Галина МАМЫКО. Страдания Альбины
Рассказ
1. В западне
Под диванными валиками, поднятыми мамиными руками, сидели клопы. Их было великое множество. Обширная колония плотно прилепленных друг к другу клопов напоминала ряды потемневших от времени канцелярских кнопок. «И там я спала!» Альбину передёргивает. Подзабытое воспоминание детства вдруг теперь, к шестидесяти годам, наполнилось неким духовно-символическим подтекстом. «В житиях святых рассказывается о прекрасных небесных знамениях в раннем возрасте будущим подвижникам. Описатели житий истолковывают это как прообразы грядущей особо благочестивой жизни, – размышляет Альбина, поправляет отставленным мизинцем дужку библиотекарских, видавших виды, круглых очков, и, как в ребячестве, уткнувшись носом в чашку с остывшим кофе, задумчиво рассматривает некое подобие своего отражения, сложенного из ряби, бликов, теней, перемежающихся с солнечными зайчиками. – А для таких, как я, разве что клопы с тараканами – уровень знамений»… Она подняла голову, кинула взгляд на энергично лавирующего между столиками раскрасневшегося официанта. Он улыбается, пишет в блокнот заказы, вдохновенно устремляется к новым клиентам… Чем-то напомнил одного из сыновей. Может, радостно-открытым выражением юного лица…
Ожидание затягивалось. Верка есть Верка. Что с неё взять. Всю жизнь опаздывает. И на работу, и на поезд, и на свидания. «Главное, не опоздать в рай, остальное – пустяки», – Веркина присказка.
Традиционный, можно сказать, классический перечень грехов занимает в церковных памятках для кающихся обычно полторы-две страницы. Но такой развёрнутой инструкции Альбине не доводилось видеть. Тридцатистраничная брошюра, случайно купленная утром в церковной лавке, состоит из подробного исследования всех возможных видов, подвидов и разновидностей грехов и прегрешений рода человеческого. «Вот она, книга моей жизни!» На обложке – фотография стоящего на коленях человека перед Распятием. Руки сложены на груди, голова опущена. Его фигура – воплощение скорби и смирения. Альбина задерживает взгляд на фотографии и углубляется в чтение.
Душа, как представляется, это такая беззащитная кроха, которой всегда было не по себе от контакта с хроническими, как насморк, страстями Альбины – гордостью, злословием, чревоугодием, тщеславием, лицемерием, завистью… Альбина читает список пороков. В приступе самоуничижения ей кажется, что ни один церковный психолог не сможет пересказать в полном объёме тех бесчисленных тайных тягот, из которых соткана изнанка её бытия. Чем она пресыщалась без тормозов и сомнений. Чем была (впрочем, почему в прошедшем времени?) забита её голова. И чем она отравляла душу. Холодно и даже зло смотрит на себя со стороны. Закрывает глаза. В них нет слёз. Хочется найти хоть какое-то оправдание, нащупать какую-то надежду на то, что не всё так ужасно в ней.
– Ты знаешь, я точно помню, в кармане пальто у меня лежали двадцать копеек, – доносится из прошлого папин голос. Мама что-то отвечает. Семилетняя Альбина затаилась в зале за дверью, подслушивает. Её зовут на кухню. На вопрос об исчезнувшей монете она делает круглые глаза. В детстве она обнаружила: ложь может превратиться в правду, если в эту ложь так же искренне верить, как и в правду. И когда она лгала, то изо всех сил верила в то, что говорит. И тогда глаза широко открывались. «Когда Потоскуева смотрит на меня своими невинными глазами, у меня отпадает всякая охота на неё орать, разве можно сердиться на ангелов», – подслушала Альбина однажды в школе разговор учителей о себе.
В магазине, в толкучке, дяденька в очках, с бородкой, вытряхнул детскую ручонку из своего кармана, как мусор. Пойманная было монета выскользнула из детских пальцев. Альбине стало страшно. Дяденька продолжал крепко держать её за руку. Наклонился. В толстых стёклах очков, будто в аквариуме, плавали перед Альбиной два неестественно увеличенных глаза. Они пронизывали насквозь, они леденили кровь. «Зачем ей, шмакодявке, мои деньги?» – читался вопрос в зрачках взрослого. «Коплю на подарок маме к 8 марта», – отвечали глаза девочки. Она зажмурилась. Вместо ожидаемой грубости услышала: «Бедолажка. Спаси тебя Бог…».
«Бог? Опять Он… Почему Он должен меня спасти?» – подумала Альбина.
О Боге ей в круглосуточной группе детского сада однажды ночью рассказала новенькая девочка Вера с соседней кровати. «Бог всё видит. Мы будем стоять перед Ним на небе, и Он будет судить нас. И нас с тобой накажут за то, что вчера в кустах снимали перед мальчишками трусы. Нас бросят в огонь, и там мы будем гореть вечно». От кошмарной новости представление о мире расширилось в детском сознании до таких понятий, как стыд-расплата-неизбежность, но со временем информация о Боге померкла. Да и мама на расспросы ответила, что всё это выдумки глупцов, и нет ни Бога, ни рая, ни ада. А есть Советский союз и партия-комсомол-пионерия. «Правда, в партию лучше не вступать», – добавила мама. И посмотрев на шестилетнюю дочь, приложила палец к губам. Закрыла форточку и вполголоса продолжила, помешивая на плите манную кашу: «В партии денежные поборы, партсобрания с партийными нагрузками, болтовня, лицемерие, карьеризм, лизоблюдство... Мы себе на кусок хлеба и без коммунистов как-нибудь заработаем. Пусть они там едят друг друга без нас».
«Вера, я в партию не буду вступать, – шёпотом сказала Альбина своей новой подружке, когда воспитательница погасила свет и вышла из спальни. – В партии лизаблюдца». «А Лиза Блюдцева – это кто?» – спросила Вера. Альбина пояснила: «Коммунисты все лизаблюдца. Едят друг друга и блюдца вылизывают». «Значит, их Бог накажет», – вспомнила Вера своего Бога. Но Альбина уже знала, что в таких случаях надо говорить: «А Бога твоего нет. Ни на небе, ни на земле. Потому что Бог – это выдумки дураков».
Но вот снова Бог всплыл перед Альбиной – из уст дяденьки в очках… Тот положил ей на ладошку бумажный рубль. Она отдёрнула руку и побежала к выходу, а у дверей не выдержала и оглянулась. Никто за ней не гнался. Мужчина помахал ей рублём и улыбнулся. Альбина смутилась, почему ей его жалко? Кто знает, может, это были предвестники раскаяния, которое к старости дало о себе знать наряду с радикулитом.
Пачка красочных открыток выглядывала из-за стекла в окошке кассы. Когда кассир отвернулась, детская рука вытащила их. Но открытки оказались исписанными. Чужие поздравления родственникам не разошлёшь. Альбина растерялась, не успев спрятаться в толпе. Взрослые обступили девочку. Кто-то схватил её за ухо. Что говорили – в памяти не отложилось. Запомнилось чувство стыда. Может быть, это было первое за восьмилетний период жизни осознание, что такое стыд. Значит, вот что она будет чувствовать там, когда явится её душа Веркиному Богу на суд.
