Виктор ПЕТРОВ. Поэзия волшебной прозы
Нам другие сказки надобны,
мы другие сказки слышали
от своих покойных мамушек.
Я намерен слогом древности
рассказать теперь одну из них
вам, любезные читатели.
Н.М. Карамзин
Великая русская проза образована слиянием многих словесных рек, одна из которых – волшебная народная сказка, изустное повествование, переданное по золотой цепочке поколений. Сегодня сказка нам дана в виде «неподвижного текста», но в устном исполнении она – театр, «маленькая поэзия» (А. Блок). Счастлив тот, кто слышал сказки в самом начале своего жизненного пути! Они сохраняются в глубине чистого сердца и даруют уже взрослому человеку ключ к чтению русской классической литературы.
Этим летом я предложил моим внучатым племянницам послушать сказку. Совершенно неожиданным был для меня их эмоциональный отказ:
- Мы не маленькие! – воскликнула первоклассница Таня.
- Да, не маленькие!! – вторила ей Аня, младшая сестрёнка.
Увидев моё расстроенное и обескураженное лицо, они всё-таки снизошли до слушания. Но когда я дошёл до самого поэтического момента, до соприкосновения реальности и невидимого мира –
«Мороз пуще затрещал и сильнее защёлкал:
- Тепло ли те, девица? Тепло ли те, красная?
- Тепло, Морозушко! Тепло, батюшко!» –
мои слушательницы со словами «Знаем, знаем! Видели мультик» убежали в свои подвижные игры.
И тут я задумался: а что же всё-таки произошло? Рассказчик я не ахти какой, но тут дело не во мне, а в сегодняшнем отношении к сказке как к простой, даже пустой забаве, к выдумке. Или на их реакцию повлияло крылатое выражение с негативной окраской: «Не рассказывай мне сказки» (не ври)? Но почему тогда я сам так волнуюсь и преображаюсь в этих «небылицах в лицах»? Сказка продолжает дело колыбельной песни, навевает «поэзии ребяческие сны», хотя, по словам проницательного поэта, «не о них хлопочут поколенья, промышленным заботам преданы» (Е.А. Баратынский). И если к ней слабеет интерес, то это означает приземление самой поэзии до уровня развлекательного действа. И вот поразительно, дети этому сопротивляются! Почувствовав моё недоумение, девочки сами стали рассказывать мне сказки, начиная с разыгрывания в лицах знаменитого «Колобка». И всё это не по книге, а по памяти, с поразительной бессознательной точностью.
Но при чём тут поэзия, когда сказки внешне – вполне прозаические повествования? Лет триста тому назад подобный вопрос был бы просто-напросто нелеп. Тогда любое художественное произведение обозначали словом «поэзия». Но ныне проведена устойчивая стилевая граница: «поэзия – это стихотворные художественные произведения, в отличие от художественной прозы», а следовательно, проза «противоположна поэзии (и стиху)» (А.П. Квятковский). Именно это толкование принято в наши дни обыденным читательским сознанием, причем проза воспринимается как нечто адекватное действительности, а стихи – индивидуальный вымысел. Проза и поэзия стали двумя типами искусства художественного слова, и это один из плодов «искушения» эпохи Просвещения. Главным атрибутом волшебной сказки фольклористами принято считать «поэтический вымысел». Одним выражением подрывается доверие и к поэзии и к волшебной сказке! Они становятся выразителями «несуществующего мира», а посему как бы и несущественными. И сказка стала отодвигаться от серьёзного чтения, что проникло в нашу школу, в головы родителей, а значит, и детей. Но в сказках, как и в древнерусской книжности, сохранена первоначальная неразделённость поэзии и прозы, что не только не умаляет, но даже усиливает её воздействие на слушателя и читателя. Сказка докнижна, долитературна, устная речь имеет иную, так сказать, волновую, душевно-голосовую природу. Её необходимо не просто чувствовать, но и понимать её особую художественность. И нам совершенно не важно, что она передавалась через поколения людьми без литературного, а то и просто школьного образования, что, зародившись в языческие времена, стала христианкой в православии, не изменяя своей первоначальной глубине. И как же она обильно, росисто пала на книжную словесность! Какая была бы беда, задержись фольклористы в своей подвижнической работе на одно-два столетия! И уже не духовным, а просто доходным делом обернулась бы отечественная литература.
Живая традиция устной волшебной прозы дожила в блеске и красоте до времени расцвета русской классической литературы, чего не случилось у западноевропейских народов, загубивших свои «преданья старины глубокой» преждевременным книгопечатанием и пренебрежением к традиционному устному слову. Древние речения, слава Богу, у нас и поныне питают родную словесность. В сказках всех русских народов, изустно дошедших до ХХI века, мерцают тысячелетия переливчатого потока отечественной речи. А в нашем народе тесно соседствует множество двуязычных этносов, обогащающих друг друга.
По утверждению Ф.М. Достоевского «искусство всегда современно и действительно, никогда не существовало иначе и, главное, не может иначе существовать». Поэзия проявляет себя в обострённой художественности. Так необычно, узорчато в обыденной жизни если и говорят, то чрезвычайно редко, а воспринимается людьми такая речь, как правило, «во дни торжеств и бед народных» (М.Ю. Лермонтов). В противном случае от неё отворачиваются, как от чего-то чрезмерного, утрированного, не естественного и не уместного. Поэзия – не фантазия индивидуума, не изобретение литератора, она не развлекательна, но проницательна и спасительна, поскольку разверзает глубинные, ядерные свойства природы родного языка. Уметь извлекать из сказочного слова поэзию высоко ценил Михаил Пришвин: «Сказка – это созидательная сила мечты. Большим писателем называется тот, кто сумел поселить уверенность в неиспорченности жизни – в реальность сказки». Иван Бунин сравнивал прозу с необъятной водой океана, которую оживляют острова поэзии. Всё его творчество – романы, стихи, рассказы – тому подтверждение. Вот к этим «островам», к архипелагу поэзии волшебной устной народной прозы мы и направимся. В долгую дорогу возьмём как напутствие слова Александра Блока: «не надо называть поэзией то, что зовётся иначе».
