Сергей ЛУЦЕНКО. Дьяволово копыто

Рассказ

 

Январская вьюга бесчинствует вот уже вторые сутки. Возле крайнего домика она, расходившись не на шутку, толкает меня в спину и, разочарованно охнув, уносится восвояси на луг.

Знаю, калитка не заперта – разве что на палочку, от разбойника-ветра. Нащупываю задубевшими пальцами язычок старинной кованой щеколды, приваливаюсь – и мигом оказываюсь во дворе. Что есть силы топаю у крылечка, и, кое-как отряхнувшись, вваливаюсь в хату.

– Эко снегу намело! – Георгий Степаныч откладывает в сторону резную заготовку для вешалки. – Катерина, да перестань ты греметь сковородками, глянь, кого метель-то принесла. Ну, проходи, дорогой, здравствуй, здравствуй!

Жму его сухую горячую руку, узловатую, но все ещё крепкую, что твоё лесное корневище. Держится, слава Богу, старик. А вот Катерина Васильевна крепко сдала – на ноги упала, дальше калитки выбирается только по великой необходимости. И то сказать: до девяноста уже рукой подать. Эх, дела…

Снимаю куртку и, как нарочно, цепляюсь за свой университетский значок (чёрт разберёт, зачем его таскаю куда ни попадя, с юностью отшумевшей не могу расстаться, что ли?). Ослабшая булавка расстегивается, значок резво скачет в сторону, в потёмки. Вполголоса бранясь, начинаю поиски, – а он вот уже, на стариковской ладони лежит, поблёскивает.

– Проклятая безделушка! – бормочу в сердцах. – Кинь её, Степаныч, в печку.

– Ты, братец, эти разговоры брось, не томись понапрасну, – грустно улыбается старик. – Положи дома в коробочку, и забудь на время. А горячиться не надо: пожалеешь. Жизнь тебе такие радости смолоду предоставила! Одарила, как говорится, по-царски.

И стыдно мне становится, совестно. Действительно, из-за чего весь этот сыр-бор? Заелся, обленился, чертовщина всякая в голову лезет. Вот он, старый мой друг, с Катериной Васильевной своей ненаглядной – сколько горюшка хлебнули: и война страшная, великая, и разруха безмерная, и голод лютый… А переезды с места на место? Сколько помыкались в поисках лучшей доли! С нуля всё начинали, даже – с минусовой отметки, с землянок, с полуподвалов. А слова худого от них не услышишь. Ну, побухтят друг на друга, попыхтят, бывает и такое, но больше по привычке, для порядку, что ли…

Да, нет за плечами Георгия Степановича университетов. Не довелось. Сначала помешала война, а после работа закрутила, семья завязалась, детишки пошли, не до того стало… И говорит он вроде просто, безо всяких там ораторских ухищрений, даже, на первый взгляд, неумело, а оторваться от его рассказов затруднительно. Потому что все они – из жизни. Из его, так сказать, практики.

Одна беда, не любит он, когда записываю за ним слово в слово: надобен ему собеседник с живыми, светящимися глазами. Потому и теряется часть его историй впустую: начнёшь дома воспроизводить на бумаге, да и бросишь в сердцах. Хоть диктофон покупай!

Иной раз, с его позволения, напечатаю что-нибудь – и непременно принесу ему газету или журнал. Тогда старик водружает на нос круглые очки, сохранившиеся невесть с каких времен, и, не обращая на нас с Катериной Васильевной ни малейшего внимания, погружается в работу. Почитает, почитает – и то ли заворчит, то ли закряхтит, не разберёшь сразу. Но зная его не первый год, вижу: понравилось-таки. Доволен. Даже – польщён немного. Однако виду не подаёт: рано, мол, для похвалы, расти большой. А я тебе подмогну, подкину историйку, другую…

…И сегодня так же неприметно наблюдаю, примечаю, как он шевелит губами, читает, перечитывает озадачившие его или, наоборот, полюбившиеся строки. А за окнами вьюга рвёт и мечет, завывает неистово – то ли от бессильной ярости, то ли от радостного сознания своей победительной силы. «Эх, долго ещё зиме лютовать, – думаю, потихоньку вздыхая. – Так долго, что, кажется, и до весны не дотянуть… Тоска!.. А каково одному, в этих бесконечных полях?».