А что такое искры из глаз? Это когда тебя бьют головой об стенку. Так поступила с ней соседка с нижнего этажа. «Попалась, засранка!» «София Альбертовна, что это значит?» – строго спросила мама Альбины у соседки и показала пальцем на вспухший лоб девятилетней дочери. «Вы поймите. Я пришла с работы, вечер, устала, а тут такое…» – интеллигентно объясняла мама. Но Сонька-Золотая ручка (так её называли между собой родители Альбины) не нуждалась в этикете. Её речь была щедро наперчена нелитературными выражениями. Выяснение отношений на том и закончилось. «Ваня, Альбина напихала Соньке-Золотой ручке в замочную скважину гороха! А виноваты в этом, между прочим, мы с тобой!.... Тс-с, подожди…» В детскую приоткрыли дверь, в полоске электрического света из прихожей появилась мамина голова. Альбина лежала неподвижно, только дрожащие ресницы выдавали, что она не спит. Но маме издалека её ресницы были не видны. В комнату вернулись темнота и мерцание снежных искр на оконных стёклах. За дверью зашлёпали удаляющиеся шаги. «Спит, – донёсся мамин голос. – Мы с тобой виноваты в этом скандале. Кто в присутствии Альбины перемывал косточки воровковатой Золотой ручке? Лучше бы ты не приклеивал ей это прозвище». – «Футбол начинается», – буркнул папа. В квартиру прорвался нервный голос спортивного комментатора.
«Молодец, Золотая ручка, что дала мне тогда по мозгам», – через пятьдесят лет делает вывод Альбина. И то, что случилось давно, по-прежнему живое. Оно существует, дышит, движется. Его можно прокручивать в голове бесконечно, и каждый раз это живая картинка реальных событий. И получается, что нет его, времени. Зато есть всё то, чем набита голова. Чем заполнена память. И любой паскудный поступок вновь и вновь становится реальностью. Увы, вот в этом и приходится вариться. Внутри воспоминаний жарко и тесно, как в бане, где нет тайн и каждый прыщ на виду. Семейные походы в баню в отрочестве для Альбины были пыткой. У неё не укладывалось в голове, как можно выставлять перед другими людьми свою наготу. И оказавшись с мамой между раздетыми женскими формами, Альбина буквально заболевала от стыда, не могла поднять глаз. На старости лет тот, девический стыд, вспоминается с грустью, ах, почему не сумела пронести его через всю свою жизнь в первозданном виде.
В картинной галерее увидела полотно «Страшный Суд». Грандиозное таинственное зрелище произвело сильное впечатление. Такое забыть было невозможно. И чаще всего вспоминалось о Страшном Суде, когда оказывалась Альбина в бане... Скопище тел плавится в клубах пара… Облезлый потолок в мокрых вздутых пупырышках ещё чуть-чуть, и растает… Откроется небо. Сгорит под ногами земля. И обнажённая толпа с мочалками и вениками вдруг очнётся, возденет руки, возопит о пощаде… Нет среди намыленных тел ни царей, ни героев, ни рабов, ни хозяев… Все голые равны. Баня приговаривает к чистоте, но с мыльной водой не уносится ни один из грехов, ни одна из страстей, что ворочаются в душах человеческих, тянут гирями в иное, гораздо более мощное чистилище…
Мама трёт Альбине голову куском мыла, драит мочалкой детское тело, дубасит веником, но так и не достаёт до тех духовных глубин, где свернулась калачиком крохотная, не ухоженная, отверженная видимым миром, душа, которую когда-то нескоро, но понесут-таки по разлучении с телом ангелы на суд Божий…
А жизнь бежала вместе с Альбиной вприпрыжку, навстречу приключениям.
Набрать пригоршню липкой грязи из-под ног, подкрасться к одному из освещённых окошек с открытой форточкой… И вот комок грязи летит туда, где незнакомые люди за столом, они жуют, голоса прорываются на улицу вместе с запахом жареной картошки… Плюх! Грязь из вечерней темноты ворвалась туда, внутрь светлого квадрата. Восьмилетние Альбина Потоскуева и Вера Слепцова переглядываются и дают стрекоча.
Как жутко и как весело, не чуя ног, удирать от разоблачения, удирать от наказания, удирать от расплаты. И Альбина удирала, год за годом…
В пионерском лагере тайком залезли с детьми на кухню, нахватали свежеиспечённых к близящемуся ужину пирожков и с гиканьем помчались прочь, роняя стулья и оставляя позади звон рассыпавшихся ложек. Дух захватывало от угрозы возможной погони старших пионервожатых. Но те были далеко, зато нечто другое, гораздо более опасное и даже, можно сказать, всесильное, было близко, о чём Альбина ещё не подозревала, и это было то, что люди называют в обиходе совестью, вот она-то была очень близко. И она гналась за Альбиной, наступала на пятки, и с каждым годом была всё ближе к цели. А Альбина хохотала, летела над житьем-бытьем, напихивала на ходу рот украденными пирожками, и жизнь представлялась такой же беспечной, как этот смех.
Вот так же беззаботно спустя несколько лет она смеялась вместе с молодым мужем и его друзьями, когда вскоре после свадьбы поехали гулять в воскресный день по Южнобережью, и после романтического ужина в одном из придорожных ресторанчиков сбежали, не заплатив. И потом неслись с хохотом сломя голову по узким улочкам, петляли между налепленными по горным склонам домиками с мансардами, то вверх, то вниз по серпантину, пока не очутились рядом с морем. Ринулись с пьяными воплями в воду. Смеялась Альбина и тогда, когда с годовалым Митей в охапку они с мужем, не оплатив проезд, сбежали от таксиста, пока тот, воспользовавшись автомобильной пробкой, бегал за сигаретами.
Вместе с Альбиной смеялись и дети. Смех становился всё громче. Это был такой прелестный, радостный смех узнавшего жизнь махонького червячка. И дух Альбины вместе с ним закручивает в воронку. Всё быстрее её затягивает по спирали куда-то в черноту, в космос, и всюду настигает детский смех. От него закладывает уши и болит голова. «Он смеялся!» – сказала Альбина, выйдя на воздух после аборта, и сотряслась от рвоты. «Наркоз выходит!» – прокомментировала Верка и потащила за руку в дальний угол больничного двора к кипарисовой аллее, где можно укрыться от любопытных глаз. «Я слышала его смех! Он заливался смехом!» – говорила между приступами рвоты Альбина и пряталась за стволы деревьев. Это не было ни сном, ни бредом. Это был реальный, настоящий заливистый смех её, уничтожаемого медицинскими инструментами, малыша. Ха-ха! Ха-ха! Маленький мальчик прыгает по мелодичным клавишам-ступенькам ввысь, и уже всё небо наполнено его звонким «ха-ха». Его душечка устремилась обратно к Истоку, откуда ещё совсем недавно пыталась было прорваться в этот мир, в материнскую утробу, такую удобную, тёплую, родную люльку. Там было уютно, там было так хорошо. Но мама не захотела качать дитя в люльке, не захотела дать ему жизнь, не разрешила ему познакомиться с ней, мамой, и назвать её мамой… Она больше не была мамой. Она была монстром, раздирающим на части своих детей. Первого, второго, третьего, четвёртого, и, наконец, этого, пятого, который так смеялся, который так хотел жить и насыщаться материнским молоком, и играть в «гули-гули, полетели, на головку сели», и слушать, как мама перед сном поёт колыбельную… «Да не могла я их оставить, не могла! – доказывает кому-то невидимому Альбина. – Тем более трое из пяти – результат случайных связей. Ну как можно таких оставлять, куда?».