Определить поэзию, как высшее проявление языка, невозможно, подобно тому, как высшее проявление человеческой жизни – любовь – не поддаётся научному определению. Просто не из чего строить дефиниции. Поэзия угадывается сердцем, волнением крови, дрожью тела. Она некая духовная константа человечества, связанная с жизнью и процветанием языка-народа. Корни русской сказочной поэзии уходят в доэтнические пласты единого индоевропейского праязыка, что делает её общемировым явлением. Язык сказок богат устойчивыми поэтическими выражениями. В литературном творчестве шаблоны недопустимы, а в народном они являются признаком безымянной поэзии: «репка сладка, репка крепка, не вырвется»; «на избе верх шатается»; «вороны летят да кричат: «синь кафтан, синь кафтан!» Я подумал: «скинь кафтан». Взял и скинул»; «ударился оземь, обернулся добрым молодцем»; «к вечеру домой ворочается, под ним добрый конь спотыкается»; «ворон брызнул мёртвою водою – тело срослось, съединилось; сокол брызнул живой водою – Иван-царевич вздрогнул, встал и говорит: Ах как я долго спал!», «бурко бежит – только земля дрожит, из очей пламя пышет, а из ноздрей дым столбом»; «все на одно лицо, волос в волос, голос в голос и одёжей равны»; «утро вечера мудренее»; «едет далёким далеко, высоким высоко»; «луг зелёный, травы шёлковы»; «леса дремучие, грязи вязучие»; «цвет лазоревый» и прочее. Созданные поэтами в мгновения вдохновения, поэтические созвучия становятся достоянием общины, народа и передаются талантливыми исполнителями как своё, родное. Язык поэзии волшебной прозы определился в веках, превратился в древний, подобно латыни, но приобрёл силу классического, вечно мёртвого и живого языка. В нём «по сказанному, как по писанному», слова поставлены просторно. Но в то же время устная сказочная речь не распадается, она стилистически едина, логична, архитектонична, а посему легко запоминается. Как говорится: просторно слову – тесно чувству.
Принято считать, что ритм поэтической речи создаётся зримым и слышимым делением на стихи. Но это лишь внешний и совершенно не обязательный признак. Поэзия узнаётся по общему возвышенному тону, по пронзительности душевного излучения, привязанности слов не к сиюминутному текущему времени, а к вечности, по крайней мере, к многовековому полю родной речи. Форма поэтической речи может быть и стиховой, если ей так удобней, и вовсе не стиховой, а ритм её – сродни биению взволнованного сердца, преобразующего звуки в словесную музыку души. В свободной, устной передаче поэтических произведений чудеса происходят и с ритмическим, и с синтаксическим строением речи, преобразуется атомарная структура звука, создаются ранее не бытовавшие в языке тончайшие оттенки и сдвиги художественного смысла, обогащающие устойчивые словесные формулы, и так далее. И речь идёт не только об эстетической функции языка, хотя красота поэзии спасает мир души человека, не только о максимальной организованности, выразительно-смысловой значимости каждого звука, буквы, слова, неожиданного сочетания двух или более слов. Речь пойдёт, прежде всего, о волшебной силе мёртвой и живой воды словесности, о логическом сращивании слов повествовательной прозой и оживлении их, одухотворении поэзией. Так происходит рождение единого и неповторимого тела и духа волшебной сказки. Проза без поэзии (в художественном плане) – мертва, она лишается волшебства. Всемирное поэтическое тяготение сближает и удерживает в равновесии гармонии далёкие, как звёзды, слова, переносит признаки с предмета на другой предмет и по сходству (метафора) и по смежности (метонимия), творит Вселенную человеческой речи, придаёт ей фенологическую, космическую организацию.
Нет в мире народа-языка, который не создал бы своей устной словесности – колыбельной песни, сказок-мифов о животных, волшебных сказок, эпических произведений, лирических песен. Все жанры фольклора генетически связаны друг с другом, едины. И не только их персонажи перекликаются, не только речевые обороты, счастливо найденные поэтами сочетания слов их объединяют. Все они согласно воздействуют на душу человека, становясь действенными оберегами. Там, где эти духовные провода обрывались, людям оставалось лишь подключаться к энергетическому потоку других народов. Разрыв на языковой линии смертельно опасен. Бережно, просто и удивительно, шаг за шагом тысячелетиями вводили народившегося человека в реку поэзии языка. Сначала по лубяному бережку колыбели, затем по мелководью (потешки, считалки, дразнилки, загадки), потом постепенно направляли в глубину по живот, по сердце, по ум (пословицы, сказки, былины, сказания) и уже после всего этого учили плавать самостоятельно (народные песни). Лишь немногие из сказочников, наделённые даром слова и особой судьбой, становились поэтами, творцами и обновителями фольклора. Имена их затерялись в веках, но дела остались в поэзии языка.
