Петр ТКАЧЕНКО. «Стихийных сил не превозмочь…» Снова о «Медном всаднике» А.С.Пушкина.
Есть в русской литературе такие вершинные и, конечно же, загадочные произведения, такие творения духа, в которых запечатлено и выражено само существо человеческой жизни, во всей ее полноте и цельности, неустранимая трагичность и тайна нашего бытия: «Слово о полку Игореве», «Медный всадник», «Тарас Бульба», «Братья Карамазовы», «Тихий Дон»… Можно назвать еще произведения, но других вместо этих назвать невозможно. Они имеют, как принято говорить, значение знаковое, содержат нечто необходимое для самосознания каждого из нас и народа в целом. Но классика, вопреки нашей наивной вере в то, что она создана на все времена, звучит или молчит в зависимости от духовного состояния последующих поколений…. «Рожденные в года глухие, пути не понят своего…» (А.Блок). Оказывается, что могут быть такие глухие времена, когда она, классика, как бы и ни к чему, когда над ее страницами перестают думать и терзаться, даже не подозревая, какие глубины и тайны не прошлой, а нынешней жизни она в себе таит. Классика становится просто неслышимой.
Не так уж часто доводится сегодня говорить о русской литературе. Тем любопытнее статья Всеволода Сахарова «Поединок двух всадников. Еще о «петербургской» поэме Пушкина» («Литературная Россия» №23, 6.06.2003 г.) Не хочется думать о том, что она появилась лишь в связи с трехсотлетием Санкт-Петербурга. Статья же эта примечательна во многих отношениях. Во-первых, это статья автора глубоко преданного литературе, человека мыслящего, с попыткой нового, оригинального прочтения «Медного всадника». Во-вторых, автор все-таки несет в себе следы предшествующих литературных представлений и школ, где творения духа рассматривались, как правило, лишь с точки зрения социальной, но никак не собственно духовной. Кажется, он чувствует, что после – сначала остервенело классового, а потом социального диктата – в литературоведении наступило время все-таки несколько по-иному взглянуть на вершинные произведения русской классики. Но если рассматривать эту задачу перечитывания литературы, как общенациональную акцию и задачу, откуда возьмутся для этого интеллектуальные и художественные силы на общем фоне культурного и образовательного спада…
Можно сказать, что Всеволод Сахаров побудил нас еще раз поразмышлять над «Медным всадником», тем более, что, как мне кажется, в пушкинской повести изображено нечто иное, не то, о чем так долго говорили ее толкователи. Они не столько объясняли саму повесть, сколько выражали какие-то расхожие представления и идеологемы, которые были в ходу. Ведь пушкинский текст многогранен и из него можно извлечь то, что «нужно», а не то, что в нем действительно есть.
Наивные и самонадеянные обывательские утверждения, что литература-де и не нуждается в объяснении, она, мол, говорит сама за себя, не беру в расчет, так как за такими утверждениями обнаруживается отсутствие реакции на творение духа, равнодушие к литературе, да и не понимание ее. Между тем, как писал Н.Страхов, непонимание искусства составляет явление, параллельное глубокому непониманию жизни… Не беру в расчет также и тех тенденциозных прочтений, согласно которым Пушкин изобразил лишь славу Петра и торжество его дела, так как это абсолютно не следует из текста повести, хотя в ней и есть такие торжественные строки: «Красуйся, град Петров, и стой неколебимо, как Россия…» Текст пушкинской повести не дает никаких оснований видеть в нем лишь торжество дела Петра. Скорее наоборот, Пушкин изображает в своей повести то, как дело Петра рушится…
Исследователи издавна и традиционно отмечают противоречия в пушкинской повести. Говорит об этом, как видно по привычке, и В.Сахаров: «Пушкинская поэма полна великих, противоречивых друг другу истин». На самом деле, в чем несложно убедиться, за «противоречие» принимается многогранность художественного образа, непереложимого на язык обыденной логики, иначе в нем отпала бы всякая необходимость. По этой странной логике ортодоксального литературоведения, замечающего в основном то, в чем художник «ошибся», противоречий не будет возникать лишь в упрощенной декларации. Объяснять же загадочность пушкинской повести самой незавершенностью истории России носит и вовсе какой-то странный характер, так как, соглашаясь с этим, мы даем повод для любых произвольных ее «преобразований» и «реформирований».
