Виктор ПЕТРОВ. Верхние венцы народной поэзии

Голубиная книга

Я по старой по своей памяти

 Расскажу вам, как по грамоте.

 Из «Голубиной книги»

 

В XI веке для поэтов Руси, ещё языческой, но уже и христианской, возникает и в два-три поколения разрастается новый, небывалый источник вдохновения – православные храмы, церкви и часовни, образы небесных Сил, апостолов и святых, словосочетания и ритмы церковных служб и песнопений. Христианство вольно шло от Крыма до Ладоги и далее на север и восток. Взгляд на привычный, обыденный мир вдруг расширился и в глубину и в ширину, и в высоту, не теряя прочувственной связи с духом великих предков. Иная картина мира предстала перед людьми, которые сами себя назвали крестьянами, крестом соединёнными христианами. Прошлое отступало, но в тайных уголках души ещё долго будут храниться песни древней земной духовности. Это и вдохновило народных поэтов к созданию духовных стихов. Новый жанр устной словесности появился не на пустом месте, а на пажитях сказок, былин и обрядовых песен прежних времён, с их страстным проникновением в божественный мир «Мать сырой земли». Тот, кто первым соединил эти три слова вместе, несомненно, был поэтом. Матушке сырой земле клялись до православия и после принятия христианства. Тяжко ей, живая она, непрестанно молит Господа об исправлении людей («Плачь Земли»). В христианстве для русского человека всё было странным образом узнаваемо. Но книжные слова Священного писания, апокрифов, молитв и других церковных источников плохо ложились на память. И вот он составляет свой певучий устный рассказ-поэму, песнь об обновлённом во Христе мире, и с этой песней-вестью шагает калика перехожий из села в село, чтобы поделиться радостью от услышанного в церквах и от увиденного соборного благолепия. Со временем к певцу присоединяются наделённые редкостным даром слова товарищи, создаются своеобразные артели, дружины сказителей духовных стихов. Ф.И. Буслаев называл духовные стихи «посредниками» между письменной христианской и устной народной стихиями.

Философ Серебряного века Г.П. Федотов в эссе «Стихи духовные» уловил драматургию народных певцов, считая, что их творения «являются самым высоким художественным выражением в слове народной веры. То, чем трагедия была для религиозной стихии эллинства, тем был духовный стих для русской религиозной стихии: самым глубоким, самым проникновенным, самым мучительным её выражением». Георгий Федотов не исследовал поэтическую составляющую духовных стихов, сосредоточившись на сюжетной стороне творений калик перехожих. Он отметил, что в них преобладают евангельские темы, заметив, что в народе об их творчестве сложилось крылатое выражение: «Лазаря петь». Ветхозаветные образы были менее распространены («Плач Адама», «Стих об Иосифе Прекрасном» и др.). Действительно, книжное происхождение духовных стихов лежит на поверхности, но и глубинные пласты языческой культуры оказали на их создание немалое влияние. Да и сами религиозные сюжеты даны не в прямом переложении, но сообразно эстетическим пристрастиям и психологии русских народов. Понятно, что Русь всегда была многоэтнична, но в данном случае мы говорим о единых пристрастиях и единой психологии, то есть о едином народе, скрепленном православием и языком.

 Это вскользь подметил Федотов, тончайше раскрыв художественную природу духовных стихов: «Певец всегда чуть-чуть меняет, иногда и ломает данный ему материал ради своей художественной правды, своего особого видения, а то и просто ради требований ритма и звуковой гармонии. Может быть, в прозе он сам бы не сказал того, на что дерзает в стихе. В поэзии его несёт иная сила, отличная от его личной веры, навязывая ему требования особой художественной школы и её стиля… Удививший нас образ, богословски, может быть, нелепый, должен быть истолкован не отдельно взятый, а в связи со всем родственным ему комплексом ассоциаций». В этом до сих пор не превзойдённом эссе им приведены редкостные образцы народной поэзии из духовных стихов начала ХХ века, далеко выходящие за чисто религиозные рамки и пугающие своей пророческой ясностью:

 

Уж ты время, время злое,

Время злое, остальное.

Скоро будет ещё злее.

Ещё злее, остальнее…

Когда ветры сильны будут

Круты горы раздувать.

Где были быстрые реки,

Все песками засыпать.

Где были глыбоки моря,

Они будут высыхать.

Будут плакать все народы.

Негде будет воды брать.

 

Это о Страшном суде, но какая близкая бедам текущего времени картина! И всё же с чисто поэтической стороны в ХХ веке наблюдается ослабление тысячелетней традиции духовных стихов, выветривание неповторимого и вдохновенного слова. Человеку литературно образованному подобные творения народных певцов могут показаться графоманией, а простым читателям, знакомым с отечественной литературой, убогими. Создавались они уже в эпоху Александра Блока и, вне всякого сомнения, уступали в художественном плане стихам авторов Серебряного века.

 Совсем иначе обстояло дело на заре зарождения этого жанра устного словесного художественного творчества, заметим, не известного в фольклоре других народов мира. Сложился он ещё в доордынские времена, заложив целостный пласт народной культуры, сочетающий в себе старинную (эпические песни) и вновь открытую (христианские тексты, молитвы) духовность, помноженную на личные поэтические дарования поэтов-калик. Устная поэзия, древняя, как человечество, пошла под венец с христианской рукописной, а затем и печатной книгой, рождая на историческом пространстве народной жизни пронзительные духовные стихи поэта, опьянённого земным и небесным русским словом:

 

Перед Господом Богом стоючи,

Суда Божия Страшного просючи:

«Уж ты Господи, сам небесный царь,

Пошли, Господи, своего Суда,

Второго пришествия».

