Анна ПИМЕНОВА. После нее
Рассказ
Старуха умерла в апреле, а сейчас конец октября. Апрель пел свои песни влюбленным с той силой весны, когда уже очевидно, что зима не вернется. Влюбленным уже не нужно прятаться за воротниками пальто, в шали и шарфы. В те минуты, когда влюбленные счастливы до изнеможения, ее не стало среди живых.
Умерла в одиночестве. Некому было вызвать скорую помощь, некому плакать у гроба, некому справлять поминки. Соседи повздыхали, но решили, что так и правильнее. Зато своей смертью.
Не доставайся же ты никому, имущество недвижимое и движимое. Государству, пусть все государству, оно распределит. Половина осядет в карманах чиновников, еще четверть на разных уровнях государственной машины останется, но четверть до малообеспеченных, авось, дойдет. Пусть порадуются детишки, инвалиды и старики.
Ожидание скорой наживы, уверенность в себе и в своих силах, быстрота принятия решений - вот качества необходимые для того, чтобы «чистить» квартиру. Мужики свое дело знают. Вышвыривают с балкона откуда-то взявшиеся у старухи барные стулья, со словами: «Мы же с тобой откроем, в конце концов, свой бар»? Вышвырнули с балкона огромную корзину грецких орехов. Орехи стали прогорклыми. Выбрасывают ненужные никому старческие тряпки, тряпье.
За полтинник рублей идут в ход книги, продаваемые через авито. Собрания сочинений, на каждом из которых значилась цена около пяти советских рублей. То есть собрания сочинений не подорожали вовсе, а обесценились, приблизительно в сто раз.
Я забрала единственную иллюстрированную толстую большую книгу «Памятники архитектуры средней Азии». И еще везде валялись бумаги с неким открытым на ее имя ИП, что-то связанное с диабетом. А еще к мусоропроводу летела старая вязанка фотографий и писем. Но даже открывать их показалось в ту короткую минуту таким кощунством, преступлением перед ней, незнакомой мне старухой. И муж так кричал о маразме сбора старья, и так стыдно было за нас, за всех, что вот так у нас умирают никому не нужные старики. Стыдно, что я не знала ее при жизни, не приезжала к ней, не навещала, не слушала бесконечно одинаковых рассказов о прошлом, жалоб, переживаний о том, что всем нужна только ее квартира. Не видела этих старческих глаз и рук. И теперь только по отдельным штрихам могу воображать о ее жизни.
Старость… Плохое зрение. Вдевает нитку в игольное ушко в очках, чувствует перепады давления, знает теперь, что печень расположена справа и как она ощущается, когда болит. Еще у нее несахарный диабет. Его диагносцировали в 20 лет. Несахарный диабет, кроме неудобств в питании, может вызывать и бесплодие, и это ее случай.
С мужем они жили тихо и счастливо. Ей так хорошо было просыпаться в его объятьях. Он был такой мягких и горячий. Под утро ему без конца было жарко и он скидывал одеяло, а ее сонную обнимал и руками и ногами. Жили они так тихо, что муж не вынес этой тишины. Ездил все чаще к семейным друзьям, дарил подарки их крикунам, а потом и сам ушел к другой, которая родила ему одного за другим погодок. Видимо ему было нелегко с ними, но он ей никогда не звонил, наверно, новой жене бы это не понравилось, и он не звонил.
Сказать, что она болезненно переживала развод, значит не сказать ничего. Боль не проходила вообще. Боль была подобна дикому зверю, который как-то особенно изощренно поедал ее. Не всю, и не умерщвляя сразу, как в дикой природе. Зверь поедал ее крохотными, микроскопическими кусочками и постоянно. Единственными перерывами был сон. Казалось, что зверь засыпает вместе с ней. И они отдыхают друг от друга. Она набирается сил, а зверь переваривает съеденное. И так по кругу, день ото дня.
— Слава Богу, думала она потом, — что в этот период не потеряла работу.