Совесть вооружилась на неё укорениями и обличениями. С ней наедине оставаться так же неприятно, как и смотреть на себя в зеркало, где нет больше задорной, кокетливой блондинки. Нет ни красивых зубов, ни очаровательной улыбки, ни гладкой кожи, ни длинных густых волос. Вместо этого то, что называется старость, уныние и осознание неотвратимо близящегося конца.
«Кто здесь?» – настиг её старушечий голос. Альбина отдёрнула руку от хозяйских голубцов, которыми доверху заполнен чугунный казанок на газовой плите. Покосилась в глубину полутёмной кухни. Подслеповатая баба Зоя, мать хозяйки квартиры, восседала за столом перед кружкой чая, внутри кружки плавали сухарики. Серая мгла предрассветного утра бросала скупое освещение на кухонную утварь и две неподвижные человеческие фигуры поодаль друг от друга. Из открытой форточки доносилось редкое цоканье дождевых капель, срывающихся с листьев каштанов. «Услышала-таки мои шаги!» – подосадовала Альбина и, вытащив из чужого казанка истекающий аппетитным мясным соком голубец, на цыпочках прокралась в туалет, где и проглотила добычу. И, довольная, так же на цыпочках, прошествовала мимо кухни с бабой Зоей в комнату к спящему мужу. Ну, баба Зоя ведь почти слепая, не должна была, по идее, на таком расстоянии заметить, да и провалы памяти у старушки к тому же, успокоила себя Альбина. Да что там. Видела или не видела, не важно. Всё равно ничего никому не докажет, да и кто ей поверит. А вот совесть глазастая, как курица, снесла протухшее яйцо в закуток памяти двадцатилетней Альбины Потоскуевой, и будет теперь с ним носиться по её жизни, поклёвывать. Несколько лет назад Альбине довелось побывать с коллективом библиотечных работников на экскурсии в Киево-Печерской Лавре. Её, как и остальных туристов, поразили многочисленные подземные ходы, заполненные гробами с мощами святых. «Жили люди под землёй, не видели света дневного, но выстраивали молитвенную дорогу на Небо, через которую к ним проникал другой свет, духовный. Для нас они умерли, а для Бога они родились в ту, иную, жизнь. Потому что всю земную жизнь только и делали, что шли к Богу. А мы, живые, уже как мёртвые», – думала Альбина. «Подземелье для праведников стало небом. А для таких, как я, и небо – подземелье. И память моя скрюченная, сморщенная, сплошь в норах да подземных ходах. Только у святых норки были рукотворные и наполнены молитвами. А у меня страстями как крысами прогрызены и внутри них нет ничего, кроме смрада».
…Под пальцами захрустело. Альбина оглянулась по сторонам, не смотрит ли кто. Почтальонши хмуро сортировали почту, каждая у своего стола, никто ни на кого не смотрел. За маленькими зарешечёнными оконцами полуподвального помещения темно. Солнце ещё не взошло, тут не уснуть бы на ходу. Встала спиной ко всем, приподняла конверт на уровне глаз: в свете электрической, засиженной мухами, лампочки просвечивала пятирублёвая купюра. Спрятала в карман джинсовой куртки. Дома над паром из носика чайника распотрошит конверт, извлечёт находку, заново заклеит и отнесёт освобождённое от нелегальной денежной «посылки» письмо в почтовый ящик адресату. Повезло!
– Подработку для студентов можем предложить, можем, – задумчиво пропела заведующая детским садом, изучая сидящую перед ней ярко накрашенную, щуплую студентку в джинсах. – Только вряд ли ты выдержишь. Детей много, спать ночью особо не дадут. На горшки высаживать, одеяла поправлять, баловаться не позволять… А ты бы лучше на почту пошла, ночью выспишься, а утром за пару часов разбросаешь по ящикам, и готово.
– Да, нет… Я уже… Я там была…
– Так что же? Вон, около нас отделение, им как раз почтальоны требуются.
– … Я лучше к вам… – Альбина краснеет.
Нет, никто её с поличным не застукал на почте. Сама ушла. Трудным оказалось под дождём, в холод, в слякоть, в снег, бегать по тёмным подворотням, спотыкаться в сумрачных подъездах, шарахаться от цепных собак. Но ещё тяжелее оказалось другое: выуженные из вскрытых писем деньги вдруг словно обрели право голоса. Ей стало казаться, что кто-то плачет в чужом городе, так и не получив обещанную денежную поддержку от родственников, а, может, от друзей, а может, это любящий внук послал бабушке на день рождения сэкономленные на школьных завтраках средства. Облизал пропитанную клеем полоску, придавил кулачком, и пошёл, радостный, бросил письмецо в почтовый ящик. Вот будет бабулечке сюрприз! И вскрыла-то Альбина три конверта, а кажется – триста три.
Высадила в полночь малышей на горшки, прошлась между кроватками. Сопят, ворочаются. Кому одеяло поправить, кому подушку. Кому ласковое слово шепнуть, чтобы не хныкал. Дождалась, когда в спальне восстановятся тишина и сон. Высунула голову за дверь. Коридор ясельной группы пуст. Заколотилось от волнения сердце: Альбина потянула за железное колечко дверцу служебного шкафчика. От скрипа вздрогнула. Рука застыла в воздухе. Из окна в столовую падает свет уличного фонаря. По полу мечутся корявые тени. Ветер наклоняет деревья, постукивает ветками по стёклам. Плюшевые мишки и пластмассовые куклы смотрят на новую няню. «Мы видим тебя», – слышится Альбине. Она трусливо озирается, замирает, снова и снова прислушивается. «Кап-кап», – вода из крана в туалетной комнате. Тихо. Перевела дыхание. Вот они. Схватила одну, засунула за щеку. Вкусно. Надо поставить на этом точку. Нет, ещё хочется. За спиной послышалось отдалённое детское бормотание. Оглянулась. Снова тихо. Значит, во сне. Съела ещё одну. Из пяти куриных тефтелей (тех, что спрятала днём воспитательница, как недоеденное детьми) осталось три. А ну-ка ещё одну. Две штуки пусть дожидаются утра. Авось, не обратят внимания. «Дети, умываться! Дети, на зарядку! Мы весёлые зайчата, мы лесные медвежата, раз-два, раз-два!!!» Альбина искоса наблюдала за выражением лица пожилой коллеги. Ей было боязно, как нашкодившему дитя: а вдруг кто из старших заругается, или отшлёпает, или в угол поставит? Похожие чувства владели обычно ею в обществе взрослых людей. Наверное, в этом виновата нечистая совесть, понимала, но исправить ситуацию как-то и не пыталась, всё на авось, всё по течению, как-нибудь да выплывет когда-нибудь на берег, обретёт твёрдую почву под ногами. И ей действительно удавалось выплыть, но, правда, во сне. И в эти сны она верила, записывала в специальную тетрадь, и всё ждала их исполнения.
Днём в кабинет заведующей детским садом вызвали новенькую нянечку Потоскуеву. Она испытала знакомый страх. «Неужели про тефтели догадались? Но ведь вокруг полно детей. Мог любой из них залезть в шкафчик...». Заведующая снова внимательно смотрела в глаза студентки. На этот раз голос звучал уклончиво: «Ты знаешь, деточка, не можем мы тебя у нас оставить. Возникли некоторые причины…»
Уф. Спустя почти сорок лет Альбине Ивановне Потоскуевой всё ясно. Случись сейчас такое с ней – от позора, наверное, умерла бы на месте. Тогда же она плюнула и выкинула инцидент из головы, и побежала вприпрыжку домой, сбивая на ходу листья с детсадовской акации во дворе. Не пойман – не вор. Стыдно, это когда за руку да за ухо, как тогда, в магазине. А тут – чего стыдиться-то?