Сказки о животных, которые часто определяют как «басни в прозе», ныне, как всё лучшее, ушли в детскую аудиторию. На самом деле этот один из древнейших жанров фольклора создавался для всей первобытной общины и нёс духовно-мифологическую, мировоззренческую нагрузку. Эти по-детски непритязательные сказки завораживают своей игровой многогранностью, свободно переходя в песенные строфемы, производя ритмические пассажи, радуя рифмой и каламбурами: «муха-горюха», «мышка-норушка», «горностаюшко-чирикалюшко», «заюшко-попытаюшко, на горе-увёртыш», «ящерка-шерошерочка», «волк из-за кустов хватыш», «медведь тяпыш-ляпыш всем подгнетыш… вас давиш!», «коза рьяная, за бока драная» и прочее. Именно эти сказки являются словесным мостиком от колыбельной песни к собственно сказочному волшебному повествованию. Сказки о животных окутаны довольно разряжённой, но в определённые моменты сгущающейся атмосферой поэзии. Из художественно-изобразительных средств в них наиболее часто встречается кумуляция, парадоксально-логическое сцепление звеньев (строк, строф): « Река-река, дай воды – певунок подавился на тутовой горушке гороховым зёрнышком». Такой текст легко ложится на эмоциональную память, что является одним из признаков поэтического произведения. Примером может служить сказка «Колобок». В самом имени её героя звучит непомерная древность – Коло-бок. В древнеславянском языке «коло» - это круг, в том числе и круг солнца. Освещённое солнцем свободное место – околица; кол (греческое «гномон») – центральная деталь солнечных часов; древний скифский царь, по Геродоту, – Коло-ксай, то есть Царь-солнце и прочее. Обратимся к содержанию сказки. Вот наступает утро, Колобок-солнце испечён. Он сидит на подоконнике, весь сияет и лучится. Начинается его последовательное движение по неизменной траектории. Набежало облачко – косой зайчик, не повредило Колобку, сгустилась тучка – серый волк, насела грозовая туча – медведь, а Колобок катится дальше. Но вот настал рыжий закат, глухой вечер. Это лиса, от неё, хитрой, не уйти, не спасает и песенка-заклинание:
Я по коробу скребён,
По сусеку метён.
На сметане мешён,
Да в масле пряжён,
На окошке стужён;
Я у дедушки ушёл,
Я у бабушки ушёл.
Я у зайца ушёл,
Я у волка ушёл,
У медведя ушёл,
У тебя, лиса,
И подавно уйду!
Да вот подоспела ночь, и пришлось герою сказки сгинуть: «Колобок сдуру прыг ей на язык, а лиса – ам его! – и скушала». Но на другой день всё повторяется заново. Так древнейшая отечественная поэзия застыла в сказке, как пчела в янтаре. Поэзия её не привязана намертво к определённому времени, она свободно живёт на поле тысячелетий и современна для каждого нового поколения.
В сказках о животных присутствует тонкое и органичное сочетание прозаических и песенно-стихотворных текстов, причем проза многоголоса, а песни монологичны, что присуще лирической поэзии. Прекрасный этому образец – песня медведя из сказки «Медведь и липовая нога»:
Скрипи, нога,
Скрипи, липовая!
И вода-то спит,
И земля-то спит,
И по сёлам спят;
Одна баба не спит,
На моей коже сидит,
Мою шерстку прядёт…
В сказках о животных сохранились древние поэтические изречения, причём как в ритмичной прозе, так и в рифмованных конструкциях: «Как выскочу, как выпрыгну, пойдут клочки по заулочкам», «несу косу на плечи, хочу лису посечи!», «стрень-брень, гусельцы, золотые струночки!» («Лиса, заяц и петух»). Зачастую поэзия в них едва различима под наслоениями последующих эпох или редакторского произвола издателей фольклора. Как правило, поэзия концентрируется в архаических вкраплениях, в особом словесном узорочье, ритмике, стилистике, восходящей, скорее всего, к речи первобытных охотников, в звуковой игре, устойчивых словосочетаниях-формулах, повторяющихся из века в век без оглядки на «авторское право».
Содержание поэзии в словесной руде собственно волшебной сказки резко возрастает, и тому есть свои причины. Волшебная устная проза со сложными сюжетами путешествия-испытания из мира реального, видимого и всем понятного, в мир невидимый, незнаемый – и обратно, менее подверглась разрушающему влиянию времени. Устойчивая фабула, возможно, отражающая обряд посвящения (инициации) молодого человека («царевича») во взрослые члены общины («царства»), известный всем первобытным народам, способствовала сохранности изначально вложенной в сказку поэзии. Она очевидна и не только разлита по всему повествованию, но и сконцентрирована в узловых его моментах, воздействуя на содержание, на его логику, на саму фабулу. Послушаем сказку «Ведьма и Солнцева сестра». Начинается она двумя рифмованными строчками, традиционным зачином, продолжается разностопными строками, образующими тончайший ритмический рисунок так, что проза читается как стихи: «В некотором царстве,/ далёком государстве/ жил был царь с царицей./ У них был сын Иван/ царевич, с роду немой…». Далее следует спокойное повествование, чистейшей воды проза, рассказывающая о том, что «немой царевич» любил, пробравшись тайком на конюшню, слушать сказки старого конюха. Но однажды он услышал от него вовсе не сказку, а предсказание: «У твоей матери скоро родится дочь, а тебе сестра; будет она страшная ведьма, съест и отца и мать, и всех подначальных людей; так ступай, попроси у отца что ни есть наилучшего коня – будто покататься, и поезжай отсюдова, куда глаза глядят, коль хочешь от беды избавиться». Это предсказание так потрясло Ивана, что он «впервые заговорил», а «царь так этому возрадовался, что не стал и спрашивать: зачем ему добрый конь надобен?». Сказка продолжается: «долго-долго он ехал, наезжает на…» И тут начинаются необычные дорожные встречи на границе известного и неведомого миров, волшебство поэзии вновь входит в ткань изустной речи сказочника, вначале чуть заметно, затем с нарастанием. Две старые швеи объясняют Ивану-царевичу свой отказ приютить его неожиданными словами: «Да нам уж немного жить. / Вот доломаем сундук иголок, / да изошьём сундук ниток – / тотчас и смерть прийдёт!». Далее на пути герою встречается сказочные люди-богатыри Вертодуб, за ним Вертогор, чья древность не поддаётся исчислению. И они не могут приютить Ивана по сходной причине: «Поставлен я горы ворочать,/как справлюсь с этими последними – / тут и смерть моя!». После всплесков поэзии вновь следует проза, но лишь до момента соприкосновения героя с «иным царством» Солнцевой сестры. Вновь начинаются изменения в стилистике повествования: «она его приняла к себе, /кормила-поила, /как за родным сыном ходила». Иван-царевич оказывается не в обыденной, а волшебной реальности. И всё хорошо, да тоскует по родному дому. И это тоска передаётся средствами поэзии:
«Взойдёт, бывало,
На высокую гору,
Посмотрит на свой дворец
и видит,
Всё съедено,
Только стены остались!