–  Да, разгулялась нелегкая, – одобрительно покашливая, наконец-то отрывается от чтения старик. И как всегда, точнёхонько попадает в мои мысли: – Жуть-красота! Но жить можно, особенно около печки.

Да, любо-дорого, тихо беседуя, наблюдать за игрой огня за неплотно прикрытой дверцей. И чувствовать свою беспомощность перед древней, грозной стихией, ощущать почти всемирное сиротство – и в то же время понимать, что от неминуемой гибели тебя отделяет крепкая дубовая стена. Даже чуть просевшая от своих пятидесяти лет, не рухнет она ни сегодня, ни завтра, ни через год. А если даже, не дай Бог, и рухнет, поблизости – другие огни, другие стены…

А Катерина Васильевна уже начерпала полную миску солёных рыжиков, другую наполнила квашеной капустой, и вот, щедро сдобрив всё луковой нарезкой и плеснув добрую толику душистого подсолнечного масла, принялась за сало и хлеб. 

Когда на плите зашкворчала яичница, старик заметно оживился.

– Тебе бы только повод найти! – опережая события, привычно забурчала хозяйка. – Все-то неймется старому. Ну да ладно, гость у нас сегодня, иди, доставай свое сокровище.

– Ещё какой гость! Писатель. Слышишь, пи-са-тель. Звучит? То-то, – входит в кураж Степаныч, старательно нажимая на второй слог. – А писатели, как известно народ дотошный, ранимый. Чуть какое расстройство – и нет вдохновения, ищи, свищи. Так что надо попотчевать писателя, а не делать вид, что и так сойдет. Не по-славянски это. Мы ведь славяне, бабка, признаёшь этот факт?

– Ладно, неси уже, старый. Разошелся, не остановишь тебя. Иди, а то передумаю.

Тотчас на столе воцарился пузатенький графин прославленного русского напитка, облагороженного умелыми руками и щедрой фантазией Георгия Степаныча.  

 – Коньяк «Домашний». Прошу любить и жаловать.

– Вот это вещь! – который раз не могу удержаться от восхищения. – Гвоздика, черный перец, имбирь, корица, лавровый лист… Что там еще, Степаныч, присутствует?

– Прежде всего, Он Самый, пшеничный, двойной перегонки. А после – уже упомянутые снадобья, да еще кое-что, гармонично и в меру. Без них-то выпьешь за слава Богу, а вот приправы просто так жевать не будешь. Ну, нечего чиниться, давай к столу.

Васильевна, морщась и вздрагивая, полрюмочки всё-таки осушила. А вслед и мы дружно хватили по маленькой.

– Моя-то Катерина свет Васильевна на охоту да на рыбалку ходить мне никогда не препятствовала, низкий ей поклон, – накалывая на вилку аккуратный рыжик, изрек сразу повеселевший старик. – А ведь случаются такие мегеры, такие прости Господи, что тошно нашему брату после свадьбы делается, жизни не видит иной бедолага.

– Вам бы только подальше от дома, – подаёт голос старуха. – Леса, видишь ли, болота! А что сами обстиранные да накормленные, да дети ваши сопливые в порядке – это что, не в счет?

– Ладно, Катенька, – миролюбиво соглашается старик. – Ты-то у меня золотко. А вот Митьку Тюлькина и благоверную его помнишь? Вижу, помнишь. То-то.

– Да такое разве забудешь? – прыснула та. – Историйка дурацкая, тебе под стать.

– А ты говори, да не заговаривайся!

– А ты не ершись, не ершись!

Вижу, задело Степаныча не на шутку. Это, конечно, хорошо, теперь он не успокоится, байку свою не утаит.

А вдруг рассорятся сейчас невесть из-за чего, надуются друг на друга, и главное не узнаю? Дело-то, видно, презанимательное!