…Дома перед зеркалом давай прыгать, кривляться, танцевать, любоваться собой… Я хороша и обаятельна, я умна и весела, я – это лучшее, что есть в мире, который вращается вокруг меня, как здорово, что я есть!… И украдкой выглянуть в окно, кто там, на улице? Все ли слышат, какая шикарная музыка у Альбины гремит, все ли разделяют с ней это буйство чувств, все ли сорадуются с ней на этом пиру жизни? И надеть с утра пораньше прозрачное обольстительное платье, чтобы показать, какая она обворожительная, и пройтись не только по центральным улицам, но сразу по всей жизни, до самого конца, избороздить, измять, и постучать по мужским сердцам шпильками, и набросать песка в глаза завистникам…
Тук-тук, я живу, эй, вы, всё ещё спите, как можно спать, если я живу тут, на земле, моё я, оно такое громкое, сильное, звонкое, я – это нечто особое, ни на что не похожее! И я могу так смеяться, что деревья начинают качаться, тучи разбегаются, дождь исчезает, время останавливается, потому что я смеюсь! Я смеюсь над жизнью, ведь жизнь чертовски смешная штука! Смехом наполнен каждый миг, смехом искрятся мои озорные глаза. Я шалунья, и не важно, сколько лет мне, потому что я хохотушка, кокетка, егоза, со мной жуть как интересно! Ха-ха-ха! Альбина смеётся дерзко, звонко, вместе с ней смеются детство, юность, молодость, потом вторая, третья молодость…
Нравилось быть в образе разбитной шалопайки. А спустя время вдруг затоскует, укроется в отдалении от людей на полупустом пляже ведомственного санатория «Буревестник», куда благодаря родственным связям с главврачом, тётей Асей, ей путь открыт. И застынет на деревянном лежаке, обхватив колени, устремив отрешённый взгляд к чайкам над гребнями морских волн... «И это всё я! Низменность! Мерзость!» – воскликнет вслух и оглянется, не услышал ли кто. «Я превратила свою душу в урода, я стала уродом, и теперь этот груз бесславия навсегда за моей спиной, это вечная печать моей низменности. Тот урод, которого я взрастила в себе, он тянет назад, в прошлое, к тому пакостному, чем насквозь пропиталась, с чем срослась как со второй кожей, я не хочу туда, я хочу быть другой…»
На ум приходили порывы милосердия, которые случались в её жизни… В Дом престарелых на 9 мая носила по собственной инициативе гостинцы, раздавала милостыню нищим, ухаживала за лежачей соседкой… Вспоминались случаи, когда люди просили у неё денег, и на тот момент у неё как раз оказывались эти средства, она безвозмездно отдавала и ощущала радость на сердце… «Может быть, я не такая и пропащая?»
А однажды пошла на почту отправлять денежный перевод в Сочи той милой, запомнившейся своей беспредельной добротой, вдове, у которой с мужем снимали комнату в одно из своих первых совместных после свадьбы путешествий. Одним прекрасным утром сочинская хозяйка хватилась ста долларов, которые были у неё припрятаны на чёрный день в хрустальной вазе как раз в том серванте, который стоял в комнате квартирантов. Альбина помогала искать. Перерыли всё в доме. В конечном итоге хозяйка рукой махнула, мол, Бог с ними, с деньгами, надела косынку и пошла в церковь Бога за всё благодарить, свечу ставить. И так при этом по-хорошему, с материнской любовью, взглянула на Альбину («Спаси тебя Бог!»), что той не по себе стало, и про дяденьку в очках вспомнилось, тот тоже смотрел на маленькую воровку таким же сочувствующим взглядом, тот тоже сказал «Спаси тебя Бог!»
...И вот, спустя годы, Альбина анонимно отправила сочинской знакомой, с которой иногда обменивалась письмами к праздникам, украденную денежную сумму.
Она рассуждала: если отбросить совершаемые ею деяния как временные жизненные срывы, то она существо позитивное. Ведь если душа по своей природе светлая (ну вот как у неё – то ли убеждает себя, то ли спорит с собой Альбина), то это должно уравновешивать внутренний дисбаланс, и рано или поздно, но непременно светлое начало должно же взять верх над тёмными силами, которые мечутся в глубинах души, подталкивают на запретное, подавляют волю. А воли как таковой в себе Альбина и не находит. Слабохарактерное существо, вот что я такое, – нет-нет, и ужаснётся. Поймает себя на зависти к людям цельным, сильным духом, уверенным в себе. Как хочется быть именно такой. Снаружи посмотришь: человек как человек, учёба, диплом, семья, карьера, уважение, награды за добросовестный труд… Но вот внутри… Зависть перемигивается с ненавистью, злорадство соперничает с ревностью, сребролюбие обнимается с жадностью, равнодушие граничит с жестокостью… И всё там болота, топи, тьма. То и дело прячется из виду жизненная дорога… Ухнет филин, взвоет волк, заплачет птаха, и снова угрюмо, пустынно. И жизнь как западня, из которой никак не выбраться к проблескам света. Там, где-то за кромкой леса, по которому в поисках выхода бредёт Альбина, что-то сверкает, зовёт к себе, то ли звезда заблудилась в ночи, то ли солнце вспыхнуло напоследок, но сколько ни бежит она на свет, а всё не туда, а всё на месте… И увешаны деревья кривляками-обезьянами, а если приглядеться, то это бесы с рожками и хвостами, прыгают с ветки на ветку, дразнят Альбину хартиями, исписанными её грехами: «Ты наша! Ты наша!»
…Альбина несёт из кухни в зал в одной руке чашку с кофе, в другой блюдо с пирожными. Спешит. Телевизор зовёт. Сериал начинается. Нога загребает и цепляется за половик. Женщина спотыкается. Кофейный вулканчик вскипел под ступнями, расшвырял осколки чашки. Обжигающие струйки кинулись кусать щиколотки. Болевыми импульсами просочились то ли в душу, то ли в совесть («Бог их разберёт! Может, они вообще единое целое?»). Там в одном из отсеков захоронена тридцатилетней давности история с ожогом ног, последовавшим вслед за украденными деньгами. Вот она где подстерегла, совесть, на какой горяче-кофейной ассоциации разбередила воспоминание. Эти деньги ей, работнику библиотеки, поручили собрать в коллективе к какому-то мероприятию на детские подарки, а заодно и закупить их. Часть средств Альбина утаила. А никто и не проверял. Повезло, подумала. Но через считанные дни грянула расплата. Так расценила впечатлительно-суеверная Альбина Ивановна неприятность с сорвавшимся с плиты чайником. Словно не кипяток, а гнев Божий плеснуло на голые колени! Ей стало жутко. Не так всё просто в этой жизни. И сколько раз убеждалась в этом банальном открытии: действительно, не всё так просто в жизни. Убеждалась-то убеждалась, а всё на старое заглядывалась, и всё возвращалась на ту самую классическую блевотину… Бегала по гадалкам с экстрасенсами, ругалась со свекровью, обжиралась да оппивалась, сплетничала да осуждала, сквернословила и злобилась, бездельничала, валялась до одури в отупении перед телевизором в то время, когда надо бы убрать мусор из комнат, вычистить, выскоблить накопившееся, ненужное, раздать излишки неимущим, избавиться от хлама, да не только на материальном, но и на духовном уровне … Да всё или лень, или жаба давит…
И в конце концов наступила для Альбины Ивановны Потоскуевой эпоха скорбей, каждую из которых она с болезненной мнительностью встречала непременно как кару свыше. Возмездия шли грозно, торжественно, внушительно, одно за другим, будто танки. И что ни танк – то и выстрел в самое сердце. Как это было с её мертворождённым четвёртым ребёнком. Или как это случилось на городском проспекте, где посреди мчавшихся машин был поставлен крест на жизни старшего сына. После инсульта парализовало среднего сына. А потом война, куда понесло в патриотическом порыве добровольцем младшего, и откуда вернулся он грузом 200… Двух внуков, словно щипцами акушера, вырвало из жизни раньше… На двухлетнего Витеньку няня уронила кастрюлю с кипятком. Шестилетняя Сонечка наелась в лесополосе ядовитых цветов, убежав с подружкой с территории загородного детского сада. Подружка выжила, а Сонечка нет. «Мой род проклят, будь я проклята», – говорила Альбина.