 

Бояны в былинах пели «славы» своей державе, а калики в стихах – небесной отчизне, не забывая и о родимом отчем крае, о людских страданиях и восторгах. Авторы этих стихов разумели церковнославянские тексты и в совершенстве владели русским, изменяющимся от столетия к столетию изустным языком. Впрочем, обязательное изучение церковнославянского языка в русских школах сохранялось и до начала ХХ столетия, что отчасти объясняет силу поэзии Серебряного века. Однако сам по себе язык не делает из человека поэта. Не только языком, но и сердцем и душой, соединёнными как с родной землёй, так и со Святым Духом, творили на Руси странствующие поэты. Судя по содержанию духовных стихов, читали калики, или хотя бы многократно слышали, канонические книги, молитвословы, знакомы им были и апокрифы. Но пели они на живом русском языке, создав устойчивую многовековую школу пения и произношения духовных стихов, ныне сохранившуюся, пожалуй, только в среде старообрядцев. К XVI-XVII векам всё более и более стихи насыщаются церковнославянизмами, что вполне понятно из-за непрерывного влияния на прихожан литургической поэзии и обязательной школьной программы. Они всё более и более принимают нравоучительный, даже учительский характер. Усмирённая от повседневных страстей поэзия церковнославянского языка была самим воплощением христианской духовности. Для поэта тут главным было соблюсти меру устного живого языка и книжной поэзии. Не стоит забывать, что прихожане эти тексты воспринимали на слух. Ежедневно звучащее богослужение стало одним из основных источников духовных стихов, вытесняя костры языческой духовности, «бледнеющие в свете церковных свеч» (А.Н. Веселовский). Отбор имён героев и событий соответствовал традиционным пристрастиям, причём, как создателей стихов, так и их слушателей, соответствовал многотысячелетнему народному пониманию правды и кривды. Только вот Правда ушла на небеса, а Кривда по земле бродит, принимая различные обличия, включая и псевдодуховные одежды.

Одно и то же слово может быть символом вещественного, чувственного, материального, а в более высоком проявлении и значении – мысленного, обострённо духовного, горнего. Например, слово «баня» означало и купальню и крестильню, то есть – «баня духовная», ведущая к новому рождению через крещение. Этой темы мы уже касались в эссе «Колодец поэзии», когда рассказывали об удивлении апостола Андрея Первозванного, поведавшего латинянам о славянах, добровольно изнуряющих плоть берёзовыми вениками. Известно, что дух и духовное в русском лексиконе являются синонимами совершенства. Но о каком духе идёт речь? В русский язык это слово пришло из праиндоевропейских времён. По Владимиру Далю, слово «дух» чаще всего обозначало «жителя невещественного духовного мира». Уже у сказочных героев «дух захватывает», когда они оказываются в «иняшнем» мире, а волшебные предметы изготавливаются «единым духом». Известно устойчивое выражение волшебной сказки: «русским духом пахнет». В христианских текстах часты словосочетания: «дух лжив» и «Дух веры христианской». Отмечу содержательность и глубокий смысл этимологического толкования слова «дух», древнейшее значение которого – «дыхание» (сравните: «духовой инструмент»). В ходе филогенеза и с ростом самосознания углублялся и смысл этого слова, восходя от дыхания и запаха, на такой уровень абстракции как «дух человека», в атмосфере которого только и может обитать земная душа, поскольку дыхание – необходимейший признак всего живого. Испустить дух – означало умереть. Высшая способность человека – совесть – даруется ему Духом Божиим. «Сделать единым духом» издревле в русском языке обозначало «сотворить по вдохновению». Однако дух способен внушать ложные (кривда) помыслы и деяния. У Михаила Лермонтова это – Демон, «дух изгнанья». И вот в Х веке пришёл на Русь дух христианской веры. В «Книге премудростей Соломона» сказано: «Дух Господа наполняет вселенную и, как всё объемлющий, знает всякое слово» (1.7). В новом религиозном учении слово «дух» поднялось до всеобщей отвлечённости и отчеканилось в формуле Иоанна Богослова: «Дух есть Бог». Глубина духовности и религиозности, считал русский мыслитель ХХ в. И.А. Ильин, – едина, это, по его словам, «дар сердечной очевидности», когда ясно по вере «поющего сердца», где добро, а где зло.

Именно такая определённость, резкость, не принимающая возражений, заключена в устных духовных стихах русского народа. В них отчётливо слышится порыв к православному идеалу, примеру для подражания, выраженный в притягательном образе героя стихов, подвижника, святого человека, носителя поэтической и, более того, общечеловеческой правды-истины. По определению Ивана Ильина, «идеал есть предмет созерцания, любви и веры: священное задание жизни. Это не Бог, но божественное, задание к осуществлению» («Аксиомы религиозного опыта», Париж – Москва, 1993, С.116). Тяга к духовности родилась вместе с человечеством, укоренялась в слове, возрастала в произведениях искусства и не оставляла людей на пути всего времени их такого ещё недолгого бытования. Если взять по одному человеку от каждого поколения из самого скромного расчёта в 25 лет, то получится население одного небольшого городка, приблизительно, четыре-пять тысяч на единой площади нынешнего разума. Вот тебе и все образы-образцы человечества! Нашей православной отчизне досталась всего лишь сотая доля от жизни людского племени Земли!