Вздохнёт и заплачет…
- Отчего ты, Иван-царевич,
Нонче заплаканный? –
- Ветром в глаз надуло…
Солнцева сестра взяла и запретила ветру дуть. Пришлось во всём признаться».
И в самый кульминационный момент растворённые друг в друге поэзия и проза вспыхивают рифмованным двустишием, дошедшем до нашего времени в устной передаче как детская закличка:
Солнце, солнце!
Отвори оконце…
Всё повествование преображается, словно два мира столкнулись и высекли искру поэзии, впечатанной в прозу: «Ивана-царевича вверх и подбросило, да с такою силою, что он прямо попал на небо, к Солнцевой сестре в терем; а ведьма злая осталась на земле». Эта сказка известна во многих вариантах, она записана в разных областях русской земли, но во всех сохранились древние жемчужины поэзии. Даже весёлые зачины и концовки исполнителей-скоморохов к этой сказке не пристали. А.Н. Афанасьев в третьем томе сочинения «Поэтические воззрения славян…» (с. 271- 272) справедливо замечает, что в ней нас восхищает изложение общеславянского мифа с философско-религиозной подосновой, который «почище древней ближневосточной поэмы «Сказание о Гильгамеше» (борьба со смертью и обретение бессмертия). Русский религиозный мыслитель Е.Н. Трубецкой в эссе «Иное царство» (1922г.) также пришёл к выводу, что «волшебная сущность сказки, унаследованная от глубокой древности, остаётся неизменна». И в тоже время он отмечал, что «в сказках чрезвычайно много сродного христианству», что в них особое православное «жизнечувствие», «подъём к чудесному над действительным», прорыв в «иное царство». В этом, по его мнению, ценность устного народного творчества и в этом «очарование… сказочного хмеля», без которого «самая жизнь была бы нам невыносима». Поэзия волшебной сказки веками, если не тысячелетиями, являлась для наших предков духовным лекарством от безумия, от искажения в человеке божественного начала, вселяя в душу мечту о лучшем мире и волю к его обретению. Впитывая поэтические образы волшебной сказки, философ сам становится поэтом, восклицая: «воображению, поднявшемуся над житейским к магическому, «иное царство» вообще рисуется как светлая солнечная полоса за горизонтом, страна, где ночует солнце». И заметьте, не о вымысле он говорит, а о творческом воображении («имагинации» по терминологии Я.Э. Голосовкера), необходимом качестве поэтического произведения от мифа до романа. Без него поэтам не создать убедительной и внятной картины мира.
Воображаемое действо собственно волшебной сказки отлично от того, что наблюдается в сказках о животных. Это не вымысел, тем более не фантазия, а особое видение мира в системе координат глубины, высоты и широты слова. Взгляд на мир менялся с изменением условий жизни, особенно в эпоху перехода от охоты к земледелию, так называемой «неолитической революции». Именно в это время зарождается поэзия волшебной прозы. Поэта поразила тайна невидимого растения, заключённого в малом зерне, восхитила безумная дерзость человека, кидающего пригодную к потреблению горсть зёрен в грязь земли – и чудо роста. Возникло ощущение потустороннего, незримыми путями связанного с повседневным бытом, где господствуют иные законы, иная природа и население. Приходит понимание, что из инобытия приходит и добро и зло, что из этого второго мира человек черпает силы, помогающие в жизни, спасающие от смерти, участвующие в его судьбе. По сути дела то, что ныне мы называем философией и идеологией, заключено в волшебной сказке, сохранено и транслируется через поколения в будущее. Поэтический язык этих сказок богат и своеобразен. В отличие от современных фэнтези ( теперь они плодятся не только в англо-саксонской, но и в русской литературе, экранизируются, подкрепляются модерном, техническими новинками), имеющих определённое имагинативное родство с устной волшебной прозой, в сказке всё выверено, доведено вековой обработкой до соразмерности с человеческой душой, лишено разгула (произвола) и авторской вседозволенности. В этом ключе сказка – камертон поэзии в прозе, как сказал бы музыкант, она – хорошо темперированный клавир. В сказке строго соблюдена мера вымысла в рамках «двоемирия». О волшебной действительности создатели сказок знают не много, но строго держатся в рамках поэзии слова и правды смысла, что и отличает их от производителей современных фэнтези. На подступах к волшебному миру язык сказочника усиливает «поэтическую орудийность» (О.Э. Мандельштам). Поэзия возникает по мере необходимости в передаче слушателю картины волшебного мира, она вспыхивает и разгорается на пределе изображения возможного, в пограничье двух миров. Наибольшей концентрации духовное вещество поэзии обретает в предвосхищении чуда.