«Как без моря нет Земли, так без горя нет жизни», – по-книжному, неуклюже и нелепо, как казалось Альбине, пыталась утешать Верка и оставляла на тумбочке пакет с печеньем и апельсинами. Альбина накрывала больничным одеялом голову, отворачивалась к стенке и закрывала глаза. Болезни одна за другой, операции, травмы, гипс, инвалидность...
В отличие от Альбины, Верка не придумывала для себя проблем ни с покаянием, ни с совестью. «Надо просто жить. Что бы ни случилось. Конечно, кто из нас не падает. С кем не бывает. Не святые. Надо идти дальше, без самокопаний и без комплексов. И не забивать голову ерундой. Бог далеко. К Нему мы всегда успеем. А жизнь близко. Вот когда жизнь будет исчерпана, тогда и о Боге вспомним. Всему своё время», – комментировала Верка духовные метания Альбины, курила и рассказывала анекдоты.
Самое неприятное в сложившейся вокруг её грехопадений ситуации было, по мнению Альбины, укоренившаяся привычка к пороку. И это проявлялось не только в крупных проступках, но и в любой мелочи. Она всё яснее начинала видеть эти внутренние, изо дня в день подтачивающие, как ржа, душу страсти – источник буйства поступков, желаний, эмоций, вспышек ненависти, ссор, жажды человеческих похвал, подсознательного превозношения над людьми, подмечания в других людях негативных качеств, что служило тут же поводом к их осуждению, и это при её-то собственном «послужном списке». Но повреждённость души уже была такова, что всё происходило как бы автоматически, когда опомниться не успеешь, а оно подумалось, а оно совершилось, а словцо язвительное сорвалось, укололо другого, унизило третьего, уязвило домашних… И лишь потом, где-то в минуту случайного уединения, а чаще такая возможность была ночью, когда все спали, а Альбина что-то доскребала на кухне, дочищала в ванной, вот тогда, без свидетелей, без внешних помех, в отсечении суеты дня, и начинались муки совести. В одну из таких ночей стояла Альбина на балконе, развешивала бельё и, поглядывая на молодой месяц, плакала в душе над своей, как она говорила, загубленной жизнью. И был тот внутренний плач так страшен, так силён, что не могла она ничего поделать, чтобы его остановить. Плакалось само собой, помимо воли. И незаметно внутренний плач переходил во внешний, и слёзы уже ручьями текли по щекам. И становилось душе легче. Тихо было вокруг, всё спало. Присела на табуретку, прислонилась лбом к балконным перилам, погрузилась в свои думы слёзные всё о том же, о своих делах неприглядных, осквернявших многими десятилетиями этот чудный мир земной, и вот тут случилось странное... Увидела она вдруг откуда-то сверху свой балкон с развешанным бельём, дом трёхэтажный с тёмными окнами, двор с деревьями и детской площадкой. Подняла глаза, а вдали стоит на краю обрыва подруга её Верка, плачет жалостно, а под ногами бушует огонь. Говорит какой-то голос Альбине: «Тебя Бог простил, а ты, помилованная, других без милости оставляешь. Вот куда ты определила её. Осталось теперь подтолкнуть. Выполняй, это ведь твоё решение». – «Нет, нет, не надо!» – сказала Альбина и пришла в себя. И вспомнила: поддакивала коллегам, когда те за глаза перемывали косточки Верке, осуждали за воровство общественных денег. Факт хищения всплыл к ужасу Верки в одну из выборочных, незапланированных проверок. И вдруг Альбина сразу всё и поняла. Да ведь у неё много лет назад точно такое же было искушение с присвоением части денежной суммы. Только тогда никто ничего не проверял, и Альбине это сошло с рук.
«Значит, Он всё-таки есть?» – задавалась вопросом Альбина. Её логика была проста. Если есть душа и совесть, то и Бог – есть.
– Оказывается, Бог-то – ЕСТЬ! – пыталась она объяснять тётушке Асе. Та, не вникая, отмахивалась и накладывала племяннице в сумку гостинцы – ворованное с мясного комбината: «Бери, пока есть возможность. Уйдёт дядя Боря на пенсию, и лафа закончится». Альбина первую половину жизни с энтузиазмом ходила вместе с родителями к тёте Асе за дармовым, позже начала беспокоиться, сомневаться, стоит ли, вяло отказывалась, но куда деваться, принимала.
У тёти Аси соседка – Герой Социалистического Труда, коммунистка, знаменитая доярка Маслова. Её и по телевизору показывали. Её фотография на Доске почёта в центре города, напротив обкома партии. Между дворами доярки и тёти Аси на окраине города каменная стена, сложенная ещё со времен Золотой Орды завоевателями земель. К стене с обеих сторон приставлены деревянные лестницы. По ним и забираются: Маслова передаёт то, что тащит с фермы. Тётушка – то, что привозит муж с мясокомбината. Взаимообмен. «Альбин, сбегай-ка на лестницу, передай тёте Нине печёнку», – суёт в руки тринадцатилетней племянницы свёрток тётя Ася. Взамен – пакет с брусом сливочного масла и творогом. В следующий раз – бутыли сливок, молока, сметаны. К тёте Асе и к доярке Масловой стекались родственники, друзья, соседи, каждому перепадало молочно-мясного счастья из левого рога изобилия страны Советов. Альбина росла в уверенности, что иначе и жить нельзя, и если на работу устраиваться, то непременно туда, где есть что взять. И удивлялась своим родителям, музейным работникам, на какие неприбыльные должности их угораздило. А когда на первом курсе решили с Веркой денег накопить на покупку джинсов, то устроились сторожами не абы куда, а на хлебное место – хлебозавод, где можно было не только зарплату получить, но и после смены затариться ворованными продуктами. Домой приносили сливочное масло, повидло, сахар, горячие булки, муку. Работники хлебозавода заполняли торбы девчонок-сторожей открыто, как и себе. Не надо было ни от кого и прятаться.
– Ты, Петь, не носил бы больше своих этих шурупов-винтиков с завода, а? – неуверенно попросила как-то Альбина мужа.
– А что? – заинтересовался супруг.
– Это воровство. Совестно ведь.
