить себе невозможно. У него нет ни одного рассказа, который бы в принципе мог быть опубликован тогда.
Такой же линии Мамлеев неукоснительно следовал все – подчёркиваю: все – годы своей жизни в Советском Союзе. И это отделяет его практически от всего «литературного сообщества». Все будущие «демократы», «перестройщики», «антикоммунисты» (извинившись, оговорюсь: может быть и найдётся какое-то исключение, но оно мне неведомо) в начале творческой карьеры совершили ритуальный поклон соцреализму, хотя некоторые из них и держали фигу в кармане. Например, когда наше с Мамлеевым поколение поступило в вузы, нам всем навязывали для прочтения только что вышедшую и спешно удостоенную Сталинской премии повесть Юрия Трифонова «Студенты». Сочинение, надо сказать, мерзкое. Автор вылизывал задницу всему советскому, плевал во всё несоветское – даже в убитого к тому времени в ГУЛАГЕ певца Петра Лещенко. Позднее, заматерев в обличье «оппозиционера», он не раз пытался отмыться от своего «молодёжного греха». Но, как говорится, что написано пером, не вырубишь топором. Не у всех, как у Александра Галича, хватало честности (или цинизма) ответить на вопрос об этом: «Но жить-то надо!»
Расскажу памятный лично для меня эпизод. В юности я и мои друзья-приятели увлекались Александром Грином. И вот в 1950 году в журнале «Новый мир» появилась статья известного тогда критика Виктора Важдаева «Проповедник космополитизма» - о творчестве Александра Грина. Автор всячески порочил покойного писателя. Например, он привёл его слова о том, что он, Грин, вернее, его лирический герой, любил бродить в гавани, смотреть на корабли. С волнением читал я (цитирую по памяти) названия портов приписки – Мельбурн, Сан-Франциско, Кейптаун… – писал Грин, – мечта моя уносилась к тем далёким и неведомым берегам. Вот куда уносились мечты писателя, злобно комментировал Виктор Важдаев, в страны империализма… И т.д. Спустя несколько лет, в самом начале 1960-х, когда я начал заниматься переводами, в гостях у моего старшего товарища и наставника по переводческому делу Г.Л. Германа я встретился с незнакомым мне пожилым литератором. «Рубинштейн» – представился он. А Герман добавил, что это известный критик, пишет под псевдонимом Виктор Важдаев. Я не сразу вспомнил, а когда вспомнил, спросил нового знакомого – не он ли публиковал когда-то в «Новом мире» статью «Проповедник космополитизма» об Александре Грине. «Да, это моя статья», – ответил Рубинштейн. «Неужели вы всерьёз это писали?» – спросил я. «В те годы за это хорошо платили», – с усмешкой ответил он. Тогда я плюнул в чашку чая, выплеснул её в паскудную харю «Виктора Важдаева», извинился перед хозяйкой и двинулся к выходу. «Ничего, ничего, – бормотал Рубинштейн, утираясь салфеткой, – молодой человек погорячился…» Для него я, конечно, был наивным молодым человеком.
Но я несколько забежал вперёд. Проявившиеся уже в школьные годы мамлеевские «закидоны» отнюдь не делали его чудиком, не мешали неплохо учиться и быть вполне человеком своего времени – в частности, внимательно следить за текущей политической информацией. Помню, в самом начале десятого класса, осенью 1949 года, Мамлеев встретил меня на пороге школы и радостно сообщил: «Ты слышал? Наши взорвали атомную бомбу! Теперь жить будем, жить!» Я разделил его радость. Это важный момент нашей истории. Уже тогда, совсем молодыми, мы понимали, что значит утрата Соединёнными Штатами монопольного обладания ядерным оружием, мы понимали, что равновесие страха гарантирует мир. Это важно вспомнить – потому что и сейчас некоторые «либералы» и «демократы» этого не понимают. Не понимал этого, кстати, и разрекламированный в качестве мудреца «Исаич», то есть Солженицын (в этом непонимании он расписался в своей повести «В круге первом», да и в других сочинениях).
Сейчас много пишут об особом отношении Юрия Мамлеева к Есенину. Должен сказать, оно зародилось давно. В старшие школьные и в первые студенческие годы мы очень много читали и постоянно «открывали» друг другу открытых нами писателей. Помню, как придя с каникул после девятого класса, Мамлеев появился, полностью захваченный Есениным. Первым стихотворением, которое он на меня обрушил, было знаменитое «Грубым даётся радость,/ Нежным даётся печаль…» (Я в то время молился на Блока.) Кстати, вопреки утверждениям многих либо несведущих либо лживых либералов, Есенин не был запрещён. Его книги можно было, во всяком случае, в Москве, где мы жили, и купить, и взять в библиотеке. Разумеется, в прозе особое наше внимание привлекал Достоевский. В те годы многое находилось под запретом, но Достоевский был вполне доступен, и теперь, ретроспективно, я прихожу к выводу, что это значило: главное, лучшее было в нашем распоряжении. Ибо Достоевский – это вершина мировой литературы, и я категорически не согласен с теми, кто стенает на тему «Ах мы, бедные, как мы были обделены…» Да, были обделены, но не в главном. Иначе говоря: счастье, что мы жили в России. Пусть и в советской.