Итак, не вымысел как таковой, а «двоемирие» – характерный признак волшебной сказки. Поэзия в ней дана не для развлечения, не как игра фантазии (читай «приукрашенная ложь»), а как необходимость в художественном слове преодолеть границу, разделяющую миры. Она всегда – встреча названного с неназываемым, поскольку для того, чего мы не знаем, пригодных слов ещё нет. Сказочник осторожен, он не углубляется в пределы иного мира, чтобы не порвать нити Ариадны, он всегда повёрнут к существующей реальности. Видеть со стороны невидимого мира данную человеку реальность – одна из задач поэта. Повторюсь, это не причуда художника, но суровая необходимость. Замечу, что во времена угасания интереса общества к сказке, а они периодически наступают, резко снижается и культурная ценность поэтических творений, и само значение поэта. Именно поэтическая составляющая волшебной прозы не позволила сказке переродиться, потерять свою суть, подвергнуться беспощадному редактированию.
Поражает в волшебных сказках, максимально выражающих суть русского фольклора, мера поэзии и прозы. Поэзии в них не больше и не меньше, чем этого требует содержание. Чтобы понять, когда она вступает в свои законные права, обратимся к сказкам, где два мира рельефно представлены, так сказать, картографированы в самом сюжете. Начнём с описания перехода из иного мира в привычный мир обитания в сказке «Баба-яга и Заморыш»: «Вот в самую полуночь поднялась погода, всколыхнулось море и выходит из морской глубины чудная кобылица, подбежала к первому стогу и принялась пожирать сено». Начало в поэтической ритмике, продолжение чисто прозаическое, поскольку волшебное существо перешло в известный мир и оказалось уже в реалиях привычного деревенского быта. А вот в сказке «Ивашечко и ведьма» обращение героя к волшебным лебедям дано языком поэзии, даже с подключением приёма рифмовки, а продолжение повествования – бытовым говорением: «Гуси мои, лебедята!/ Возьмите меня на крылята,/ понесите меня до батеньки, до маменьки: у батеньки, у матеньки пити-ести, хорошо ходити!». Поэтические словосочетания останавливают течение речи и проявляют картины невидимого мира, а прозаические – удерживают слушателя в реальности. Такие острова поэзии рассыпаны по всем волшебным сказкам в большей или меньшей мере. Обратимся к любимой с детства сказке «Василиса Прекрасная» Она начинается, как это принято, с вполне реальной картины. Мачеха нагружает падчерицу работой, «чтобы она от трудов похудела, от ветра и солнца почернела». Это ещё проза, хотя и с внешним признаком стиха – рифмой. Посылают её мачехины дочки за тёмный лес к Бабе-яге добыть огонь, который никогда не угасает. Вот тут-то и начинается сдвиг в поэзию, слова группируются, ритмизируются и создают образ; «Идёт она и дрожит,/ вдруг скачет мимо неё всадник - / сам белый, / одет во всё белое, / и сбруя на коне белая: / на дворе стало рассветать…». Ещё нагляднее поэзия вырывается из волшебной прозы сказки «Буря богатырь Иван коровий сын». В ней поэзия пронизывает не только событийный ряд, но звучит и в описании природы «иного царства», что в целом не характерно для сказочной прозы, в отличие от литературных произведений. Переход в «инишний мир» совершается мгновенно, вот герой здесь – и вот уже там: «Ходит по мосту/ да тросточкой постукивает. / Вдруг выскочил перед ним кувшинчик,/ так и пляшет…». И вот тут приходит время поэзии. И это видно не только по смене ритма, не только по хореической организации стиха, но и по особой энергетике, словесной раскалённости, образности, магическим словосочетаниям. Для убедительности произведу запись данного отрывка сказки в стихотворной форме:
Тут утка крякнула,
Берега звякнули,
Море взболталось,
Море всколыхалось –
Лезет чуда юда,
Мосальская губа:
Змей шестиглавый
Свиснул-гаркнул
Молодецким посвистом,
Богатырским покриком:
«Сивка-бурка,
Вещая каурка!
Стань передо мной
Как лист перед травой».
Конь бежит,
Только земля дрожит,
Из-под ног ископыть
По сенной копне летит,
Из ушей и ноздрей
Дым валит…
Нет, брат!
В поле съезжаться,
Роднёй не считаться;
Давай воевать!
В записи фольклористов текст дан в сплошную строку, но и в таком виде он читается ритмически. Стилистически поэзия из данного сказочного повествования напоминает былинные стихи и по ритмике и по образному строю и создана уже в исторические времена поэтом Боянова круга (см. зссе «Колодец поэзии»). Вспомним, что и «Слово о полку Игореве» и «Древние российские стихотворения» Кирши Данилова были традиционно записаны сплошным текстом и разделены на строки литераторами лишь в новейшие времена, причём, не всегда удачно. Однако в отличие от былин, исполненных особой державной поэзией, нацеленной на защиту Отечества, сказка остаётся в круге интересов родовой общины и борьбы героя за своё личное счастье, семейную жизнь. Враг в сказках всегда появляется из иного мира, а подвиг героя похож на инициальное испытание, обретение качеств мужа (мужественности), взрослого человека. Речи врага и ситуации борьбы с ним всегда раскрываются в поэтическом ключе, поскольку произносятся в порубежье двух противоположных миров. Стиль этот можно назвать переходным, сказочно-эпическим. Приведу два отрывка, выделяя их строфически, колдовские слова змеиной вдовы и лиро-эпический эпизод разрушения потусторонних чар:
Да я отсмею ему
Эту насмешку,
Забегу вперёд
И пущу ему
День жаркой,
А сама сделаюсь
Зеленым лугом;
В этом зеленом лугу
Оборачусь я колодцем…
Тут-то и разорвёт их
По маковому зёрнышку!
…………
Буря-богатырь говорит своим братьям:
«Колодец стоит в степях и в далях,
Никто из него воды не берёт, не пьёт»
Соскочил с своего коня доброго,
Начал этот колодец сечь и рубить –
Только кровь брызжет;
Вдруг сделался день туманный,
Жара спала и пить не хочется.