– Ну какое воровство? Семья – кирпичик в государственном здании. Брать государственное – значит, брать своё. Не я один. Все несут, – Пётр со смешком похлопал её по плечу. – Лады, совестливая моя?
«Ну что ты хочешь, тогда такое время было. На принципе разворовывания государственного добра было построено у советских винтиков бытие», – прокомментировала Верка в одну из их постсоветских дискуссий ситуацию с «несунами» и подпольной взаимовыручкой в СССР. «А по-моему, и сейчас не лучше, если не хуже», – сказала Альбина. «Не скажи, – не согласилась Верка. – Теперь люди другие. Свободные. Не забитые. И это главное. А воровство, коррупция – это как эпидемия. Рано или поздно – и от этого вылечимся. Всё от власти зависит». На это Альбина с запальчивостью привела свои доводы: «Если похоть, вещизм, бездуховность ты называешь свободой, то мне лично такой свободы не надо. Свобода – это когда человек научится побеждать ту скотину, которая то и дело поднимает голову внутри него. А мы как были этими самыми скотинами, такими и остались. Кто-то в большей степени (и мысленно добавляет: как я), кто-то в меньшей. И никакая власть не поможет, пока человек сам не возжаждет своего внутреннего очищения. А вообще, если честно, то я по Советскому Союзу скучаю. Там было как-то уютно, по-домашнему, что ли... Правда, с одним «но»: чего-то не хватало, словно в клетке томилась душа, рвалась куда-то, а куда? Может быть, всё к тому же Богу? Все дороги ведут к Нему?» «Вечно тебя тянет на заумность… Будь ты проще!» – свернула разговор Верка.
«Скорбями душа очищается. А ты молись. Молитва с Богом соединяет. А когда человек с Богом, то его никакая нечисть не одолеет. Человек своими грехами Бога от себя прогоняет, вот и овладевают душой духи злобы, и идёт жизнь по кривой дорожке, нечистая сила получает прямой доступ к человеку, изводит его кознями, завладевает его мыслями и поступками», – рассказали в церкви, куда спустя пятнадцать лет после развала Советского Союза позвала Альбину разбитая семейным горем душа. Кто-то заколотил кулачками по сердцу, запел над ухом однажды во сне: «Бим-бом!» Открыла глаза, прислушалась к колокольному звону. Подошла к окну, а там где-то за верхушками кипарисов – небесно-голубой купол храма и крест сверкает в лучах утреннего солнца. Откуда взялся? Когда успели выстроить? Почему раньше не замечала? Чудо! Заболела душа сильнее. Будто с глаз пелена упала. Где же я была раньше? Проспала всю жизнь!
2. Всё будет иначе…
– Ну ты, Альбина, в своём репертуаре, бляха-муха, как снег на голову. То пропадаешь на месяцы, на звонки не отвечаешь… То срочную встречу устраиваешь. Да я к тебе привыкла, терплю. Хе-хе. Чего случилось-то? Я по телефону так ничего и не поняла. Какие-то книги, грехи, скорби. Опять эта твоя чушь собачья. Смешались в кучу кони, люди…– зарокотал, наконец, над головой знакомый басок с хохотком. Толстая, несуразная, в огромном цветастом балахоне, Верка Слепцова улыбается. На её таком же, как и наряд, ярком, наполненном сочностью косметических красок, но всё равно заметно ноздреватом, мясистом, одутловатом лице добродушие и искренняя радость. Приятельницы обнимаются.
– Так, первым делом покурить, – и без того скособоченная из-за больного позвоночника, Верка ещё более кренится, роется в кармане шёлковых шаровар, обвисших сзади модным мешком. – Тьфу ты, склероз, я же бросила с утра курить. Нет, так неинтересно!
– Ты недурно выглядишь. Чем волосы красишь? – говорит Альбина, чувствуя с появлением подруги облегчение на душе. – А я, знаешь ли, мазюкаться перестала. Наплевать. На работу не надо. А в церковь крашеной как-то неловко. Пенсия – это тебе не хухры-мухры, а настоящая жизнь с чистого листа. Не понимаю, и чего ты за эту работу держишься? В нашем возрасте пора о покое думать, да и о душе, в конце концов, – Альбина говорит наигранно-бодрым тоном, в одной из своих привычных разухабистых манер. А ведь как всё это ей опротивело…
Напускная беззаботность с игривостью – результат настроения. Точнее – попытка замаскировать его, такое паршивое и далеко не игривое это самое настроение.
– Покой – покойникам, а нам, живым – работа, зарплата, коллектив, энергия. Дома киснуть? Нет уж, уволь. Я ж не ты. У тебя, так сказать, самокопания, а у меня хахаля. Каждому своё. Подожди. Я сейчас… – Верка делает движение, чтобы куда-то идти, но потом вдруг подмигивает, наклоняется к Альбине и добавляет шёпотом. – У меня деньжата завелись. Любовник новый, настоящий, хороший.
Верку распирает. Она воздевает полные руки, трясёт, давая понять, как прекрасна жизнь. Потом начинает лаять насыщенным, хриплым кашлем курильщика, без смущения отхаркивает в носовой платок мокроту. И пытается снова куда-то идти, но сделав два шага, не выдерживает, вновь возвращается, опирается на плечо подруги. И повторно ухо Альбины щекочут усы Верки, а в ноздри бьёт гнилое дыхание.
– У меня уже четвёртый месяц с ним… эээ, нет, не повесть, а роман! Каждую неделю!
– Ого, а я почему не в курсе?
– Да зачем раньше времени трезвонить? Счастье так легко сглазить. А счастья и правда в достатке: у него и машина, и квартира. Пенсия огромная. И сбережения на чёрный день приличные. При советской власти какой-то крупный партийный пост занимал. А потом, как страна посыпалась, в бизнес ушёл. И книги любит читать. Посетитель нашего читального зала. Есенина и Лермонтова цитирует… Жена пять лет назад умерла. В общем, хочет жениться. Только бы не умер. Не первой молодости, и даже не третьей… Ой, ладно, я сейчас…– плечо Альбины освобождается от тяжёлой руки Верки.
Альбина смотрит ей вслед и ловит себя на непривычном отсутствии зависти. Обычно она завидовала безмятежности, с какой умеет жить подружка. Может, именно лёгкость характера и привлекает к Верке кавалеров... Но сейчас Альбина испытывает к ней жалость. Та идёт, припадая всем корпусом на больную артритом ногу. «Бедные мы, бедные люди, – думает Альбина. – Живём так, будто и смерти нет. И ведь уже и песок сыпется, и кости скрипят, а всё не уймёмся, всё на низменность да свинство тянет».
Возвращается Верка с тем самым официантом, который похож на погибшего старшего сына. Альбина с показным весельем хлопает в ладоши. Вспыхнувшее было покаянное настроение сметается новыми впечатлениями. Юноша в свежей белой рубашке и отутюженных чёрных брюках любезен. На столе появляются коньяк, шоколад, фруктовые десерты.
– Простите, молодой человек, – говорит Альбина, чувствуя душевный подъём при виде лакомств. Она узнаёт в себе этот ажиотаж чрева, затуманивающий проблески духа, и это вызывает грусть. – А как вас звать?
– Серёжа! – откликается официант и с мальчишеским интересом смотрит на бабушек.
– Серёжа… А моего сына звали Митя… Вы здесь давно?
– Второй год.
– Студент? Подрабатываете?
– Да.