Спешу вмешаться.

– Дорогие мои старики! – громогласно. – Больше двух – секреты вслух, как известно.

– А вот пусть он и рассудит, кто прав, кто виноват, – хладнокровно берет вилку Георгий Степанович (а внутри весь – огонь!). Так и быть, расскажу. Вот тебе самая что ни на есть правдивейшая история. А то скажет будущий твой читатель: «Сидят, мол, пьют, языками чешут понапрасну…». Да ещё пару непечатных добавит,  и будет прав. Вот, слушай.

– А я слегка подправлю, если станешь завираться! – как и любая другая женщина, Васильевна любит, чтобы последнее слово оставалось за ней. – Давай уже, начинай.

– И начну, и начну!

Значит, так. Жила одно время по соседству с нами баба, злющая-презлющая, истинная ведьма. Будешь перебивать, брошу рассказывать (это он Катерине Васильевне). Давай, налегай, закусывай (это он мне). Так вот. Жила-поживала, мужика своего заедала. Да и он-то, сказать по правде, болтушка – всё по полю да по лесу, однако ни охотник путный, ни рыбак, не поймёшь кто. Лишь бы по хозяйству не управляться. Звали его Митька Тюлькин. Это он по-уличному – Тюлькин, потому как мелкий, тощий да вертлявый, а фамилия настоящая у него была Кляксин.

Ну, а Марфутку его, известное дело, разбирало всё больше и больше: муж вроде бы в наличии, положительный, по большому счету непьющий, – а нет, оказывается на поверку, мужа-то, и насмехаются все кому не лень. Ох, сколько она тогда насмешек этих натерпелась! Сколько злых бабьих слёз пролила! А ему всё нипочем. Ходит себе, насвистывает под нос «Прощание славянки». Вот так примерно.

– Это что ты, старый, удумал? Деньги последние высвистать хочешь? –  на первой же руладе напустилась на супруга Катерина Васильевна. – И без тебя эту мелодию все знают.

Георгий Степанович, смущённо хмыкнув, налил по второй. Васильевна чуть пригубила, а мы выпили по полной и дружно захрустели капустой.

– Стала тогда Марфутка всякие бабьи хитрости учинять. В смысле, чтобы благоверный дома оставался почаще. То голова у нее заболит на неделю, то наоборот, приласкает крепко-накрепко, а то вдруг и чарочку поднесет. Посидит Митяй, помолчит, крепко подумает, выпьет, усмехнётся – и за шапку. Ну что ей, к кровати его привязывать, что ли!

Никакая хитрость Митьку не брала. Думала-гадала бедная женщина, аж извелась вся, побледнела, с лица опала. И, в конце концов, порешила она идти на поклон к соседке, давней своей недоброжелательнице, с которой из-за межи лет за десять до этих событий великую вражду заимела. Много про неё слухов тогда по селу ходило. Одни утверждали, дескать, полоумная она, кликуша баламутная. Другие, наоборот – потомственная ворожея, очень сильная.

«Не она ли это безобразие напустила? А если и не так, авось поможет?» – такие мысли доводили Марфутку, право слово, до исступления.

Наконец, собралась. Многое, видно, пережила, раз на такой дикий шаг решилась. Ведь суеверная была с детства, просто страсть – всякого чоха боялась, особенно ночью.

А старуха принимала только в полночь. Сидела на печке голая, космы седые до пола, глаз правый в бельме. Да правый, Катерина, правый, помолчи! Если говорю, выходит, знаю.

Значит, стукнула Марфутка для порядку в окосячину, вошла – и обомлела: мыши засушенные гирляндами висят, под ногами кости хрустят. Только руку подняла перекреститься – рука отнялась. Ну, может ей кое что со страху привиделось, врать не буду. Бабка-то слепая была, неряшливая: может, и обронила невзначай куриную косточку, да прошлогодний лук, обросший паутиной, вовремя не вынесла. Спорить, говорю, не буду.