Ещё в прошлом веке отечественные религиозные мыслители и их последователи пришли к убеждению, что духовность, наряду с традиционностью и открытостью, – константы русской культуры и цивилизации (См. В.М. Кларин, В.М. Петров. Идеалы и пути воспитания в творениях русских религиозных философов XIX- XX вв., М.,1996). Духовные стихи тому несомненное подтверждение. Духовная самостоятельность русского человека родилась не в годы принятия христианства от Византии, а в более древних пластах, относящихся к так называемой языческой эпохе, о которой мы мало что знаем (да и не эпохе, скорее всего, а эпохам!), к такой бездне, что, как говорится, дух захватывает! И эта древняя духовность, коренящаяся прежде всего в языке, обладала удивительным качеством – открытостью к более зрелым и высоким (тонким) духовным токам. Открытость русской традиционной культуры влияниям извне, умение это иноземное духовное вторжение сделать своим, обратить в русскую веру и дать своё, русское имя, очевидны. Эти её врождённые свойства и послужили основанием к вольному принятию православного вероисповедания и христианского миропонимания, сквозь которые просвечивали родные им традиционные верования, образные волховские словосочетания. На уже вспаханную духом народа почву легли новые религиозные идеи, сразу же став родными, право-славными. Первобытность богаче любой цивилизации, страдающей искусственностью и профессионализмом. Мой слух и ныне коробит словосочетание «профессиональный поэт».

 На стыке двух миропониманий были сотворены стихи знаменитой и часто цитируемой «Голубиной (вариант – глубинной) книги». Автор или авторы-редакторы этих стихов, а они присутствуют в устной поэзии в нескольких вариантах, утверждают, что «писал сию книгу сам Исус Христос/ Исус Христос, Царь Небесный» «про наше житие, про свято-русское,/ Про наше житие свету вольного», но на поверку выходит, что в глубине христианской картины мира проступает нечто более раннее. Дохристианская её составляющая признаётся большинством фольклористов, но в какую временную бездну она уходит, никто не берётся сказать. Судя по тексту, «Голубиная книга» появляется из невидимого мира, но тотчас же обретает определённую телесность:

 

Восходила туча сильна, грозная,

Выпадала книга Голубиная,

И не малая, не великая:

Долины книга сороку сажень.

Поперечины двадцати сажень…

 

Необычайно поэтичное, интригующее начало этого произведения, любимого не только каликами перехожими, но и всеми певцами, от Бояна до Кирши и далее! Правда, в варианте Кирши Данилова это волшебное начало либо утрачено, либо отредактировано рукою писца-старообрядца и заменено долгой церковной историей от самого Адама:

 

А на той горе Сионския,

У тоя главы святы Адамовы

Вырастало древо кипарисово.

Ко тому-то древу кипарисову

Выпадала книга Голубиная,

Со небес та книга повыпадала…

 

Однако вернёмся к более древнему варианту, где поначалу и не понять: от какого бога ниспослана эта книга? Может быть, от Велеса, что вполне согласуется с её глубинным содержанием. Вопросы, заданные в самом начале этого произведения, по своей природе вечные, далеко выходящие за парадигму христианского учения: «Отчего у нас зачался белый вольный свет?.. Солнце красное?.. Млад-светел месяц?.. Звёзды частые?.. Ночи тёмные?.. Зори утренние?.. Ветры буйные?.. Дробен дождик?.. Ум-разум?.. Помысл?.. Мир-народ?.. Кости крепкие?.. Телеса наши?.. Кровь-руда наша?.. У нас в земле цари наши?..» Все эти вопросы и лексически, и в своём смысловом порядке веют глубокой стариной. Телесная сторона мироздания явно преобладает и приближается скорее к натурфилософской, нежели к религиозной тематике. Подобными вопросами задавались не одну тысячу лет и в каждую эпоху находили, вероятно, свои ответы. В «Голубиной книге» вечные вопросы заданы правителем Володимиром-князем Володимировичем царю Давыду Евсеевичу, который признаётся, что прочесть эту непомерную «книгу Божию» он не может:

 

Не могу я прочесть книгу Божию.

Уж мне честь книгу – не прочесть Божью:

Эта книга не малая,

Эта книга великая;

На руках держать – не сдержать будет,

На налой положить Божий – не уложится.

Умом нам сей книги не сосметити

И очам на книгу не обозрити.

 

Отвечает Давыд Евсеевич на вопросы Володимира Володимировича «по памяти», причём, крепко сработанными, порой ладно зарифмованными стихами, намекая, что правда-истина древнее самой книги. Постепенно христианская религиозность нарастает, не вытесняя более древнюю духовность, коренящуюся в языке, в устойчивых, обкатанных веками словосочетаниях, что придаёт стихам необычайную поэтическую силу:

 

У нас ум-разум самого Христа,

Наши помыслы от облац небесных,

У нас мир-народ от Адамия,

Кости крепкие от камени,

Телеса наши от сырой земли…

 

Очень интересно в «Голубиной книге» осуществляется переход от религиозной (Иордань-река, Иерусалим, собор-церковь и пр.) реальности к древним фантастическим образам, не связанным напрямую с христианством:

 

Стоит кит-рыба – не сворохнется;

Когда же кит-рыба поворотится,

Тогда мать-земля восколыбнется,

Тогда белый свет наш покончится…

 

И следом, не изменяя поэтической природе стиха, вновь следуют слова из христианского лексикона:

 

Основана земля Святыим Духом,

А содержена Словом Божиим…

 

Поэтические образы говорят о древней картине мироздания с трёхчастной структурой – верхний (небесный, Правь), средний (земной, Явь) и нижний (подземный, Навь) миры. Нижний мир невидим, духовен, но одновременно и по-особому материален, а потому и опасен. Он то исчезает, то проявляется и уплотняется до осязаемого состояния, помогая или нанося вред существам из Яви, как это мы наблюдали в поэтике волшебных сказок, явно набирающей энергетическую волну при соприкосновении с невидимым миром нави. Населяет нижний мир некий «Индрик-зверь». Это далеко не образ христианского адова существа, нечистого духа. Индрик не всегда враждебен людям из среднего мира, Яви, хотя и страшен в своей хтонической мощи:

 

Почему индрик-зверь всем зверям отец?

Ходит он по подземелью,

Прочищает ручьи и проточины:

Куда зверь пойдёт, –

Тута ключ кипит;

Куда зверь тот поворотится –

Все звери зверю поклонятся.

…Живёт он во святой горе,

Пьёт и ест во святой горе;

Куды хочет, идёт по подземелью,

Как солнышко по поднебесью…

 

Образ святой горы, как портала в нижний мир, возвращает нас к былинам о Святогоре, языческая древность которой раскрыта ранее в одноимённом эссе. Сюжет о звере Индрике, отметим, наиболее поэтичен, его вековая, если не тысячелетняя обработка довела словосочетания до совершенства. Нет и намёка на более поздние вставки или хотя бы попытки стилизации под Священное писание или апокрифы. Создаётся впечатление, что Индрик-зверь поставлен на охрану живой воды, берущей свой исток из «подземелья».

 Заключительная часть «Голубиной книги» - пророческая, соединяющая песенные и былинные речения, характерные для колыбельных песен, народных сонников и заговоров. Просматриваются очень древние поэтические фигуры, прорастания в различные жанры устной народной словесности, например, в песенную стихию:

 

Мне ночесь, сударь, мало спалось,

Мне во сне много виделось…

 

Картинами древнего индоевропейского мифа дышит изображённая поэтом битва двух непримиримых противоположностей. Пересказывать поэзию бессмысленно, толковать затруднительно, ограничусь обширной цитатой:

 

Это не два зверя собиралися,

Не два лютые собегалися,

Это Кривда с Правдой соходилися,

Промежду собой бились-дрались,

Кривда Правду одолеть хочет.

Правда Кривду переспорила.

Правда пошла на небеса

К самому Христу, Царю Небесному;

А Кривда пошла у нас вся по всей земле,

По всей земле свет-русской,

По всему народу христианскому.

От Кривды земля всколебалася,

От того народ весь возмущается;

От Кривды стал народ неправильный,

Неправильный стал, злопамятный:

Они друг друга обмануть хотят,

Друг друга поесть хотят.

Кто не будет Кривдой жить,

Тот причаянный ко Господу,

Та душа и наследует

Себе Царство Небесное.

 

В варианте из сборника Кирши Данилова этот эпизод отсутствует, что и понятно, поскольку его стихи сложены были в другое, более просвещённое время, отметающее даже тень язычества. Вот только жаль, что из-за этой религиозно-идеологической установки поэзия значительно ослабевает, а духовная целостность разрывается. В XVIII столетии появляется чисто христианская редакция этих стихов, далеко уходящая из притяжения и обаяния древнего миропонимания. Носят эти духовные стихи другое название – «Свиток Иерусалимский». С «седьмого неба… выпадает камень», а в нём свиток, написанный самим Христом, «Его рукописание Духом Святым напечатано». Лишь слабая тень древней поэзии едва скользит по строкам этих стихов, а первично чисто религиозное содержание: «Первая мать – Пресвятая Богородица,/ Вторая мать – сыра земля…».

Стихи о Егории Храбром («Во граде было в Иерусалиме…») сложены были во времена широкого распространения православия по русским землям и примечательны не только их героем, христианским святым, но и новой географией вневременного, духовного отечества – всего Божьего мира с центром в Иерусалиме, а не в Киеве или Москве, как в былинах и исторических песнях. Вся духовная стратиграфия в этих стихах перемешена и вынесена на поверхность условного пространства: эллинское и римское язычество, средневековые латинство и мусульманство, славянская и русская мифология… Римский император Диоклитиан превращается в «царища Демьянища, безбожного пса басурманища», который творит над Егорием «казни… иудейские»:

 

Повелел Егорья во пилы пилить;

По Божьему повелению,

По Егорьеву молению

Не берут пилы жидовские:

У пил зубья позагнулися,

Мучители все утомилися,

Егорьево тело соцелялося…

 

Сам Егорий будто бы списан поэтом-скоморохом с реальных православных калик перехожих:

 

Поёт стихи херувимские,

Превозносит гласы все архангельские…

 

В духовных стихах время практически исчезает, вся история – на одной плоскости, все эпохи – на огромном поле вечной битвы Правды с Кривдой. Егорий подвергается лютым пыткам и выходит из них невредимым, поскольку на его стороне Правда:

 

Я умру за веру христианскую,

Не покину веру христианскую…

 

Ничего Егорью не вредилося…

 

Даже заключение в подземной темнице, более напоминающей навий мир, где он в молитве и церковном пении проводит тридцать лет, лишь укрепляет героя этих самобытных стихов, чрезвычайно далёких от книжного первоисточника. Дальнейшее поэтическое повествование возвращает нас к образу подземного Индрика «Голубиной книги», но уже не навьего зверя, а устроителя на явной Руси христианской веры, поскольку находится он под покровительством «Мать Пресвятой Богородицы». Поразительный сплав волховского язычества и православного христианства! И уже не удивляет, что на Святой Руси герой этого стиха видит, что «Иерусалим-город пуст-пустёхонек:/ Вырубили его и выжегли!/ Нет ни старого, нет ни малого./ Стоит одна церковь соборная,/ Церковь соборная, богомольная./ А во церькови во соборныей,/Во соборныей, богомольныей/ Стоит его матушка родимая/ Святая София Премудрая». Просит он у неё благословения:

 

Воздай мне своё благословение, –

Поеду я по земле светлорусской

Утвердить веру христианскую!..

 

В её ответных напутственных словах звучит былинная напевность, языческая «светлорусскость» и образность. И стоит обратить внимание, как ладно и складно удерживает поэзия и старое и преобразующее его новое мировидение:

 

Ты поди, чадо милое!

Ты поди далече во чисты поля,

Ты возьми коня богатырского

Со двенадесять цепей железных

И со сбруею богатырскою,

Со острым копьём со булатныим

И со книгою со Евангельем…

Тут же Егорий поезжаючи,

Святую веру утверждаючи,

Басурманскую веру побеждаючи,

Наезжал на леса на дремучие.

Леса с лесами совивалися,

Ветья по земле расстилалися –

Ни пройдтить Егорью, ни проехати.

 

 Будто Индрик, обращённый в христианство, Егорий обустраивает уже не навий мир, а новую явь Руси, как богатырь и как святой человек в одном лице, «По Божьему велению,/ По Егорьеву молению». Он рубит дремучие леса, а на расчищенных полянах ставит соборные церкви; усмиряет «реки быстрые, текучие», наезжает на неодолимые «горы толкучие», повелевая им перейти на новые места, подобно сказочному персонажу гиганту-волоту Горыне:

 

Вы горы, горы толкучие!

Станьте вы, горы, по-старому.

Поставлю на вас церковь соборную.

           

Из Иерусалима, который по духовной географии где-то в пределах Святой Руси, едет Егорий по обновлённой им земле в былинный Киев, разгоняя на пути волчьи стаи, терзающие его сестёр, и стада огненных змей, обосновавшихся на Руси:

 

Вы волки, волки рыскучие!

Разойдитеся, разбредитеся,

По два, по три, по единому

По глухим степям, по темным лесам.

А ходите вы повременно,

Пейте вы, ешьте повеленное

От свята Егория благословления!..

Ой вы, гой еси, змеи огненные!

Рассыпьтесь, змеи, по сырой земле

В мелкие дробные череньицы.

Пейте и ешьте из сырой земли!

 

И уже абсолютно древним славянским мифом с вкрапленным в него сказанием о крещении князя Владимира представляется эпизод въезда Егория в Киев, где, как оказывается, обитает его мучитель и гонитель царище Демьянище:

 

На тех вратах на Херсонскиих

Сидит Черногар-птица,

Держит в когтях Осетра-рыбу –

Святому Егорью не проехать будет…

 

Черногар-птицу Егорий божьим словом изгоняет на океан-море, а Демьянищу богатырским ударом рубит «злодейскую голову», утвердив на Руси «веру самому Христу». Сплав древней языческой и христианской духовности, рождённый всей полнотой звучания и образным строем русского и церковнославянского языков, придаёт двум рассмотренным нами народным произведением особенную поэтическую силу.

Любомудр и ранний славянофил, собеседник старца Макария Оптинского, Иван Васильевич Киреевский трагедией для русского человека считал утрату этой «духовной целостности», зародыши которой он наблюдал уже в середине позапрошлого века, причём, как в школе, так и в семье («О характере просвещения Европы и его отношения к просвещению России», 1852). Разрыв духовного единства, а в нашей истории он осуществлялся неоднократно, разрушает «целостное живое знание», подтачивает способности человеческой души, глубинное понимание «правды-истины», христианского добра. С его точки зрения, эта «правда-истина» является обязательным импульсом к духовному «самостоянию» человека и его самосовершенствованию, чему, по самой своей природе, служили народные стихи калик перехожих. Его брат Пётр Васильевич Киреевский не только духовные стихи, но и всю русскую устную народную словесность считал ничем не заменимым средством целостного становления личности и, шире – созданием самобытной русской культуры. Вот к чему бы сегодня следовало прислушаться соотечественникам, находящимся под новым невиданным напором сопредельных, прежде всего, западных культур, открытость которым необходимо уравновесить следованием лучшим сторонам отечественной традиции и духовности. В трудах славянофилов и более поздних религиозных мыслителей найдена золотая середина, мера традиционности и открытости, укрепляющая русский соборный дух. По их мудрому проницанию, человек – соборен, то есть включает в себя всё совокупное человечество. И с чем же мы придём в этот «собор», если утратим свою неповторимость? И кому будем нужны или просто интересны? Наглядное воплощение этой меры мы находим в ранних духовных стихах, начиная с «Голубиной книги» и «Егория Храброго». К ним примыкает такое народное произведение как «Фёдор Тирон». В нём мы встречаем и сказочные мотивы («Где не взялся змей огненный,/ Об двенадесяти головах,/ Об двенадесяти хоботах,/ Унёс его родимую матушку/ За море за синее,/ За горы высокие,/ За луга за зелёные,/За леса за тёмные,/ Во те пещеры белокаменные…»), и яркие признаки христианской духовности («…с ним книга Евангелье…/ Подымайте вы иконы местные,/ И служите молебны почестные»), и переложение собственно страниц апокрифа о Феодоре Стратилате. Завершаются стихи так же, как в былинных концовках и церковных молитвах одновременно:

 

Поём славу Федорову,

Его слава во век не минуется!

И во веки веков, и помилуй нас!

 

Книжная, звучащая в церкви литургическая поэзия нацелена исключительно ввысь, она есть прямое обращение к Богу. Народные духовные стихи обращены к человеку, реальному слушателю, исторически сложившемуся, со своими земными пристрастиями, мифами, привычными сердцу речениями. Но со временем человек на Руси меняется, мифологическая Навь отсекается из его активного сознания, вытесняемая дихотомными смыслами Евангелия. Даже детей перестали стращать чудищами нижнего мира, но вооружали для жизни истинами Священного писания. Всю больше духовные стихи становились простым переложением христианских книжных текстов, теряя свою поэтическую силу. Таким народным произведением является, например, «Чудо об Агрикове сыне Василии». В нём поэт сосредоточен исключительно на духовной реальности, даже Русь исчезает в её лучах, остаётся в небесном свете «святитель Никола-чудотворец силен Богом», спасающий некоего» христолюбца» Василия:

 

Находила на меня Божья воля.

Подымало же меня Святым Духом,

Невидимо же меня у князя не стало,

Стоял же я у вас на подворье…

 

Вот такая чудесная духовная телепортация! Источником для стихов послужил текст из книги «Пролог», что заметил ещё Пётр Киреевский, записавший их в простонародной среде. Заимствования из книжных текстов, прямой пересказ, использование шаблонов, известного арсенала приёмов и оборотов неминуемо ведут к повреждению духовного вещества поэзии.

Множество поздних духовных стихов посвящено проблеме смертности человека. Безбожие ведёт к неминуемой гибели. В стихах «Аника-воин» («Жил на земле храбрый человек Аника-воин…») смерть представлена в образе мифологического чудища-мутанта:

 

У чуда ноги лошадиные,

У чуда тулово зверино,

У чуда буйна голова человечья,

На буйной голове власы до споясу…

 

Даже самый сильный человек не способен с нею справиться. И вот что удивительно: в качестве примера русский поэт приводит не библейского Самсона, что было бы естественно для певца-христианина, а протобогатыря из русской былины: «Жил на земле сильный могучий Святогор богатырь…», завершая стихи строками державинской силы:

 

Мрут на земле цари и царевичи,

Мрут на земле короли и королевичи,

Мрут на земле сильны и богаты.

 

Вывод вполне христианский: смерть не от Бога, но по Божьему велению. А вот содержание и образный строй ещё сохраняют древнюю закваску. В стихах «Плач земли» ощутимо столкновение христианского и языческого мировоззрений, причём не в пользу последнего. Мать сыра земля представлена грешницей, спасти которую может лишь покаяние населяющих её людей:

 

Расступилась, расплакалась матушка сыра земля

Перед Господом Богом:

«Тяжёл-то мне, тяжёл, Госпади, вольный свет!

Тяжела – много грешников, боле беззаконников!»

Речет же сам Господь сырой земле:

«Потерпи же ты матушка сыра земля!

Не придут ли рабы грешные к Самому Богу

С чистым покаянием?

Ежели придут, прибавлю Я им свету вольного,

Царство Небесное;

Ежели не придут ко Мне, к Богу,

Убавлю Я им свету вольного,

Прибавлю я им муки вечныя,

Поморю я их гладом голодным!»

 

«Вольный свет» – частое и характерное словосочетание произведений этого жанра, в былинах, например, принято говорить «белый свет». В религиозном плане оно означало время жизни каждого частного человека. Воля дана идти по жизни праведно (прямо) или грешно (криво, по кривде). За чертою смерти воли уже нет, то есть нет выбора. К XVII столетию всё более популярными становятся духовные стихи о страшном суде, монашеской пустоши, расставании души с телом, о рае и о святых, о неизбежности наказания грешников на том свете:

 

Было добро, да миновалося.

Будет добро, того долго ждать.

 

 Приближался Раскол православной церкви, религиозные страсти накалялись, а вмести с ними поднимался градус лирической поэзии. Приведу несколько строк из «Плача Иосифа Прекрасного», первоначально книжного произведения, но перешедшего в фольклор:

 

Кому повем печаль мою,

Кого призову к рыданию?..