Она залпом опустошает рюмку и неожиданно заводит голосом профессиональной гадалки, копируя интонацию той ушлой тётки с картами в руках, которая торчит при входе на рынок и у которой не раз паслась Альбина в поисках счастья:
– Вы надеетесь на благополучную женитьбу, успешную карьеру и ждёте от жизни сюрпризов и благоденствия. Всё будет именно так, Серёжа. Угоститесь коньячком, – Альбину, как говорит Верка, «несёт».
– На рабочем месте не положено. Простите, – он говорит просто и дружелюбно.
– Вот так всегда в моей жизни. Подождите, не уходите. Вы похожи на моего сына. Он погиб. Послушайте, что я вам скажу, – в приливе вдохновения, когда море вдруг по колено, она хватает официанта за пуговицу и притягивает к себе, как когда-то сынишку. Мите хотелось к детям, играть в войнушки. А она заставляла его слушать нотации и учить наизусть стихи Пушкина. – Когда у меня поёт душа, другие этого не слышат. Когда хочется швырнуть миру своё сердце, вспыхивают мировые катаклизмы. Когда я просыпаюсь и вижу солнце за окном, и колокольный перезвон стучит в мою душу, и я уже готова бежать в новую жизнь, начинается гроза, а у дома рушится крыша. Эх, Серёжа, когда-нибудь вы поймёте таких, как я, уставших от жизни балаболок, вам захочется сделать для них нечто прекрасное, но…. Впрочем, пусть будет именно так. А мне ещё принесите мороженое, настоящее советское эскимо, в серебряной бумажке, на палочке, – жалобным тоном добавляет Альбина и отпускает официанта.
Верка хохочет:
– Альбин, ты, блин, не устаёшь меня поражать своей эксцентричностью. Всё тебя к безумию влечёт, как старую курицу в суп. Ладно, рассказывай, чего у тебя там…
Верка под исповедь Альбины набивает рот шоколадом, запивает коньяком и жалуется на нехватку курева. В уютной кофейне в этот обеденный час достаточно многолюдно. Кто-то прячется от зноя, кому-то нравится убивать время и швырять на ветер деньги. Публика гомонит, стучит посудой, похохатывает. Воздух пропитан соусом из парфюмерно-кондитерских ароматов с примесью корицы и амбры. Благодушие, как отзвук хорошей пищи, отражается на лицах людей. Сквозь светлые шторы просвечивают экзотические завозные пальмы, сухое солнце, быстрые автомобили и фланирующие вдоль бутиков и кофеен гости города.
– Дети прокуроров никогда не сядут, понятно? Никогда! – развязно, излишне громко от выпитого, говорит за соседним столиком нарумяненная загорелая дама в белых шортиках и маечке, оголяющей тёмные плечи. Полный, лысоватый мужчина с красным, обгоревшим на солнце лицом и облупленным розовым носом-картошкой, в футболке с надписью «Моя Родина – СССР», кивает и невпопад напевает между глотками шампанского:
– Мне нравится, что вы больны не мною…
– В общем, Вер, решила вернуть всё это в библиотеку, – Альбина тычет пальцем под ноги.
Верка переводит взгляд на две большие дорожные сумки, набитые доверху книгами, из-за которых не застёгивается молния.
– Тю… У меня нет слов. Их всё равно давно списали.
– Это сейчас их списали. А когда домой таскала, они были не списанными.
– Ну и ну. Да как ты их притарабанила?
– На такси.
– Ого. Тебе явно пора в санаторий. А сейчас кто тебе это попрёт?
– Ваше мороженое, – рука официанта мелькнула перед носом Альбины.
– Серёжа, вот кто! – воскликнула Альбина. – Серёжа, правда, вы не откажете нам? Вот эти сумки отнесёте в библиотеку, да? В ту самую, вон, напротив!
Она с удовольствием слышит приветливое «да» и думает о том, что её Митя тоже не отказал бы, он вообще был добрым мальчиком.
– Ну, тогда, Верунь, идите прямо сейчас, пока у Серёжи есть возможность. А я тут столик покараулю. Только дорогу переходите там, на перекрёстке, где подземный переход, – напутствует Альбина. – Вы, Серёжа, не волнуйтесь, это очень быстро. Вера Николаевна подсобку откроет, вы поставите, и сразу обратно.
– Какой перекрёсток, какой подземный переход, до них ещё пилить и пилить, с моей ногой и с твоими причиндалами! Нет уж, мы напрямик, правда, Серж?
Верка бесцеремонно подталкивает юношу к поклаже и продолжает ворчать:
– Что ты скажешь, ну, удумала, бляха-муха…
Неохотно поднимается, наваливаясь на стол пышным бюстом. Золотая цепочка с крестиком выпрыгивает из декольте и окунается в рюмку с коньяком. Взглядом библиофила Верка подмечает на коленях Альбины брошюру:
– Ну-ка, ну-ка, что там у тебя…
Серёжа с сумками в руках заглядывает через плечо. Верка вслух читает:
– «Таинство исповеди. О грехах явных и тайных недугах души». Ишь ты… Серж, сейчас, уже идём. – Листает книжечку. – Хм.
– Бери себе. У меня ещё есть, – говорит Альбина.
– Врёшь ведь.
– Вру, – соглашается Альбина. – Но всё равно бери.
– Возьму, – не отказывается Верка, и так, поглядывая на ходу в книжку, и ковыляет.
– Серж, да не бегите, я не успеваю! – доносится уже издалека Веркин голос.
– Клён ты мой опавший, клён заледенелый… – «СССР» и нарумяненная дама с шумом отодвигают стулья и, покачиваясь, плывут в обнимку к выходу.
– Я так не играю, почему ты не прокурор, а? Ты всего лишь вертопрах! – жеманно тянет женщина и с хихиканьем шлёпает спутника по попе.
Дверь за ними захлопывается неожиданно с таким громом, что кафе вибрирует…
Или не дверь?
Люди, будто по команде, обгоняя друг друга, устремляются к выходу.
Через открытую дверь в охлаждённый кондиционером зал кафе вместе с горячим воздухом врываются голоса, гудки машин, плач ребёнка. «А книг-то сколько, мама родная, это что, книгопад?»
Тяжёлое предчувствие внезапно охватывает сердце. Вот такое же состояние у неё было в тот самый день... Она оглянулась. Митя нёсся к ней через дорогу, перепрыгивая через лужи, лавируя между машинами, весело махал рукой. А потом… «А потом…» Надо бежать, надо бежать... Там… Она оглядывает опустевший зал. Ей не хочется уходить отсюда туда, где, может быть, началась мировая война и вместо города она увидит руины. Лучше сидеть на своём месте и ждать Верку с Серёжей. Такой милый, хороший мальчик. Сейчас они придут, а потом… «А потом…» А потом сына не стало. Альбина смотрит на недоеденное «эскимо», затем освобождает от обёртки, хочет пихнуть в рот, чтобы добро не пропадало, но вдруг сердится и бросает его в бокал с минеральной водой. Пятнышки от расплескавшейся жижи проступают на белом хлопчатобумажном платье. Отдуваясь, выбирается из-за стола. Бьёт по голым пяткам упавший стул. Грузно, с одышкой, ступает, опираясь на палку, с силой припадая на каждую ногу, и больные ноги хрустят в коленках. Белая евродверь, наконец, выталкивает её тушу наружу, как сырую котлету в раскалённую духовку.