– Вижу, вижу! – закричала ужасная старуха. – Беда у тебя великая. Закрутили твоего суженого лесные да полевые твари, не вырваться ему от них. Слышу, как стонут они да зубами скрежещут – это они по нему, по нему тоскуют, печалуются. Скоро, скоро он вообще одичает, озвереет, тело твое белое погубит, а душеньку в тартарары унесет. А тебе от него ходу нет.

Рухнула тут Марфутка на колени, застонала, запричитала: – Ой, бабушка, ой, родименькая! Прости все зло, что я тебе причинила, забери землицу, что я у тебя отсудила. Помоги только, миленькая!

Ухмыльнулась старуха, как из погреба пахнуло ледяного.

– Вот тебе водица живая, на семи малиновых зорях нашёптанная. Придешь нынче домой – обрызгай ненаглядного своего. Проспит он без просыпу сорок дней, сорок ночей. Не пугайся: тёмна силушка долго из него выходить будет.

Снова ухмыльнулась ведьма, словно мысли прочитала: – А сколько не жалко, оставь!

А сколько не жалко? Денег у Марфутки тогда не было. Вытащила из-за пазухи крест старинный, золотой, от прабабки доставшийся, бережённый пуще ока, и на столе оставила.

Пришла домой, мужа окропила, украдкой перекрестилась и спать завалилась.

На зорьке глаза продрала, цоп, – а мужа-то и след простыл!

Еле-еле дождалась наша страдалица полночи, и снова к ворожее отправилась.

Зашла, рыдает, слова вымолвить не может.

– Вижу, вижу! – завопила ведьма с печи пуще прежнего. – Силы несметные собираются, на погосте совещаются, как бы род ваш вывести. Вот тебе еще две баночки, две малые скляночки. Двери от всего недоброго запри, мужа взбрызни, сама хлебни, хорошенько натрись, а лицо в особинку. И подле него ложись. Проспите сорок дней, сорок ночей без просыпу, себя не узнаете.

Поплевала в баночки, подула – и Марфутке протянула. Что та взамен оставила, не знаю, врать не буду. Но, думаю, кубышка их семейная облегчилась здорово. Колдовство-то – услуга дорогая, штучная, можно сказать. Тут торговаться не принято.

Натёрлась, значит, Марфутка как следует (а снадобье-то, ох, не приведи, ядрёное, дух захватывает!) – и к мужу в постель. А тот спросонья ворчит, нос воротит.

На который день проснулась – солнце высоко, мужа нет, как нет, а в избе мусору насыпано – страсть, паутины навешано – жуть. Она скорее к окну кинулась и кричит на всю улицу: «Какое число, люди добрые?!». А Людка, соседка, у виска сначала покрутила, а после как завизжит и в калитку – шасть.

– Мой-то где? – верещит страдалица.

А из-за забора рука высунулась: «Туда, туда!» – и в сторону леса машет. Указывает, стало быть, путь-дорожку.

Оделась жена Митяева кое-как и понеслась по улице. Встречные от неё, как от чумной, шарахаются, собаки отчаянно брешут вдогонку. Спустилась, значит, она, по тому горбатому переулочку (как только ноги не поломала!) и зашкондыбала над речушкой. Вдруг видит – под вербой сапог кирзовый валяется. Присмотрелась: да это же Митькин сапог, только он так по-дурацки голенища заворачивает, фантазёр. А вот тут, слушай внимательно, начинается самое душераздирающее.

В то время у мостика доживала свой век огромная верба. Сказывали, ещё великий царь Петр её посадил собственноручно. Так вот, в ней на высоте человеческого роста выелось огромное дупло. Смотрит Марфутка, у дупла двустволка Митяева валяется, и тут же – второй сапог. И только созрело у нее очередное ругательство, вроде «кой черт тебя занес в эту вербу?»,  только успела она открыть рот и озвучить первые два слова, – и дара речи лишилась мгновенно, обомлела, затряслась мелкой дрожью. И было от чего: из дупла, из его глухой глубины копыто высунулось, а вслед за ними во всей своей красе появились черные, косматые, нечеловечьи ноги. И вдруг раздался такой дикий рев, такой вопль безумной боли и тоски, что земля, казалось, задрожала. И вслед что-то заухало, заскрежетало, и радостно застучало копыто о копыто, и нечто невообразимо страшное стало медленно выползать из вербы. Марфутка в ужасе зажала рот и вдруг грохнулась посреди дороги…