Буду просить я милости

От всея своея я крепости…

Умолкнуша гортань моя

И несть того, кто б утешил мя…

 

Не правда ли, неуловимо напоминает «Моление Даниила Заточника»? (См. эссе «Колодец поэзии»). Это один из любимейших стихов старообрядцев, возможно, созданный поэтом-раскольником, человеком несомненно начитанным и глубоко верующим. Подобный переход из книжной («Повесть о Варлааме пустыннике и Иосафе царевиче индийском») в устную словесность осуществили, например, такие стихи, записанные Киреевским, как «Иосаф-царевич и пустыня». В прозаической повести дано переложение легенды о Будде, в стихотворном произведении – об уходе духовного русского человека из суетного светского мира в уединение. О поэтической проникновенности и душевной пронзительности этой песни можно судить даже по немногим строкам:

 

Во дальней во долине,

Стояла прекрасная пустыня…

Научи меня, мать-пустыня,

Волю Божию творити!..

Отвещает прекрасная пустыня…

 

Какие сладкие слова начала фантастического диалога! Думается, что перевести их на другие языки просто невозможно. И по-сказочному пустыня говорит с человеком, что не сможет он в ней жить, вновь увлечёт его городской дворец, усадьбы, золотая казна, а Иосиф в ответ:

 

Рад я на тебя работати,

Земные поклоны исправляти

До своего смертного часу!..

Прекрасная ты моя пустыня,

Любимая моя мати!

Не стращай ты меня, мать-пустыня,

Своими великими страстями!

Могу я жить во пустыне,

Волю Божию творити,

Есть гнилую колоду…

Житиё наше, мать, часовое,

А богатство наше, мать, временное!

 

Это зрелая песнь. Однако, параллельно и в огромном количестве появляются вторичные по своему строю стихи, не годные для восхождения по «лествице» поэзии на духовные небеса, это слабые, подражательные, слезливые пересказы религиозных сюжетов, изречений отцов Церкви, покаянных молитв, книжных поучений, стихов к праздникам (датам), заказных славословий по случаю, стихов на помин души, даже католических легенд из «Великого Зерцала», печатной книги, переведённой с польского языка в 1677 году. Стихотворцы увлекаются игрою звуками в ущерб душевности, истинной поэтичности, напоминая современных авангардистов. В стихах «Расставание души с телом» отчётливо звучат книжные обороты: «В соломах я заломы заламывала…», «Бросили душу грешную/ Во тьму кромешную».

В это время и последующее столетие обильно создаются духовные стихи о древнерусских святых. В отличие от исторических песен, насыщенных точными и образными картинами реальной жизни, в них исторические события представлены абстрактно, акцент сделан не на достоверности происходящего, а на описании святости на фоне стилизованных под былинный размер стихов (См. «Александр Невский» и др.). Для примера приведу начальные строки «Стиха о Борисе и Глебе»:

 

Со восточного держания

Во словесном Киев-граде

Жил себе Володимир-князь.

 

Попытка создать духовно-поэтическую историю русского народа не увенчалась успехом. Поэзия бежит от слов с обострённой и абсолютизированной духовностью. Ей просто не за что зацепиться. Когда поэт уходит от исторической правды, он теряет свою природную силу, слово мертвеет, а вот когда телесно-мирские явления переводятся поэтом в пласты духовного мира, его поэтическая энергия проявляется с утроенной силой.

К началу ХХ века угасание жанра духовных стихов становится очевидным, и даже Николаю Клюеву не по силам было его реанимировать. Цветы поэзии растут на узкой полоске между телесным и духовным мирами, захватывая своими корнями оба мира. Уход либо в телесность, либо в духовность приводят к банальности, однообразию, пустоте. Сквозь телесный образ проступает небо, сквозь небо проникает Бог, Святой Дух пробуждает к жизни человеческие души. Лишь в этом случае поэзия приносит плоды с древа правды и любви. Духовные стихи последних двух столетий уже не дают высоких образцов поэтического творчества. Странники-паломники поют духовные стихи, созданные ранее, прежде всего, с целью разжалобить свою аудиторию. Не случайно в народе их именовали «люди убогие», живущие милостыней. Стихи пелись по накатанному пути, и сила воздействия их на слушателей стала зримо падать.

Человек сотворён по образу и подобию Божию, и узнаёт он об этом по образам и творениям поэзии с её приоритетом высших духовных ценностей. Именно этот огонь поэзии и дал возможность тысячелетнему развитию народного духовного стиха. Поздний славянофил и мыслитель К.Н. Леонтьев во второй половине XIX века заметил, что русская культура берёт опасный курс на тотальное сближение с западноевропейскими ценностями, что в обществе, школе и семье с европейски ориентированными родителями катастрофически стирается традиционная многоликая российская цивилизация. В гениальной статье «Грамотность и народность» (1870) он выступил против порочного тогдашнего (а нынешнее? – В.П.) школьного образования: «Не ужасайтесь, прошу вас; я хочу сказать только, что наш безграмотный народ более, чем мы, хранитель народной физиономии, без которой не может создаваться своеобразная цивилизация». Константин Леонтьев пророчески предвидел, что в «грубо-рабочих» республиках, где торжествует всеобщая грамотность, восторжествует и всеобщая глупость. Подобный «прогресс» усреднённых общемировых ценностей, по его страстному и аргументированному мнению, послужит причиной исчезновения традиционной духовности, выветрит в людях религиозность и разрушит Церковь. Добавим, что и в грубо-националистических странах опора на искажённую, сведённую к «вышиванкам» традицию способна, посредством политического давления и школьного образования, как мы это с болью наблюдаем, зверски исказить народную «физиономию».