На работе было живо, шумно. Общался по делу и нет коллектив, жужжали машины, трещали перфокарты. В рабочие дни, когда к ней подходили с разговорами и по работе сослуживцы, зверь, казалось, замирал, как бы оценивая силы: насколько опасен разговор для него. Но, когда становилось ясно, что разговор ничего даже близко опасного для зверя не представляет, разговор продолжался, зверь опять брался за дело, а она слушала все рассеяннее, чувствуя боль.
А каждые выходные зверь уже готов был сожрать ее окончательно. Но, каждые выходные он оттягивал это удовольствие до следующих. В доме ее, двухкомнатной квартире, стало совсем тихо. Не звонил даже телефон. Тишина сводила с ума. Особенно неприятной была мысль о том, что теперь другую женщину ее муж обнимает и руками и ногами, и одеяло скидывает с другой уже постели. О том, что он ест сегодня на завтрак, у другой женщины. О том, какое у них настроение после сегодняшней ночи. О том, что делали они прошедшей ночью, пока она то усыпляла зверя, то просыпалась и в ужасе вспоминала о реальности.
Однажды летом она окунулась в источник при Савво-Сторожевском монастыре. По дороге назад она заснула, и проснулась с ощущением, что зверь отодвинут немного, что появился зазор между ней и зверем ее боли.
Время шло, и она научилась увеличивать зазор. Она стала больше читать. Читала практически все выходные напролет. Покупала собрания сочинений классиков и современные книги. Платила от двух до пяти рублей за книгу. Хорошая зарплата программиста позволяла. Она, конечно, читала и раньше, в детстве, в отрочестве, в юности. Тогда все читали. Не было компов и планшетов. Не было обилия развлечений и детских клубов не было.
Во двор ее не тянуло. Сходила пару раз. Посмотрела на раскрасневшиеся лица одноклассниц, обжимавшихся со «своими» парнями, на парней, и у самой кровь в жилах заиграла и как-то ярче загорелся снег в свете фонарей от приближения того самого, ее дворового друга, точнее, того мальчика, который мог бы им стать, но не стал. Ее пару раз гулять не пустила мать, а потом как-то само расхотелось. И она читала. Читала тогда, читала потом в последнем классе, читала в институте, читала, пока ждала мужа, если он уезжал к друзьям дарить подарки крикунам.
Но теперь она читала запоем. Не отрываясь по много часов подряд. Из глаз текли слезы, она моргала, вытирала их платочком, делала перерывы на поесть и в туалет. И читала снова. Корешки множились на полках, а мудрость и сила жизни в ее голове. И, главное, ее главный враг, ее боль, хоть как-то стихала.
Несколько раз она ходила в храм около дома, в конце девяностых многие приходили к вере. Она тоже пыталась найти в этом что-то для себя. Но это был именно поиск для себя, а не Бога как высшей инстанции. Это не был путь к Богу, это был путь для себя. И он оказался тупиковым. Она не понимала песнопений, и понимать не хотела. Она хотела быстрой панацеи от всех тягот. Батюшка рекомендовал ей взять ребенка из детского дома. Она уже ничего сама не хотела. А послушания безропотного не было.
Во время жизни с мужем брать ребенка из детдома она не хотела. Когда она сама была ребенком, соседка взяла девочку из детдома, девочка была маленькая пухленькая, голубоглазая, милая такая, симпампулечка. Это было сначала, потом она стала превращаться в рыжую бестию, гуляла напропалую, пила, спала с ребятами. А соседка была директором воскресной школы, преподавала Закон Божий. И ей, соседке, да и окружающим, было так стыдно, стыдно. Соседка промучилась двадцать пять лет, а потом отвечала просто, что плохая наследственность взяла вверх.
Поэтому ребенка из детского дома она брать не хотела.
— Ничего, ничего,— успокаивала она себя, — будет и на нашей улице праздник, пусть и без детского смеха. У меня нет детей, но это же не преступление. По сути даже не беда. Я тихо живу, не делаю других людей несчастными, счастливыми не делаю тоже. Но все это зависит не от меня, не от меня.
