Мария СОЛНЦЕВА. «Посторонний» Камю, или жизнь в «обессмысленном мире».

Без отчаяния в жизни нет и любви к жизни.

Повесть «Посторонний» вышла в свет летом 1942 года и сразу принесла автору известность. Записки злополучного убийцы, ждущего казни после суда, волей-неволей воспринимаются как приглашение задуматься о справедливости приговора, как прямо не высказанное, но настоятельное ходатайство о кассации, обращенное к верховному суду - суду человеческой совести. Случай же, представленный к пересмотру, зауряден, но далеко не прост. Рассказ, на первый взгляд, бесхитростный, затягивает своими «за» и «против». И вдруг оказывается головоломкой, не дающей покоя, пока с ней не справишься. Заочно скрепляя или отменяя однажды вынесенный приговор, в рассказчике «Постороннего» распознали злодея и мученика, тупое животное и мудреца, ублюдка и сына народа, недочеловека и сверхчеловека. Камю сперва изумлялся, потом сердился. А под конец и сам усугубил путаницу, сообщив полувсерьез, что в его глазах это «единственный Христос, которого мы заслуживаем».

Невольный убийца осужден за то, что не играет в игру окружающих. В этом смысле он чужд обществу, в котором живет. Он бродит в стороне от других по окраинам жизни частной, уединенной, чувственной. Он отказывается лгать... Он говорит то, что есть на самом деле, он избегает маскировки, и вот уже общество ощущает себя под угрозой.

Встреча с этим всеотравляющим охранительным лицемерием происходит на первой же странице книги. Служащий Мерсо, получив телеграмму о смерти матери в богадельне, отпрашивается с работы. Хозяин не спешит ему выразить соболезнование: в одежде подчиненного пока нет показных признаков траура, значит, смерти вроде бы еще и не было. Другое дело после похорон - утрата тогда получит официальное признание. Вежливость тут выпотрошена, она - бюрократизированная душевность и пускается в ход сугубо «для галочки».

Столь откровенное саморазоблачение дежурного церемониала допустимо, однако, лишь в мелочах. Но берегитесь, если проявится халатность в случаях поважнее! Выхолощенную искусственность стремятся подать в ореоле священной естественности, а все прочее представляют как еретически извращенное, противоестественное. «Посторонний» и вскрывает механизмы этого защитительного отсева.

Повесть разбита на две равные части. Вторая - зеркало первой, но зеркало кривое. Однажды пережитое затем реконструируется в ходе судебного разбирательства, и «копия» до неузнаваемости искажает натуру. Из сырья фактов, расчлененных и заново подогнанных по шаблонам глухого к жизни рассудка, изготовляется подделка. Фарисейская «гражданственность» показана прямо за работой.

Привычно вяло тянутся в первой половине повести дни холостяка из пыльного предместья Алжира - жизнь будничная, невзрачная, скучноватая, мало чем выделяющаяся из сотен ей подобных. И вот глупый выстрел, вызванный скорее помрачением от жары, чем злым умыслом, обрывает это растительно-полудремотное состояние. Неприметный обыватель попадает на скамью подсудимых. Он и не собирается ничего скрывать, даже охотно помогает следствию. Но запущенной судебной машине простого признания мало. Ей подавай покаяние в закоренелой преступности, иначе убийство не укладывается в головах столпов правосудия. Когда же ни угрозы, ни посулы не помогают вырвать предполагаемые улики, их принимаются искать в биографии Мерсо. И находят. Правда, скорее странности, чем пороки. Но от странности до чуждости - один шаг, а там уж рукой подать и до злонравия. Тем более, что среди причуд Мерсо есть одна совершенно непростительная. Подследственный правдив до полного пренебрежения своей выгодой. Обезоруживающее нежелание лгать и притворяться кажется всем, для кого жить - значит ломать корыстную социальную комедию, крайне подозрительным - особо ловким притворством, а то и посягательством на устои. В обоих случаях это заслуживает суровой кары.

Во второй части повести происходит перелицовка заурядной жизни в житие злодея. Сухие глаза перед гробом матери перетолковываются в черствость нравственного урода, пренебрегшего сыновним долгом; вечер следующего дня, проведенный на пляже и в кино с женщиной, - в святотатство; шапочное знакомство с соседом-сутенером - в принадлежность к уголовному дну; поиски прохлады в тени у ручья - в обдуманную месть кровожадного изверга. В зале заседаний подсудимый не может отделаться от ощущения, что судят кого-то другого, кто отдаленно смахивает на знакомое ему лицо, но уж никак ни его самого. Да и трудно узнать себя в этом «выродке без стыда и совести», чей портрет возникает из некоторых свидетельских показаний и особенно из намеков обвинителя. Над всей этой зловещей перекройкой витает дух ханжества. В своей кликушеской речи прокурор выбалтывает тайну судилища: глухое к принятой вокруг обрядности сердце «постороннего» - страшная «бездна, куда может рухнуть общество». И Мерсо отправляют на эшафот, в сущности, не за совершенное им убийство, а за то, что он пренебрег лицемерием, из которого соткан «долг».

На одном из допросов между следствием и подследственным происходит разговор, вскрывающий природу той вражды, которую питают к «постороннему» официальные лица. Достав из стола распятие, следователь размахивает им перед озадаченным Мерсо и дрожащим голосом заклинает его уверовать в Бога. «Неужели вы хотите, - воскликнул он, - чтобы моя жизнь потеряла смысл?» Чем тревожнее догадки, тем мстительнее ненависть к инакоживущим...