Русский архетип поэзии, наделённый «даром всемирной отзывчивости» (Г.В. Флоровский) пронизан народной традицией, христианскими образами и религиозными идеями, выходя за рамки православия, если это не нарушает чувства правды-истины. Когда традиция, как опора, приходит в небрежение, когда открытость «инословию» преобладает, то всё духовное здание русской поэзии ветшает, а то и разрушается. В народных духовных стихах, в отличие от сказок, колыбельных, лирических, исторических песен и былин, на первый план выходит обострённое народное внимание к религиозной сфере жизни, к сфере абсолютного, вечного «предсветлого православия». Образный строй стихов пронизан светом Божиим, просветляющим душу слушателя. Но в дальнейшем эту общую направленность начинает вытеснять собственно учительская цель, стихи превращаются исключительно в средство нравственного совершенствования человека. Калики перехожие исчезают, на смену им приходят монахи-расстриги, лица, ранее принадлежавшие к составу церковного клира, требующие за свой «Христов труд» подаяния. Даже в старообрядческой среде духовные стихи подвергаются серьёзной редактуре, замыканию в рамках святоотеческой, как они её понимают, традиции духовно-нравственного воспитания. Они помещаются в рукописные сборники чисто религиозного характера, о чём свидетельствуют сами их названия: «Сборник учительный с духовными стихами и чинами», «Сборник слов и поучений с духовными стихами и литургическими текстами», «Сборник проложных чтений и духовных стихов» и другие ( См. «Рукописи Верхотурья XV – XIX вв., М.,1994. Из собрания научной библиотеки МГУ). Н.О. Лосский в книге «Характер русского народа» называет раскол и последовавшее старообрядчество «печальной драмой» русской религиозной жизни. Духовные стихи отрываются от реального течения общественной жизни, замыкаются в скитах-пустынях, истощаются в своей духовной закрытости, вспыхнув напоследок непревзойдённой поэзией («Плач Адама»), напоминающей творения протопопа Аввакума:

 

Ой, раю мой, раю с рекою медвяной,

Цветом прекрасным, – красой неувядной…

В листья-одежду телом укрыться,

Стыдом охватиться, слезами омыться…

 

История Адама звучит в церквах перед Великим постом, но эти стихи чудом избежали пересказа, разыгравшись самородной раскольничьй удалью. Они и сегодня поются старообрядцами, а вот новых стихов подобной силы нет. Время старой стилистики ушло. Верхние венцы духовных стихов колодца поэзии обветшали и обвалились, но нижние, вошедшие в сокровищницу русской народной поэзии, пропитанные живой водой древности, стали крепче.

Поэзия в большей мере начинает сосредотачиваться в авторских произведениях талантливых стихотворцев. Литургические песнопения и молитвы становятся источником вдохновения выдающихся литераторов. Классический пример – пушкинское стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны…». Восхищённый до глубины души покаянной молитвой преподобного Ефрема Сирина, сопровождающейся в Страстную седмицу при богослужении великими (земными) и малыми (поясными) поклонами, он преобразил литургическое песнопение в поэтическое произведение. Простое сравнение доказывает, что перед нами не переложение этой молитвы, но вдохновенное оригинальное стихотворение. Вот текст молитвы на церковнославянском языке: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия (властолюбия – В.П.) и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми рабу твоему. Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь».

А вот стихотворение, в котором вначале даётся эмоциональное описание самой службы, совершенно излишнее в молитве, но необходимое в поэзии светской духовности, а уже затем пересказ вдохновивших поэта слов Ефрема Сирина:

 

Отцы пустынники и жены непорочны,

Чтоб сердцем возлететь во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв.

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:

Владыко дней моих! Дух праздности унылый,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

 

У Ефрема Сирина каждое слово дышит вечностью, оно скинуло свою телесность и напрямую обращено к Богу, без какой-либо оглядки на языковую явь. В переводе на современный русский язык это ощущение значительно ослабевает. Молитвы, как и духовные стихи, не нуждаются ни в переводе, ни в пересказе бытовым или даже литературным языком. У Александра Пушкина стихи также исходят из сердца поэта, но обращены они к собеседнику и читателю, живому и греховному человеку, причём, как показало время, не только современнику, и даже не столько к нему, а просто и вдохновенно ко всем живущим. Средствами поэзии и силою своего поэтического духа он передаёт весть о Боге и праведной жизни на Земле. В гениально уловленной и воплощённой в слове мере духовного и телесного заключена сама поэзия, её определение. Слова этого стихотворения, точные и отборные, инкрустированные церковнославянизмами, составленные в единственно возможном порядке, так же, как и у Ефрема Сирина, устремлены к вечному, но не порывают с земной радостью и мукой человеческой души. В народной поэзии духовных стихов произошла утрата красоты телесности. Они пошли по пути простого пересказа молитв и религиозных текстов, а потому и сходят с арены поэтического духовного состязания.

Ушла народная поэтическая речь из реального, видимого мира, не питает ни обихода нашего, ни праздника. Словно манящее, но призрачное Беловодье, затаилась она в мире Индрика, прочищающего подземные родники. Но книги-колодцы приняли навечно её живую воду, спасительную в наше засушливое время. Когда возникнет духовная жажда и люди с благодарностью вспомнят сотни поколений сладкоголосых предков, ответ на этот вопрос будет сам собою найден.

 

Лето 2016. Погореловка

 

Project: 
Год выпуска: 
2017
Выпуск: 
2