«Вот видите, братцы! Какая
Вода настойчивая,
Словно кровь».
Поехали они дальше…
Пристигает их тёмная ночь».
Сказочная проза, записанная былинным стихом, отчётливее выявляет для нашего просвещённого слуха её поэтическое содержание, которое, как мне представляется, по силе и речевому богатству превосходит поэзию древнерусских эпических песен, отличающихся монотонностью и жанровым однообразием. Скорее всего, былины выросли из волшебных сказок, вернее, из той её части, где речь идёт о борьбе с внешним врагом с её военизированной патетикой. В сказке «Иван Быкович», более позднем варианте этого волшебного повествования, сцена перед битвой звучит уже словно отрывок из «Слова о полку Игореве»: «На реке волны взволновалися, на дубах орлы закричали…, под ним конь споткнулся, чорный ворон на плече встрепенулся, позади хорт ощетился…». Похоже, что и рифмованный традиционный русский стих отпочковывается от волшебной прозы и начинает свою самостоятельную жизнь и развитие. В этой же сказке находим следующее разностопное двустишие с внутренней рифмой в первой строке:
Погоди – не хвались, прежде Богу помолись,
Руки умой да за дело примись.
Похоже, что и лирическая поэзия зарождается в воздушной среде волшебной сказки. Без этого «воздуха» пропадут и метафоры, и звонкие словосочетания. Одна из таких лирических сказок – «Белая уточка». Начинается она с высокохудожественного прозаического вступления. Отправляется князь в поход и наказывает молодой княгине ждать его возвращения и не покидать терема: «Что делать! Говорят, век обнявшись не просидеть». Приходит к ней женщина, «казалось, такая простая, сердечная!
- Что, - говорит, - ты скучаешь? Хоть бы на божий свет поглядела, хоть бы по саду прошлась, тоску размыкала, голову простудила.
Долго княгиня отговаривалась, не хотела, наконец, подумала: по саду походить не беда, и пошла».
Вот тут-то проза и начинает преображаться в лирическую поэзию: «В саду разливалась ключевая хрустальная вода… День такой жаркий, солнце палит, а водица студёная так и плещет, не скупаться ли нам здесь?..
-Нет, нет, не хочу!
А там подумала: ведь скупаться не беда!
Скинула сарафанчик и прыгнула в воду. Только окунулась, женщина ударила её по спине:
- Плыви… белою уточкой.
И поплыла княгиня белой уточкой».
Обернулась женщина-колдунья молодой княгинею. Вернулся князь и принял её за свою жену. И тут простым чутьём осознаёшь, что поэт-сказочник ввёл нас в волшебный мир, из которого доносится песня белой уточки-княгини:
Кря, кря, мои деточки!
Кря, кря голубяточки!
Погубила вас ведьма старая,
Ведьма старая, змея лютая,
Змея лютая, подколодная;
Отняла у вас отца родного,
Отца родного – моего мужа,
Потопила вас в быстрой реченьке,
Обратила вас в белых уточек,
А сама живёт – величается!
Князь приказывает поймать белую уточку: «Бросились все, а белая уточка летит и никому не даётся; выбежал князь, она к нему на руки пала. Взял он её за крылушко и говорит:
- Стань белая берёза у меня позади, а красная девица впереди!
Белая берёза вытянулась у него позади, а красная девица стала впереди…».
Как и полагается в сказке, добро побеждает зло. Путь из волшебного, очарованного мира преодолевается средствами особой магии поэзии, расколдовывается, соединяется с реальностью этого мира художественной прозой.
Языком волшебной сказки, рождающей поэзию на стыке реального и «иного» миров, создавались вполне прагматичные тексты – заговоры. Они связаны с волшебными сказками своей магической стороной и менее деформированы в результате не всегда корректных записей. Заговоры, привороты, присушки хранились в памяти исполнителей, которые при необходимости сами фиксировали свою магическую прозу на бумаге. Язык заговоров родственен языку архаичных пластов волшебной прозы и малых жанров фольклора, но обращён он к слушателю, к внимающей аудитории не напрямую, а опосредованно. Например, через наговор на какое-либо явление природы (дождь, засуха, ветер), на предмет, след, воду, питьё и прочее. Поиск единственно верного словосочетания, виртуозное владение всем арсеналом средств родного языка зачастую приводили авторов заговоров к поэтическим находкам, вкраплённым, подобно самородкам, в крепко сколоченную, ёмкую и убедительную прозу: « Не тоскуй, тоска, не горюй, тоска, пойди, тоска, уступи, тоска…». Это редкий случай, когда поэзию в устной народной словесности творили не поэты, а специалисты по магии. И, надо сказать, поэзию высокого уровня. Для убедительности приведу с разбивкой на стихи «Заговор на остуду между молодцом и девицей»:
Как мать быстра река Волга течёт,
Как пески со песками споласкиваются,
Как кусты со кустами свиваются,
Так бы раб Иван не водился с рабой Марьей,
Ни в плоть, ни в любовь,
Ни в юность, ни в ярость;
Как в тёмной темнице
И в клевнице…
Заговорные формулы издревле обогащали народную поэзию. Предлагаю навскидку небольшую выборку поэтических находок из книги «Русские заговоры (М., «Пресса», 1993): «костье в могиле запрядает», «в хоть его и в плоть его», «дня не дневала, часа не часовала», «будьте вы, мои слова, крепки и лепки, крепче камня и булата. Ключ моим словам в небесной высоте, а замок в небесной глубине, на рыбе на ките», «светлее светла месяца, краснее красна солнышка», «на море на океане, на острове Буяне», «окрести мои телеса и словеса» и прочее. Поэтические формулы явно взяты из народной волшебной прозы, которая питала не только устную, но и книжную речь, и не только художественных, но и специальных текстов, таких как, например, «Урядник Сокольничьего пути», отредактированный царём Алексеем Михайловичем, и уж конечно «Житие», послания, челобитные и письма Аввакума. Поэзия древней волшебной прозы широко разлилась по отечественной словесности, докатившись и до берегов русской классической литературы. Однако, это уже другой разговор.