Итак, исследователи со времен В.Г.Белинского, обуянные социальностью, с помощью нее, как отмычки, объясняющие все и вся, полагают что главное, изображенное в пушкинской повести – это противостояние безжалостной, державной воли Петра, государственной власти вообще и несчастной участи простого, маленького человека, что именно здесь кроется основной конфликт и противоречие и повести, и жизни вообще. И стоит только их каким-то образом устранить… Но теперь-то мы знаем, что «устранение» этого противоречия приносит еще большие несчастья простому человеку. Словом, повесть толковалась исключительно с точки зрения социологической и согласно теории «освободительного движения», где сам текст поэмы – лишь повод, лишь подручный материал в соображениях, конечно же, «высших» и более «важных»…
Именно так и никак не иначе толковали «Медного всадника» исследователи предшествующих времен. Скажем, С.Бонди: «В Медном всаднике» в обобщенной образной форме противопоставлены две силы: государство, олицетворенное в образе Петра 1 (а затем в символическом образе ожившего памятника, «Медного всадника») и простой человек в его личных частных интересах и переживаниях… Это – противоречие между благом государства и счастьем отдельной личности, противоречие, которое в той или иной форме неизбежно, пока существует государство, то есть пока не исчезло в мире окончательно классовое общество. Об этом прекрасно разъяснено в работах Маркса, Энгельса, Ленина…»
Такое понимание пушкинского текста не столь безобидно, как может показаться, так как из него неизбежно следует радикальное представление о том, что Пушкину не удалось разрешить противоречие этой жизни, что он по сути не справился со своей художнической задачей, не в пример литературоведу, в чем-то «ошибался» и чего-то «недопонимал». А справившимся со своей задачей, по этой логике, можно будет лишь тогда, когда он будет соответствовать каким-то догмам, не столь важно каким именно. Тем самым отрицалось художество, образное мышление вообще, по самой природе своей многомерное и никаким догмам не соответствующее. «Противоречие между полным признанием правоты Петра 1, не могущего считаться в своих государственных «великих думах» и делах с интересами отдельного человека, и полным же признанием правоты всякого человека, требующего, чтобы с его интересами считались, - это явное противоречие остается неразрешимым в поэме…» (С.Бонди).
Почему изначально и безоговорочно признается правота Петра? И как поэт при этом должен разрешить это противоречие? Взять ту или другую сторону – Петра или Евгения? Но ведь тогда вообще отпадает всякая необходимость в его цельном взгляде на вещи этого мира и в его предназначении художника.
Но такое противостояние государственного и личного и сведение к нему смысла повести, вопреки ее тексту, имеет коварные последствия. Ведь если мы принимаем это положение как неизбежное и объективное, то есть от нас независящее, считаем его истинным, то есть соответствующим реальному положению вещей, то тем самым мы соглашаемся на бесконечные социальные конфликты и потрясения в обществе. Это – идеология бесконечных конфликтов, вне зависимости от того, есть для них причины или нет. Говорит же С.Бонди, - «пока существует государство»… А кто знает, когда оно существовать перестанет и перестанет ли вообще. Может быть, государственное устройство будет сопровождать человечество во всю его историю. К тому же государство – образование национальное и уровень его совершенства свидетельствует о цивилизованности общества вообще. Очевидно, что конфликт между государством и личностью, с помощью которого так просто объясняется и история человечества, и русская литература, не является основным. Но возведенный в такое положение, он искажает до неузнаваемости и картину человеческого бытия, и русскую литературу. Покушение на литературу совершается с тех пор, как завелись у нас люди «идейные», то есть революционные демократы, которые всегда пытались снизвести ее до прокламации, до теории «освободительного движения»…