Незадачливый подсудимый - «третий лишний» в игре защиты и обвинения, где ставкой служит его жизнь, но правила которой ему не уразуметь. Ходы игроков загадочны и внушают ему мысль о невсамделишности, призрачности происходящего в зале заседаний. Он дивится, потому что искренне не понимает. Однако это непонимание особое - не слепота, а зоркость. Наблюдатель со стороны, он легко обнаруживает изъяны, скрытые от остальных их благоговением перед привычным и должным. Он платит судьям их же монетой: для них он враждебно-странен, они же, в свою очередь, для него устроители «чудного» обряда. Сквозь оторопелое удивление «постороннего» проступает издевка самого Камю над мертвым языком и ритуалом мертвой охранительной официальщины, лишь прикидывающееся осмысленной жизнедеятельностью.

Суд над «посторонним» выливается в саркастический суд Камю над поддельными ценностями общества, промотавшего душу живую.

Именем какой же правды вершится этот суд над судьями? Рассказчик молчит о ней вплоть до последних минут и говорит лишь в канун казни. Исповедание его веры несложно: рано или поздно, старым или молодым, в собственной постели или на плахе каждый умрет в одиночку, разделив участь всех прочих смертных. И перед этой беспощадной ясностью тают все миражи, за которыми гоняются люди, пока не пришел последний час. Тщетны страусовы попытки укрыться от знания своего удела за уймой дел и делишек. Суетны все потуги заслониться от жестокой очевидности, посвящая себя карьере, помощи ближним, заботе о дальних, гражданскому служению и т.п. Пустые небеса хранят гробовое молчание, свидетельствуя, что в мире нет разумного, рачительного хозяина и с точки зрения отдельной смертной песчинки все погружено в хаос. Невесть зачем явился на свет, невесть почему исчезнешь без следа - вот и весь сказ о смысле, точнее, бессмыслице жизни, который выслушивает от глухого к его запросам мироздания всякий взыскующий истины.

Однажды открывшееся «постороннему» вселенское неразумие лишает надежных сущностных корней, а стало быть, делает произвольными и сомнительными в его глазах все принятые вокруг нравственно-поведенческие правила совместного человеческого общежития. С ними он распростился раз и навсегда, как сбрасывают ненужные одежды, и живет себе потихоньку среди людей голым человеком на голой земле - так сказать, остатком от личности за вычетом из неё члена семьи, клана, общества, церкви. Недоумевающая «святая простота» его есть, следовательно, не столько по-детски безгрешная наивность, сколько старчески усталая умудренность души разочарованной, постигшей тщету цивилизации с её мнимыми святынями. Он на них не посягает, не ополчается - он попросту уклоняется от них и хочет, чтобы его оставили в покое, позволив наслаждаться тем, к чему у него еще не пропал вкус.

А вкус у «постороннего» не пропал разве что к телесным радостям. Почти все, что выходит за пределы здоровой потребности в сне, еде, близости с женщиной, ему безразлично. Правда, неизъяснимую усладу ему приносит приобщение к природе. И дома, и в тюрьме, он часами, не ведая скуки, упоенно следит за игрой солнечных лучей, переливами красок в небе, смутными шумами, запахами, колебаниями воздуха. Изысканно-точные слова, с помощью которых он передает увиденное, обнаруживают в нем дар лирического живописца. К природе он, оказывается, открыт настолько же, насколько закрыт обществу. Равнодушно отсутствуя среди близких, он каждой своей клеточкой присутствует в материальной вселенной.

Мерсо - самозабвенный поклонник стихий - земли, моря, солнца. Он словно загипнотизированный исполнитель неведомой космической воли. В тот роковой момент, когда он убил араба, он был как раз во власти очередного солнечного наваждения. Для «постороннего» и добро, и благодать - в полном слиянии его малого тела с огромным телом вселенной. И чужаком среди людей его сделала верность плотской природе.

В «Постороннем» воспето своего рода языческое раскольничество. Возврат к телесному первородству не просто провозглашен, но преломлен в языковой ткани. Разговорную заурядность этого бесхитростного повествования один из истолкователей повести назвал «нулевым градусом письма». Предложения схожи с черточками пунктирной линии. Интеллект Мерсо погружен в спячку: собственные поступки «посторонний» истолковывает с трудом - как то, что не сам он делал, а с ним делалось.

Но свобода и «правда» дионисийского раскрепощения, да и все пустыножительство «постороннего» в гуще многолюдья крайне сомнительны хотя бы по той причине, что они осуществляются за чей-то счет. Жизнь, «умирающего за правду» «постороннего» - аргумент. Но жизнь, оборванная Мерсо, аргумент не меньший. «Мышление наоборот», склонное попросту менять добропорядочный плюс на взыскующий минус (раз нет Бога, нет никакого закона для личности), само по себе ничего не может поделать с прорехами тех одежд, которые оно выворачивает наизнанку. Выхолощенный ритуал судилища только внешне противостоит натуральности «постороннего», житейски они гораздо ближе друг другу, чем кажется. Их сопряжение и есть парадокс цивилизации, растратившей здоровую органичность сознания, исчерпавшей свои ценностные запасы. Языческая правда, которую Камю поручил высказать под занавес своему подопечному, на поверку представляет одну из кривд того жизнеустройства, о котором так пекутся следователь, прокурор, священник.

Конечно, для Камю Мерсо еще не мудрец. Но Мерсо - «обладатель правды, правды быть и чувствовать, пусть пока что негативной, однако такой, без овладения которой никакого овладения собой и миром вообще невозможно». Значит путь в обессмысленном мире только один - путь честности и чести...

 

 

Project: 
Год выпуска: 
2004
Выпуск: 
1