А теперь коротко о том, что отталкивало от Мамлеева. Возможно, это был юношеский максимализм, но когда он давал клятву, что «никогда не будет работать», это нам (я имею в виду не только себя) казалось диким, потому что жить не работая может только вор или паразит. Забавно, что как-то, через много-много лет, уже после возвращения Мамлеева из эмиграции, сговариваясь о встрече, он сказал мне, листая записную книжку – вот, в среду у меня будет окно… Не будем осуждать нас, очень молодых тогда, – многие зрелые дяди полагают, что писатели живут не работая, так, чиркают иногда пёрышком.
Но главное, во всяком случае, для меня, было, конечно, не в эпатажных заявлениях, а в тяготении моего товарища, как я это воспринимал, ко всяким ненормальностям. Приведу один пример. На ночной улице (мы много ходили ночами – уровень криминальности был в конце1940-х – начале 1950-х гораздо ниже современного) видим такую сцену: стоит женщина-инвалид, недоразвитые ноги, как ласты, недоразвитые руки, пьяная, матерится, около неё три пьяных мужика. Мамлеев мне – пошли, поговорим, послушаем. Подошли. Женщина просит закурить, я ей протянул сигарету (Мамлеев не курил) и ощутил отвратительный «бомжовый аромат». Говорю – пошли отсюда. Но товарищу моему было интересно разговаривать с такими личностями, он не упускал подобных случаев. Меня же подобные «контакты» никогда не интересовали. Были и другие «расхождения», о которых я предпочту умолчать. Вот так, постепенно, без ругани, мы и отдалились друг от друга. Это было уже в середине 1950-х, в последний студенческий год. Тем более Мамлеев вскоре развёлся со своей первой женой Викой, с которой я его познакомил, а моё новое окружение не приняло его.
Но, конечно, несмотря на практически полное прекращение личных контактов, какие-то связи остались, какая-то информация доходила. Я (не буду лукавить) с иронией воспринимал рассказы о том, как, принимая гостей у себя на Южинском, Мамлеев лежал в гробу или предлагал кому-то помочиться на глазах у девушек, но доходившие до меня рукописи читал с интересом. Ясно было, что ни на какие компромиссы с литературную власть имущими старый мой знакомый не пойдёт. К тому времени я уже знал, что в истории подобных случаев было немало, и относился к этому спокойно. Спокойно принял известие об эмиграции Мамлеева. К тому времени я ушёл в журналистику и получал информацию из-за рубежа о том, что он антисоветской пропагандой доллары не куёт (в отличие от всяких Владимовых, которые неплохо кормились и из соцреалистического корыта), при встречах с приезжими из СССР подчёркивает свою религиозность. Я всегда очень плохо относился к диссидентам, особенно к беглым, ко всей этой колбасно-джинсовой эмиграции, но Мамлеева диссидентом никогда не считал. (Спустя несколько лет он рассказал мне, что за рубежом «беглым» давали пáйки трёх категорий: самую мéньшую за антисоветчину, побольше – за антисоветчину с русофобией, а больше всего – за антисоветчину с русофобией и ненавистью к православию.)
А потом случилось, как в киносценарии – вскоре после возвращения Мамлеева на родину мы случайно встретились на улице возле школы, в которой когда-то учились. Встретились дружески, но былые отношения не восстановились. Мы уже были немолодыми сложившимися людьми – совершенно разными. Литературная манера старого моего товарища, не скрою, отталкивала меня. Пожалуй, из его книг я с удовольствием прочёл разве что воспоминания о былой жизни в Москве и американские рассказы. Помню, как восхитили меня его слова об американцах (к тому времени и у меня был не-малый опыт общения с ними) – что они испытывают микрооргазм, произнося слово money (деньги). В те годы я перечитал все его книги, и, несмотря на неприятие большинства из них, я всегда понимал, что они – за Россию. И это нормально. Из классиков XIX века я тоже не всех приемлю.
Но что меня всегда восхищало в Мамлееве – это его несгибаемость. Он всегда писал что хотел и как хотел. Никого не слушался, никому не подчинялся, никого не боялся. Словом, как в песне поётся, «Каким ты был, таким ты и остался». Теперь уже навсегда.