Личность и государство не находятся в альтернативном положении. Спекулятивные же утверждения этого, создающие впечатление достижения независимости личности наискорейшим и наипростейшим путем – через отрицание государства вообще как такового, на самом деле свидетельствуют об интеллектуальном срыве, ну и, кроме того, уготовляют личности еще большую несвободу, чем та, каковой она располагала до этого. Ведь такое утверждение непременно вызывает социальный хаос, в котором чаемой свободы личность достичь уж никак не может. Это является, к сожалению, фундаментальным положением либеральной мысли, что обществом пока не осознанно. Ведь как мы теперь знаем, степень «тоталитарности» государства в общественном сознании ничем определить невозможно, а идеологические спекуляции вокруг этого носят самый необузданный характер. В самом деле, по этой логике уничтожению в равной мере подлежала и «самодержавная» Россия, и «советская», несмотря на то, что это совершенно разные уклады. А теперь уже подлежит «реформированию», как понятно в результате реформ, и «демократическая» Россия. Цинизм последнего периода состоит в том, что «демократические» реформы совершили те же самые люди, кто теперь ратует за переделку уже «демократической» России, не считая нужным даже объяснить обществу того, почему из их реформаторских намерений вышло не благо, а нечто совсем иное…
По сути в том же русле объясняет «Медного всадника» и Всеволод Сахаров. Несколько, конечно, в смягченном виде, в силу, видимо того, что вообще смягчилась «времен суровость». Он тоже видит главный конфликт в пушкинской повести между государством и личностью. То есть видит причины несчастий маленького человека Евгения в самом государстве как таковом, по определению: «Этот мир построен по принципу властной имперской «вертикали»: наверху грозный самодержавный император в великолепном дворце, внизу – в ветхой хижине, - покорный и бесправный простой люд…» При этом такое государственное устройство исследователь почему-то считает справедливым… Ведь он отстаивает именно правду Петра.
На это, совершенно верно обрисованное исследователем государственное устройство, так и хочется спросить: а знала ли история человечества какое-то иное устройство с древнейших времен до сегодняшнего дня, разумеется, с поправками, что вместо императора наверху мог быть генсек? Нет, не знала и, по всей видимости, никогда не узнает. Но если так, то не является ли навязывание в общественном сознании утопических представлений о государственном устройстве не просто заблуждением, но неслыханным обманом, имеющим, кстати сказать, вполне прагматические цели?.. Так на каком основании мы отрицаем эту государственную иерархию, вводя в заблуждение маленьких людей, к которым принадлежим и сами?.. На этот вопрос ответа нет как у нашего исследователя, так и у исследователей предшествующих времен, так как утверждение это находится вне текста пушкинской поэмы и не на уровне трезвого рассудка, а на уровне верований…
Да, текст поэмы дает основания для рассмотрения соотношения личности и государства, но решительно не дает никакого повода для того, чтобы его считали главным.
Итак, что намеревался изобразить А.С.Пушкин в своей петербургской повести «Медный всадник»? Каков замысел, сюжет и фабула повести? Показать противостояние и несовместимость державной воли Петра и несчастной жизни и гибели маленького человека Евгения? Отнюдь. Намерения и замысел его были иными. Об этом он с предельной определенностью говорит в «Предисловии». Привожу его полностью: «Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В.Н.Берхом.» Как видим, поэт намеревался изобразить «происшествие», наводнение, стихию и уже только потом и на ее фоне и как следствие этой стихии изобразить соотношение судеб Петра и чиновника Евгения, который «где-то служит», что для повести было не столь и важно. То есть Пушкин на первый план ставил стихию, пытаясь понять ее природу. И не только стихию природную, но человеческую и народную. Современный же толкователь «Медного всадника» наоборот на первый план выдвигает социальное положение и только потом обращается к стихии, понимая ее буквально, как стихийное бедствие и не более того: «Но тут в действие вступает непредсказуемая и всемогущая стихия – море… Неизбежная стихийная катастрофа вдруг открывает всю бесчеловечность, все скрытые болезни и пороки, внешне красивой и могучей государственной машины. Не для простых людей она построена и потому не может их оградить и спасти» (В.Сахаров). Но действительно ли эта стихия неизбежна, действительно ли ее гнев неотвратим, чем вызван этот ее гнев и главное – только ли море, как таковое понимал А.С.Пушкин под стихией?