Иван Бунин в рассказе «Книга» говорит о художественных произведениях как о «несуществующем мире», а о героях как о людях «никогда не бывших, выдуманных». И это его приводит в отчаяние. Тут ещё и некий крестьянин подкинул дров в огонь: «Всё книжки выдумываете». Всё, что напечатано в книгах, подумалось Бунину, ложно, вторично: «И вот я внезапно почувствовал это и очнулся от книжного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, – главное, чувствую что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чём никогда не пишут как следует в книгах». В устном народном творчестве этой литературной «лжи-имагинации» нет. И не поэзия ли волшебной русской устной прозы способствовала рождению в нём поэта, и он, по его же откровению, стал «говорить как раз о том, что есть истинно твоё и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!». Не случайно стихи и проза его в равной мере вбирают поэзию, оживляя волшебством речи книжное слово.
Было время, когда культура устной народной прозы покрывала всё русское общество целиком, от боярина до холопа, от царя до крестьянина. Древняя и старомосковская книжность не вытесняли параллельно бытовавшей сказки. В нашей истории известны даже профессиональные рассказчики волшебных сказок. У Ивана Грозного трое «старцев-слепцов» рассказывали ему сказки «на сон грядущий». Придворный сказочник Иван был на службе у царя Василия Шуйского. Рассказчики «волшебных повестей» – Клим Орефин, Петр Сапогов, Борис Путятин – трудились при дворе царя Михаила Романова. У императрицы Елизаветы был особый лакей, рассказывавший ей сказки. Понятно, что в дворянских гнёздах были свои сказочники и сказочницы, вспомним о самой прославленной из них – Арине Родионовне. Но в эпоху барокко и просвещения, с появлением отечественной литературы, разделением прозы и поэзии ситуация стала меняться не в пользу фольклора. Характерны названия сборников отредактированных народных сказок: «Лекарство от задумчивости и бессонницы или настоящие русские сказки» (СПб., 1786), «Старая погудка на новый лад или полное собрание древних простонародных сказок» (М. 1794). И это ещё задолго до научных записей фольклористов. Устное народное творчество, и прежде всего волшебные сказки, на протяжении двух-трёх последних столетий подвергаются литературной обработке, грамотному редактированию, заметному даже в классических собраниях Афанасьева, Сахарова, Садовникова, Ончукова, Зеленина, Худякова, Эрленвейна, Чудинского, Броницына и многих других. При переносе устного слова на печатную книжную основу невозможно обойтись без потерь, авторских переработок, изменений. Тут даже не помогают комментарии, где порой приводятся полевые записи сказок. Да и этих подлинных записей ничтожно мало, и в них ощущается рука фольклориста. Знаток и исследователь русской устной прозы Э.В. Померанцева утверждала, что «невозможно установить пратексты той волшебной сказки, которую донесли до нас русские сказочники». Например, известный фольклорист Д.Н. Садовников записал 72 сказки от «поэта-балагура» Абрама Новопольцева, веселящего свою публику. В его репертуаре было 25 старинных волшебных сказок, 12 легенд, 8 занимательных повестей, 7 бытовых и 20 сказок о животных. Но почерпнуты они не только из устной традиции, но и из книг писателей. В прошлом веке эта тенденция лишь усилилась, да ещё отяготилась идеологическими влияниями. Вот в чём сложность – древняя устная поэзия ныне скрыта под толстым культурным «пирогом» последующих напластований. Некогда изустные речения, хранящиеся в живой памяти, впечатаны в книгу и могут лишь читаться с листа. Творения литераторов отодвинули традиционную устную поэзию народа как, якобы, безыскусную или предыскусственную. В нашем читательском восприятии мы уже затрудняемся провести границу между фольклором и литературой, считая их лишь ступенями в развитии отечественной словесности. Вот и приходится на свой страх и риск осуществлять духовно-археологические раскопки, чтобы достичь пластов поэтического говорения, имеющего иную природу в сравнении с литературными писаниями. Возьмём, к примеру, прекрасную сказку Сергея Тимофеевича Аксакова «Аленький цветочек». Авторское добавление к названию – «Сказка ключницы Пелагеи» – не может ввести в заблуждение. Перед нами чисто литературное произведение, привязанное к стилистике конкретного времени, классическая проза, описывающая чудеса без обращения к поэзии. В нём много деталей, реалий, подробностей, опускаемых в традиционных сказках: «цветы цветут распрекрасные, махровые, пахучие, всякими красками расписанные; птицы летают невиданные: словно по бархату зелёному и пунцовому, золотом и серебром выложенные, песни поют райские…». Не спасает автора и знание русской волшебной сказки, вставки древних словесных формул: «много ли, мало ли времени – неведомо», «ни в сказке сказать, ни пером описать». Стилизация «под народность» не достигает необходимой поэтической раскалённости и расплавленности, того словесного взрыва и духовно-словесного вещества, что заключает в себе традиционная волшебная сказка. В подобных профессионально написанных под народность произведениях «уши» литературы, как говорится, всё равно торчат: «Ой ты гой еси, господин честной, зверь лесной, чудо морское… не погуби ты души моей христианския, за мою предерзость безвинную…», «видя его правду, он и записи с него заручной не взял…». Подобная история произошла и со стихотворными переложениями фольклорных произведений. И тут не важно, что выше, что ниже, тут и сравнивать не надо, так как эти явления из области единства противоположностей. Поэзия устной прозы под пером первоклассного писателя не удержалась в художественно-литературном тексте, слишком прочно привязанном к лексике своего времени. В нём много изобретённого, сконструированного под волшебство, но то «неназываемое», что зиждется в области рождения поэзии, в устной волшебной сказке, отсутствует. Слишком резкую границу провели в Золотом веке русской литературы между прозой и поэзией, слишком много переводов произведений традиционной устной словесности на литературный русский язык осуществили, включая стихотворные переложения сказок всех народов мира. А ведь русская сказка, как «Слово о полку Игореве», понятна без перевода, уничтожающего древнюю поэзию волшебной сказочной прозы.