Муж ушел. А она осталась. И всю, еще такую долгую жизнь, она вспоминала и помнила его, его прикосновения, его любовь.
Вот их свадьба. У нее белое платье прямого фасона. Он в костюме. Счастье от того, что сбылись мечты о семье. Что сумрак бытия не смог поглотить радость жизни, что они женятся. Он прижимает ее к себе и улыбается во весь рот, как мальчишка. Она щурится на солнце и улыбается загадочно, ровно так, как любит ее он.
Вот их первая встреча. Они так долго глядели друг другу в глаза, то чуть прищурившись от улыбки, то прямо и серьезно, как бы говоря: «Я взрослый человек, и вижу, Вы тоже», то опять едва заметно улыбаясь.
Он был режиссером, мало кому известным, и фотографом, чуть более успешным. Шел тысяча девятьсот семидесятый год. А в следующем 1971 году они вместе ездили в его командировку и ее отпуск, делать фотографии для иллюстрированной книги «Памятники архитектуры средней Азии». Стоял апрель месяц. Вечерами тени от деревьев падали на стену бокового фасада Медресе Кукельдаш и были длиннее дневных, а люди в Бухаре ходили по советскому обыкновению в рубашках.
Целыми днями они фотографировали. Он показывал ей ракурсы, находки, советовался. Она хвалила, но не перехваливала, она была в восторге от этого знойного мира, от высокого синего-синего неба, без единого облака, от постоянного солнца.
Больше и чаще в кадре появлялись местные жители в своих ярких одеждах, сотканных орнаментом алых, темно-синих и белоснежных цветов. Цветов их неба, их крови и их правды. Мужчины всегда смотрели в кадр, прямо и сурово. Женщины куда-то вдаль, направо, налево, из-под руки, но никогда в кадр.
Он фотографировал и ее. Вот она интеллигентно присела на ступени портала мавзолея Тумман-ака в Самарканде. На ней короткие шорты, белая футболка и белые кожаные босоножки. Она загорела, и волосы на солнце стали еще белее. Короткая стрижка, темные очки, часы, рука у подбородка и теплый камень Самарканда. А вот полдень. Она купила на местном базаре красное платье с мелким синим орнаментом и синюю, в цвет, кофту. Солнце так жарит, что на плечи накинута эта шерстяная синяя кофта, она смотрит в даль и вспоминает свои машины и перфокарты, своих сослуживцев; и спина ее сутулится. А солнце жарит уже пол тысячи лет бирюзовые купола и белый орнамент, и синь арабской вязи, такой же непонятной и безликой, как и бог арабов.
А после были такие же жаркие ночи. Ночи, когда тела, прогретые за день и не привыкшие к такому температурному режиму, со всей страстью возможной и невозможной, отдавали друг другу избытки тепла и любви.
Так долго длилось одиночество, что сладостью отдавало любое прикосновение. Миллиарды, триллионы клеток ее организма, все ее существо перемещалось в кожу и кожа принимала его прикосновения, кожа вдыхала давно забытый аромат любви, кожа жила, наслаждалась и не могла насладиться и знала, что все это так недолговечно.
Она отключала голову по временам, но как раз тогда, голова включалась с утроенной силой. А по временам, голова и вправду отключалась сама. Она уплывала очень далеко. Ей ничего не казалось и ничего не существовало. А потом она возникала, и плыла, как обожжённое за день тело с высокой температурой, по совсем узкой речке вдоль зарослей ивняка и осоки, каких-то простых трав средней полосы, а вода в этой реке была холодная-холодная, видимо октябрь. И так темно. Темна вода реки и тяжелые занавеси гостиницы прячут свет ровно настолько, что нет ни времени, ни пространства, и только теперь возникло горячее тело и холодная среднерусская река, или это холод белоснежной холщовой казенной простыни? Или все это превратится в сон, так скоро. Как скоро? И во что превратится сон?
А сон ни во что не превратился. Превратился в двух мужиков, хорошо, что не таджиков. Хотя, возможно, таджики не были бы столь бесцеремонны на этих похоронах, единственных похоронах ее жизни.