Как следует из текста повести, Пушкин хотя и ссылается на достоверность происшествия, изображает вовсе не только и не столько собственно происшествие, наводнение, но явление символическое и даже апокалипсическое – потоп, конец света, не случайно повесть его пронизана библейскими образами. И стихия в повести понимается далеко не только как природное явление, скажем, море, но та народная стихия, как некий закон человеческого бытия, которая возмущается вовсе не неизбежно, но как отзыв и реакция на насилие над ней, как нарушение этих непреложных законов человеческого бытия… Это некая надчеловеческая сила, которую простой народ воспринимает как «Божий гнев», а цари, как силу, с которой и им не совладеть. Таковой она и является для Александра 1, ставшего ее очевидцем:
Печален, смутен вышел он
И молвил: «С Божией стихией
Царям не совладеть». Он сел
И в думе скорбными очами
На злое бедствие глядел.
Но и для люда, и для царя в равной степени это была сила Божья, неподвластная их воле. Конечно, были предприняты меры – посланы генералы «спасать и страхом обуялый и дома тонущий народ». Но это было сделано скорее для самоуспокоения, так как с этой Божьей стихией не только генералам, но и царям не совладеть… В таком понимании стихии, как силы народной, иначе воспринимается им торжественная слава Петру, вроде бы пропетая поэтом. Но эта хвала Петру была бы действительной, если бы не одно обстоятельство, если бы с ним умирилась «и побежденная стихия»:
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия,
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия;
Но стихия не умиряется, она не подвластна даже Петру. Более того, однажды им разбуженная, она повторяет свой гнев во времени. Ведь будем помнить, что повесть Пушкина написана как воспоминание о событии, о происшествии, когда прошло уже сто лет. И памятник Петру – оживающий. То есть стихия, однажды разбуженная Петром, повторяется. Разбуженная, как понятно, насилием над самой природой человеческой: «Здесь совершилось чудовищное насилие над природой и духом… Ужасный город, бесчеловечный город» (Г.Федотов, «Судьба и грехи России», т.1, СПб, «София»,1991 г.) Исследователи «Медного всадника» в основном обращают внимание на противопоставленность Петра и Евгения, словно не замечая того, что и Петр, и Евгений в равной мере находятся во власти Божьей силы – стихии. Более того, участь их оказывается одинаковой. И тут совершенно прав В.Сахаров: «Не только гибнут личные мечты Евгения, но и само великое дело Петрово рушится…» Но примечательно, что безумие Евгения стало следствием безумия Петра. Именно эту особенность его натуры и его замысла отмечал Г.Федотов: «В его идее есть нечто изначально безумное, предопределяющее его гибель». А потому может вызвать разве только недоумение, скажем, такое суждение В.Сахарова: «Из постоянного столкновения двух правд рождается русская трагедия». Имеется в виду правда императора и маленького человека, которого император в своих безумных замыслах доводит до разорения, безумия, а потом и гибели. Но разве Петр, по тексту повести, безусловно, прав? Нет, конечно, так как он сотворил нечто, где человеку не находится места, где человек жить не может… Почему же это безумие императора названо правдой? По какой такой логике? Точнее было бы сказать: из двух неправд рождается русская трагедия… Ведь вопреки стереотипному мнению в литературоведении о том, что в трагедии повинен только Петр, а Евгений является лишь безвинной жертвой, Пушкин изображает иное их соотношение. Он предъявляет счет не только Петру, пробудившему стихию, но и Евгению, то есть каждому гражданину, вроде бы к деяниям Петра и не причастному. Правда, у них разная мера ответственности, у каждого своя. И тут мы должны сопоставить думы Петра и мечты Евгения. О чем думал Петр «на берегу пустынных волн», «дум великих полн»? Кстати, думы Петра великими Пушкин называет до того, когда действительно прояснится, являются ли они таковыми.
И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно.
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым их волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
С точки зрения державной все вроде бы оправдано. А с точки зрения человеческой? Что это за конечная и вполне достижимая цель – запировать?.. И все? Ради этого были принесены такие жертвы, ради этого сломлены людские жизни? Тут у Пушкина слышится какая-то снисходительность и даже ирония к Петру. И уж если «Медный всадник» в повести – кумир, то есть образ библейский, что справедливо отмечает и В.Сахаров, то надо непременно напомнить, каков же его библейский смысл. Ведь ради этого смысла поэт и обращался к библейскому образу. А кумир, истукан, колосс, как известно, устанавливался вместо Бога истинного, вместо Бога живого, и царство с таким Богом не может устоять… Так что двусмысленность образа Петра в повести через его библейское значение просто исключается.