Пересказ волшебной сказки в христианско-нравственном или просвещенческом ключах также выводит за её пределы поэзию, оставляя голое и ясное морализаторство. Множество бытовых сказок не имеют ни малейшего отношения к поэзии, представляя собою добротную прозу в духе конкретного времени. Вот пример, сказка, записанная в XIX веке, «Злая девка»: «Жила-была девушка. Да такая дурная да неласковая. Как собаку увидит – так камнем. Как ребёнка – оплеуху, а нищего – взашей. Вот шёл по селу Христос да Егорий, да так – как будто старички тёмные. А она и рада, что слепые, – напугать можно. Спряталась за воротами, те ворота открыли, а она как выскочит да:
– Гу, гу!
Посмотрел Христос да и говорит:
– Лети же ты, девушка, кукушкой; кричи до веку: Ку-ку! Своего гнезда не имей – как нищим не давала.
Так она и вспорхнула кукушечкой. До сих пор всё жалеет да плачется. А помочь нельзя».
Ёмкая, ритмичная, наглядная, прекрасная повествовательная словесность, испытавшая явное влияние русской классической литературы. Поиск нетронутых профессиональным пером волшебных сказок – задача любого издателя фольклорных произведений. Афанасьев пошел по пути издания различных вариантов сказок, записанных от разных исполнителей. Например, он приводит вариант сказки «Морозко», поэзия которой значительно ослаблена общим нравоучительным тоном: «Осталась бедненькая, трясётся и тихонечко молитву творит. Приходит Мороз, поигрывает, поскрипывает, на красную девушку поглядывает…
- Добро пожаловать, Мороз,
Знать Бог тебя принёс
По мою душу грешную…»
В таком варианте проза не обогащена поэзией, а значит и воздействие на душу и ум ослабляется, доверие к слову уменьшается. Однако именно бытовые, докучные сказки ( «Накосил мужик сенца, поставил среди польца, не сказать ли опять с конца») стали преобладать в репертуаре исполнителей фольклорных произведений, которые Трубецкой справедливо назвал «русской вульгарной сказкой» с «вульгарной мечтой о даровом богатстве». И хотя в них есть и ритм, и обильная рифма, и метафоры, но нет главной составляющей – поэзии. Вот такие сказки можно отнести к разряду развлекательной словесности, приобретающей всё большую популярность. Приведу в сокращённом виде один из лучших образцов подобной народной прозы – сказку «Старуха-говоруха»: «День и ночь старуха ворчит, как у ней язык не заболит, а всё на падчерицу: и не умна и не статна!.. Пришла ночь длинная, жуткая; спать – бока пролежишь, глядеть – глаза проглядишь, слова молвить не с кем, и скучно и страшно! Стала она на порог, отворила дверь в лес и зовёт: «Кто в лесе, кто в тёмном – приди ко мне гостевать!» Леший откликнулся, скинулся молодцом, новгородским купцом, прибежал и подарочек принёс. А старуха-говоруха и скучала без падчерицы, в избе у неё стало тихо, на животе тошно, язык пересох… Губки сложила, под святые гостя посадила…».
Вот такие сказки стали всё более и более пользоваться успехом, их заучивали и разыгрывали скоморохи, странники, все, кто ходил по Руси и кормился традиционным словесным искусством. С каждым последующим поколением они всё отчётливей приобретают вид развлекательной художественной прозы, а в ХХ веке – ещё и идеологическую окраску. Волшебство рассеивается, в нём просто нет надобности: «Иван-царевич отправился в подводное царство, видит: и там свет такой же, как у нас; и там поля, и луга, и рощи зелёные, и солнышко греет…». Что же происходит? Исчезает сказочное сознание, которое, по словам Трубецкого, «выражает своё возмущение в поэтических образах», исчезает и двоемирный взгляд на действительность, отодвинутый в прошлое религиозным (литургическая поэзия), художественным (литература) и научным (специальные тексты) видением мира.
Поэзия глубже реальности, данной нам в ощущениях, глубже самого слова, её питательные истоки в соразмерной бесконечной красоте Божьего творения. Своей сверхприродной силой поэзия преображает действительность. Не могу сказать, почему в наше время не вполне материальная, тревожащая нас сила поэзии выходит за круг принятых обществом и оплачиваемых им художественных ценностей. Может быть, потому, что эхо невидимого и невиданного мира, явленного в раскалённом до обнажённости духовных глубин языке, мешает благополучному, спокойному течению жизни в обществе потребления? Как же вошло в наши головы словосочетание поэта, причём без всякого продолжения фразы – «сказка – ложь»! Но разве в ней не порыв к истине? И разве творческое воображение поэта-сказочника не наделяет нас действительной силой жизни? Заметим, очень ответственное воображение! Слова и образы сказки поставлены прочно и добротно, словно кирпичи в кладке русской печи или камни крепостных стен и соборов. Порой кажется, что они вовсе не рукотворны, а появились чудесным образом по мановению Поэзии. Они разительно отличаются от творчества нынешних креативных модернистов, соединяющих слова и фразы не по закону истинности, а по признаку оригинальности: такого ещё ни у кого не было! А может, и не надо было?