Очнулась она оттого, что кто-то прохладной водой брызжет ей на грудь и на лицо. Открыла глаза, вздохнула глубоко, прерывисто:

– Митя, лапушка, мы в раю или в аду?

– На земле мы, голубушка, на земле.

– А как же … он… оно…

– А что оно? – усмехается наш Митяй. – Накостыляли мы ему. Вместе с Миколой всыпали по первое число.

– Вовремя кум появился…

– Какой он тебе кум, окстись! Микола, говорю, Угодник подмогнул. Больше, правда, святой старался, а я только на подхвате был, придерживал, чтобы не вырвался проклятый раньше срока.

– Ох, силы небесные! Свечку ему надо поставить, родименькому, самую огромную, батюшке! – в  слезах запричитала Марфутка. – Облик его по иконе помню, а какой же голос у него, у тёплого нашего заступничка?

– Это от обстоятельств зависит, – важно изрёк Митяй. – Порой ласковый, сладостный, словно вешний ветерок медовый, а порой громовой, яростный, до самой преисподней доходящий. Ты думаешь, зря из дому ухожу? Всё с ним не расстаемся с утра до ночи и в лесу, и в поле, беседы разные ведём…

– Ну, а что он тебе поведал сегодня, родненький?

– Внимай, говорит, раб Божий Димитрий! Живите с женой душа в душу, и пусть она отныне убоится тебя, как самого меня, и пусть слушается каждого твоего слова. Так ей, грешной, и передай…

С той поры стали они жить тихо, мирно. Душа в душу стали жить. Тут и сказочке конец, а мне меду стаканец. В смысле, коньячку домашнего за труды праведные, – и, улыбаясь, Георгий Степаныч потянулся к графинчику.

– Э нет, старый, постой, так дело не пойдет! – встрепенулась Васильевна. – Ты уж до конца доскажи, потрудись. Стесняешься? Или не хочешь эффектную концовку портить? Тогда моя очередь настала. Это ведь они с Митькой, вместе, сговорились эту историйку обтяпать, бедняжку проучить. И с бабкой-травницей, чертовкой, за три литра первача стакнулись, чтобы она в бурду свою сажи да куриного помета намешала. А после у козла черного (ох, как он не вовремя подох!) ноги задние отрубили и в дупло засунули. А ты, дед,  вдобавок умудрился Митьке совет дать, чтобы он сам в вербу залез и дьявола изобразил. Да и Николай Угодник, не иначе, твоя работа, богохульник старый.

 – Насчет Угодника – его идея была, мне чужого не нужно, – весело отозвался старик. – А что помог ему тогда не на страх, а на совесть – было дело, не скрою. Настоящие охотники должны охотно помогать друг другу.

– Все вы, мужики, заодно! – махнула рукой хозяйка. – Да и ты, небось, по-ихнему рассуждаешь, – оборотилась она ко мне. – А то, что бедная женщина две недели на печи провалялась, обметало её всю, чуть Богу душу не отдала, – это вы в расчёт не берете?

– Так-то оно так, – по возможности дипломатично отозвался я. – Но уж очень она его зажимала…

– Вот я и говорю – заодно вы, негодники, – и снова, пряча улыбку, принялась греметь посудой. – Засиделась я с вами. Да разве его, болтуна, переслушаешь?

– А мы, брат, по третьей – и на боковую, – похлопывая меня по плечу, усмехнулся старик. – Домой пойдешь или здесь заночуешь? Оставайся, а то буран не приведи Господи – свету белого не видно! Так и воет, окаянный, так копытами по крыше и стучит…

 

2015

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2016
Выпуск: 
1