Евгений, как известно, мечтал о малом:
Уж кое как себе устрою
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокою.
Пройдет, быть может, год-другой –
Местечко получу. Параше
Припоручу семейство наше
И воспитание ребят…
И станем жить, и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба,
И внуки нас похоронят…
Только ли неприхотливость Евгения изображает Пушкин, и разве грешно желать столь немного? Вроде бы не грешно. Но разве человек имеет право отступать от высокого Божьего замысла, в него вложенного, довольствуясь столь малым? Это ведь тоже является нарушением того закона человеческого бытия, который Пушкин определяет как стихию… Не случайно даже столь малого Евгений лишается, благодаря думам и делам Петра. И никакой не государственный интерес движет при этом Петром, о чем непременно поминают, кажется, все исследователи. Разорять, а не обустраивать своих граждан, разве в этом состоит интерес государственный? Да и «запировать», как конечная цель, – дело далеко не государственное. Трагедия Петра и его дела, как в равной мере и трагедия Евгения, что однозначно следует из текста повести, вызвана не интересом государственным, а отступлением от этого интереса и нарушением общего закона человеческого бытия – стихии. Пушкин выставляет повинным в трагедии не только Петра, но и Евгения, повинным в бездумной жизни, что и является попустительством несчастья.
…не тужит
Ни о почиющей родне,
Ни о забытой старине.
И этот упрек Евгению представлен в повести не только декларативно, но и образно. Ведь Петр на державном бронзовом коне противопоставлен Евгению во время разбушевавшейся стихии на мраморном сторожевом льве:
Тогда на площади Петровой,
Где дом в углу вознесся новый,
Где над возвышенным крыльцом
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые,
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений…
Почему все-таки Евгений в пушкинской повести изображен верхом именно на льве и почему он противопоставлен Петру на коне? А доказательством того, что они здесь противопоставлены является то, что «Медный всадник» оживает и львы – «как живые»… Об этом не задумался, кажется, никто из толкователей пушкинской повести, в то время, как именно это положение героев повести и объясняет ее общий смысл.
Если следовать библейской логике, согласно которой Петр – кумир, истукан, при котором царство некрепкое, и не может устоять, то Евгений – верхом на льве уподоблен Даниилу из «Книги пророка Даниила». Как помним, Даниил, уверовавший в Бога истинного, живого, для испытания на истинность веры был брошен в львиный ров: «Тогда царь повелел и привели Даниила, и бросили в ров львиный; при этом царь сказал Даниилу: Бог твой, которому ты неизменно служишь, он спасет тебя!» (6,16). И, как известно, «никакого повреждения не оказалось на нем, потому что он веровал в Бога своего». Таким образом, пророк Даниил выдержал это испытание на веру, так как действительно верил глубоко. О том же, что именно такое библейское значение имеет в пушкинской повести лев, на котором восседал Евгений, свидетельствует упоминание в тексте о кресте. Ведь он сидел «руки сжав крестом»…
Из такого сопоставления естественно напрашивается вопрос: а выдержал ли Евгений свое испытание на веру? Как следует из поэмы, он обезумел, а потом и погиб, то есть испытания не выдержал… Безусловно, причиной его трагедии стали думы, а потом и дела Петра, которые разбудили стихию, вызвали потрясения, в которых ум Евгения не устоял: «Его смятенный ум Против ужасных потрясений не устоял…» Трагедия же стала возможной потому, что у Евгения не было никакой защиты против дум и безумия Петра, так как он не тужил «ни о почиющей родне, Ни о забытой старине»…
Итак, основной темой «Медного всадника» А.С.Пушкина является стихия, народная стихия, что бы об этом не говорили толкователи повести как прошлых, так и нынешних времен. И эта традиция постижения народной силы, как некоей стихии, продолжилась в русской литературе. Именно в пушкинском ее понимании. В годы, когда эта народная стихия вновь оказалась разбуженной, и вновь отнюдь не из соображений государственных, Александр Блок писал в поэме «Возмездие»:
Двадцатый век… Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла…
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рев машины,
Кующий гибель день и ночь…
Кроме того, поэт подробно останавливался на постижении этой стихии в статьях «Стихия и культура» (1908 г.) и «Крушение гуманизма» (1919 г.)