Верка смотрит на Альбину из-под ног толпы, оттуда, где распаренный асфальт, где пыльно и жарко, как в аду. Но Верка не хочет в ад, её глаза умоляют Альбину не отпускать в место, где не будет книг, солнца, коньяка и любовников. Книги устилают проезжую часть дороги так живописно, будто это библиотечная акция по рекламе мировой классики. Толстые, тонкие, подклеенные и не подклеенные, ветхие и крепкие, теперь они достояние города. И Альбине в одной из частей души легко от освобождения от когда-то присвоенных библиотечных сокровищ. Они зовут к себе читателей. Ну же! Для каждого из вас приготовлена своя, особая, книга жизни. Но зеваки не осмеливаются заглянуть ни в одну из них, будто страшась обнаружить там для себя чёрную метку. Где-то видела Альбина нечто похожее. Что-то смутно тревожит. Как за ниточку, выдёргивает из памяти клубочек подзабытых событий...
Над сугробами вьются вырванные из книг листы. Их всё больше. Школьницы Потоскуева и Слепцова шествуют по заснеженной тропинке в библиотеку сдавать прочитанное. Снежная крупа набивается за шиворот ледяными колючками. Метель подгоняет в спину. Девочки развлекаются: со смехом выдирают из книг листы, они устилают тропу, кружатся, то скрываются в снежной круговерти, то возвращаются, ветер несёт их вперёд, к двухэтажной библиотеке с освещёнными окнами...
«Овод», «Анна Каренина», «Три мушкетёра», «Дон Кихот», «Анжелика», – заложив руки за спину, вслух зачитывает заголовки мужчина в футболке «СССР». «А Серёжа, где он?» – спросила, но тут же, увидев Серёжу, прикрыла рот ладонью вышедшая из кафе немолодая, выкрашенная под блондинку, официантка с сигаретой в руке. «Счастливчик, он уже в раю…», – доносится пьяный мужской голос. В ответ шикают. «Господи, помилуй», – говорит официантка с удивлением на лице и, бросив взгляд на виднеющийся в конце проспекта собор, крестится. По её щекам вдруг быстро бегут слёзы, смывая пудру. Она прячет не раскуренную сигарету в кармашек белого фартука, снова крестится и, понизив голос, говорит, то и дело шмыгая носом, тем, кто рядом: «Вы представляете, нет, вы не поверите, это невероятно, но он вчера покрестился, а сегодня утром, именно сегодня, вы представляете, перечислил свою зарплату на счёт для онкобольных детей.… Нам как раз зарплату выдали, а он вдруг говорит, что не может жить дальше так, как жил. Я ещё его отговаривала, всех не пережалеешь, а он ни в какую, нет и всё. Да ещё и говорит: может быть, потом такой возможности не будет, надо спешить. Вы представляете, так и сказал – надо спешить... И всё мне про своё крещение рассказывал, так радовался. Он мне как сын родной был... И вот... Как после такого не уверовать...»
«О грехах явных и тайных недугах души», – декламирует очередной заголовок «советский». Замолкает, вдумывается, хмыкает, так же, как десять минут назад хмыкала при виде этой книжки Верка. Наклоняется, заглядывает под обложку. Оглядывается. До него никому нет дела. Его подружка курит в сторонке возле пальмы. Скрутив «Таинство исповеди» в трубочку, мужчина засовывает обретенное в карман шортов.
На проспекте затор. Водители обступили четыре смятых автомобиля, матерятся в адрес удравшего виновника.
На крыльце «Салона красоты» молча курят три парикмахерши в синих халатиках, из-за их спин тянут головы в полиэтиленовых колпаках две клиентки. С балкона Дома офицеров смотрит вниз горстка стариков, участников какого-то партийного собрания. Люди подходят, уходят, их сменяют новые любопытные… Всё колышется, вздыхает, подавленное общим чувством настороженности. Вполголоса обсуждают случившееся. «Бережёного Бог бережёт. Пойди они через подземку, ничего бы не случилось!» – «А кто сбил-то?» – «Говорят, «Лексус» прокурорского отпрыска, который на той неделе отличился». – «Я, простите, здесь на отдыхе, ничего не знаю…» – «Да ночью у вокзала укокошил девчонку на мотоцикле. Ему скорость было жалко снижать. Мажоры есть мажоры». – «Я же говорю, дети прокуроров никогда не сядут!» – «От судьбы не уйдёшь».
Перед глазами всё плывёт. Альбина снимает очки, вытирает мокрые стёкла о платье. Хочет что-то сказать, но лишь кивает распластанному под ногами цветастому балахону, и уже, не сдерживаясь, всхлипывает, трёт кулаком лицо, и начинает скулить. Боковым зрением она видит неподалёку от себя Серёжу, ей кажется, что он тянет к ней руки, она на мгновение смотрит в его сторону, и в глаза бросается маленький крестик на верёвочке, выпавший из-за ворота рубашки. Её глаза невольно закрываются, и дрожь бежит по телу. Множество мыслей проносится в голове, ей кажется, что она глубоко виновата перед этим мальчиком, и это он добровольно взял на себя её вину, пошёл вместо неё на ту Голгофу, которая была изначально предназначена ей, такой скверной, мерзкой, страшной... Она ощущает вину перед подругой. «Почему я не отвезла сумки сразу в библиотеку? Я побоялась там показываться, я решила через посредничество Верки, тайком, расстаться с грузом прошлого, я снова думала только о себе, о своей репутации... И теперь за меня расплатились эти люди...» Она скулит всё громче, раскачивается всем туловищем, обхватив руками голову и выронив палку.
Альбину щиплют за ногу. Голос снизу сердито говорит:
– Идиотка. Чего хоронишь?
Постучав длинными, ярко красными, ногтями по шлёпанцу Альбины, Верка продолжает:
– Достань-ка лучше кошелёк и ключи из моего кармана… Да. Эти. Вон тот, английский, от моей квартиры. Пойдёшь ко мне домой. И все, какие найдёшь книги, отдашь в дар в библиотеку. Не ты одна тырила. Ну, чего теперь… Да бери всё подряд, и мои, и не мои, с печатями и без печатей, всё чтобы забрала. Кошелёк тоже возьми, там и на такси, и вообще… А по подземному переходу я не люблю ходить. Как и в метро тоже. Суеверие дурацкое. Под землёй для меня – ну что в гробу…
С языка Верки готово сорваться то, что мучает... «Альбина, я давно хочу попросить прощения, но всё язык не поворачивается. Помнишь тот год, твои неприятности на работе. Это я на тебя донос сделала. Я завидовала тебе, Альбина. Завидовала тому, что у тебя семья. А ещё, солнце моё, пыталась я у тебя мужа отбить. Да Петька крепким орешком оказался…» Верка собирается с духом, но от стыда и страха губы её сжимаются, и она чувствует облегчение от того, что промолчала. Боль ползёт по телу всё сильнее, что-то крутится внутри тела Верки, мешает, будто змеи заползают внутрь, их всё больше. Слабость схватывает и замораживает, становится холодно. Одежда набухает от крови. Вдали слышны завывания приближающихся полицейских машин. Гудят «Скорые». Кто-то громко ругается матом.
– Боже мой, там ангелы! Альбина! – тихо, угасающим голосом говорит Верка и расширившимися глазами указывает на небо. – Видишь? Нет? И там Серёжа! Боже мой… Я хочу жить, Альбина. И я буду жить! И всё будет теперь не так! Всё будет иначе, Альбина…
– Да, всё будет иначе...