Так же, как и Пушкин, Блок исходит из природного явления (конец Мессины), которое приобретает у него значение символическое и образное. Так же как и у Пушкина, в Блоковском представлении гнев стихии несет бездомность… Но у Блока само понятие стихии уже выступает в конфликте: цивилизации и культуры, остающимся злободневным, не только не разрешенным, но еще более усугубленным вплоть до сего дня. Отступление от стихийности в угоду цивилизации вызывает чувство катастрофы, тревоги, болезненности, разрыва: «В сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы». Сохранение стихийности, по Блоку, есть сохранение человека, народа, страны: «У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная; нашим пространствам еще суждено сыграть великую роль».
Исходя из пушкинского понимания стихийности, нарушение которой вызывает полное и всеобщее неблагополучие, Блок приходит к выводу об упрощенности гуманистического движения вообще, являющегося по существу индивидуалистским, и что «цивилизовать массу не только невозможно, но и не нужно», потому что «цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурную цельность», а хранителем духа «оказывается тот же народ, те же варварские массы»: «Отчего не сказать себе с полной откровенностью, что никогда в мире никакая масса не была затронута цивилизацией?.. Отчего нужно непременно думать, что народ рано или поздно (а для ученых, преследующих педагогические цели, даже непременно «рано» и «скоро») проникается духом какой бы то ни было из известных нам цивилизаций?.. Если предположить, наконец, что проникновение масс цивилизацией станет некогда возможно, то возникает вопрос, нужно ли оно? Ответ на этот вопрос, ясный для меня, дает картина близкой нам европейской цивилизации».
Так пушкинское понимание стихии определилось и продолжилось в русском самосознании. Конечно, эти слова поэта звучат так «несовременно» уже даже на развалинах мировой культуры… Звучат «несовременно» потому, что в общественном сознании оказались до предела извращенными как понятие стихии, так и цивилизации…
Остается сказать о том, почему Пушкин в своей повести изображая несомненно губительность дела Петра, вместе с тем с таким восхищением и восторгом пишет о сотворенном им граде: «Люблю тебя, Петра творенье…» Нет, вовсе не оправданием Петра это продиктовано. А осознанием того, что однажды совершенное в человеческой жизни уже невозможно поправить, как-то переделать задним числом, невозможно вернуться к какому-то исходному положению, чтобы вновь пойти теперь якобы уж точно по правильному пути… Это цельное представление о течении человеческой жизни в ее прошлом, настоящем и будущем не подверженное никакому произволу. Это только людей, не укорененных ни в собственной культуре, ни в собственной истории можно поднять на борьбу с прошлыми формами жизни, во имя якобы торжества справедливости, как и случилось в наши дни со свержением советского уклада жизни. Конечно, из такого действа ничего иного не могло получиться кроме как разрушения существующего уклада жизни… Пушкин знает, какой дорогой ценой воздвигнут этот град, но он знает и о том, что уже ничего невозможно поправить. Он любит это Петра творенье, потому что другого града, другой страны, и другого времени у него нет…
Наконец, в «Медном всаднике» Пушкин продолжает тему ранее написанного стихотворения «Клеветникам России». И то, что одним из поводов создания поэмы явилась полемика поэта с Адамом Мицкевичем, свидетельствует о том, что конфликт поэмы состоит вовсе не в противопоставлении и в непримиримости двух сил: государства, олицетворяемого Петром, и простого человека, так как этот конфликт ведет и к разрушению государства и к гибели простого человека. Вместо социального конфликта, предлагаемого Мицкевичем в истории России, Пушкин постигает и представляет в поэме конфликт духовный.
Охваченный польским мессионизмом, борьбой против русской деспотии, Мицкевич в поэме «Дзяды» («Деды») обличает уже не только русскую деспотию, но и вообще русское государственное и народное бытие, без всяких доводов, так сказать, по определению, видя Россию всего лишь бескрайней холодной землей, пустыней, где Петербург – новый Вавилон, воздвигнутый сатаной. И солнце свободы сюда может прийти только откуда-то извне…
Естественно Пушкин, обладавший абсолютным историческим чутьем, не мог согласиться со столь упрощенным, современным языком говоря диссидентским пониманием русской жизни. К тому же обращение Мицкевича «Русским друзьям», а значит и к самому Пушкину, было просто оскорбительным:
Иль деспота воспев подкупленным пером,
Позорно предает былых друзей злословью
…И если кто из вас ответит мне хулой,
Я лишь одно скажу: «Так лает пес дворовый
И рвется искусать, любя ошейник свой,
Те руки, что ярмо с него сорвать готовы».
Но таким простым способом ярмо не только не срывается, но уготовляется ярмо еще более тяжкое… Таков уж закон социального бытия.
Тогда же в 1833 году в Болдине, прочитав третью часть поэмы «Дзяды» с обращением к русским друзьям, Пушкин создает «Медного всадника», поэму, в которой представляет не диссидентски-провокационный путь избавления от тирании, путь, которым царство свободы никогда не достигается, ибо таким путем на место одного тирана появляется другой, еще более бессердечный, но представляет русскую историю и жизнь во всем ее драматизме. Не в непримиримом конфликте: деспот-царь и простой человек, а оба в равной мере несут ответственность за все происходящее в стране и обществе…
Здесь пушкинское понимание истории всецело приложимо и к нашему времени, к советскому периоду истории. Как Пушкин не отрицает Петра творенье, созданное столь трагическим путем, так и мы не должны были бы отрицать советский уклад жизни, доставшийся нам столь дорогой ценой. Но все пошло по сути, как понятно, не само собой, приносящему лишь новые трагедии… Следует сказать, что всякое отрицание прошлого, его разоблачение (вместо осмысления) по причине того, что оно было нехорошим или не таким как кому-то представлялось, есть интеллектуальный срыв и духовная немощь и, как правило, неслыханная спекуляция для разрешения с помощью прошлого нынешних мелких делишек. И действительно, ведь обличать прошлое нет смысла, так как его невозможно вернуть и немыслимо поправить. А всякие декларации о том, что это-де делается для того, чтобы прошлое не повторилось, и вовсе наивны, ибо прошлое не уберегает людей от новых ошибок и заблуждений по причине того, что история человеческая не повторяет своих форм…
Как видим, это пушкинское представление особенно злободневно сегодня, так как вновь пробужденная народная стихия (и опять отнюдь не в созидательных целях), разрушившая существовавший уклад народной и государственной жизни, была всецело «объяснена» наивным и непростительно легковесным представлением о том, что в человеческой истории в народной и государственной судьбе что-то может быть исправлено задним числом, с учетом нового опыта, приобретенного уже в иную эпоху.
Х Х Х
Московские львы сторожевые
Не предполагал, не подозревал даже, что русская литература может быть так тесно связана с сегодняшней жизнью, что пушкинский «Медный всадник» может так неожиданно ворваться в наши дни. И тем не менее это так. Однажды целую коллекцию фотоснимков львов, сохранившихся в московской архитектуре, подарил мне мой младший товарищ Эдуард Кулаков – талантливый художник, компьютерщик, молодой майор, с которым мы работали вместе в издательстве «Граница». Это были самые мучительные, самые хаосные «реформаторские» годы, когда офицеры (подумать ведь только!) не надеясь на свое жалованье, лихорадочно искали приработок на стороне, что сказывалось и на их службе, и на них самих. У Эдуарда к тому же было трое детей. Надо было крутиться. И он крутился, как мог. В конце концов, уволился из пограничных войск, соблазненный какой-то фирмой.
Я, конечно, замечал, что он нервничает, успокаивал его, как мог, но предположить все же не мог, что все закончится так печально и прямо-таки по сюжету пушкинского «Медного всадника». Видимо, доведенный до крайности, как и Евгений из пушкинской повести, «его смятенный ум против ужасных потрясений не устоял…» И он покончил жизнь самоубийством…
Но почему именно львы привлекли его пытливое внимание? Непостижимо! И, как можно было подумать о том, что тем самым предопределяется его судьба, что он, как и Евгений из «Медного всадника», искал своего льва, на котором можно было бы спастись от разбушевавшейся стихии, от ужасных потрясений нашего времени. Но тогда это было неочевидно и со всей беспощадностью определилось только теперь, когда что-либо поправить и изменить невозможно…