Анна КОЗЫРЕВА. Алый цвет

 

Рассказ

 

Началось всё с ночи.

Приснился сон, однако, пробудившись как от толчка, вспомнить его Евдокия Устиновна не могла.

Лежала в темноте, надеясь вспомнить, а был сон ясный, понятный, что от той ясности-простоты и проснулась. Виденное, хотя и не давалось осознанию, не было тревожно настораживающим – наоборот: легким отзвуком продолжало отзываться во всколыхнувшейся трепетно душе. Раза два подхватывалась проведать внуков, – и без надобности: тихо посапывая, безмятежно спали её мальчишки.

Пролежала до утра, вслушиваясь в шепот заоконного шептуна, – то, будучи словно продолжением сна, шуршал в ночи тихий дождик. Нашептал нечто сокровенное, – и утих, исчез под утро.

Поднялась с постели. На кухне присела на табурет у окна – зацепилась взглядом за слабое свечение, дымкой обозначившееся на востоке, а когда рябиновой гроздью зацвело в глубине за домами, напряглась в ожидании восхода, зарождающегося на глазах.

Зыбким шлейфом тянувшееся отражение сна продолжало волновать – вспомнилось вдруг, как летала в детских снах, испытывая радость и трепет: вот и сейчас как будто нечто ощутимо и зазывно манило взлететь.

Огненный столб, наблюдаемый в щель меж высоких домов, оторвался от невидимого окрая и тянулся ввысь, где, распустившись жар-цветом, осветил пробуждающийся город.

С восторгом смотрела старая женщина на открывающееся взору видение: щемяще-радостные слёзы невольно сдавили сухое горло – а неразгаданное волнение определилось искренним, сродни детскому, удивлением: смахнула набежавшую слёзку.

Странно и непривычно начинался новый день. Так и не определившись в нахлынувших чувствах, прожила день Евдокия Устиновна в некоем ожидании. И, когда неспешно подходила к Тимирязевскому парку, где на вытоптанном до суглинистой проплешины «пятачке» часто собирались пенсионеры, загодя готовя себя к нехитрому общему веселью, не покидало её то, народившееся с ночи настроение, раздробившееся и на крайнее удивление, продолжавшее жить в ней, и на тихий, умиротворяющий покой, и ещё нечто неясное, объяснение чему так и не могла найти. Не удавалось уловить и самый смысл странного волнения, угадываемого в настороженно притихшей душе.

С трогательной простосердечной верой, что день сегодня особенный, входила Евдокия Устиновна в парк.

Ликовал лес, пылая жарким огнём и отливая цветущим на солнце заревом.

Ветерок, то замирая до немоты, то вспыхивая удалью, шумел-гулял в том костровом злат-серебре. От легкого прикосновения багряные сполохи разгорались жарче, а листва – слюдяные пластины меди и блестки сусального золота – тонко-звучно шелестела в густых покуда кронах. Небо в вышине – бесконечное, пасхально голубое. Ни щербинки белесой, ни зазоринки малой в голубизне – хрусталь звенящий, промытый, прозрачный.

И жила в преображенном осенним заревом мире песня. Сказочной птицей Сирин взвилась над округой, завораживая не словом понятным, увлекая не мелодией протяжной – верно объединяя иным, вызревшим в отзывчивой незлобивой душе русского человека состраданием, жалостью-печалью: 

 

– Хас-Булат удалой!

Бедна сакля твоя;

Золотою казной

Я осыплю тебя…

 

Зво́нок пронизанный настоявшейся прохладой осенний воздух – а песня звонче. Властвует над городским парком, сохранившим очертания прежнего леса.

Властвует. Господствует. Обомлевшую ли душу чистит, ответа ли какого скорого ждет – неведомо. Только манит к себе. Mанит…

Поспешила на зов. Прибавила шаг. Поднялась на пригорок – задержалась отдышаться.

Живёт округа песней. Ею одною дышит. Тих и несуетлив на «пятачке» разномастный люд, пребывающей во власти петой-перепетой за годы и годы песни.

Задержалась Евдокия Устиновна на пригорке. Огляделась и, переждав миг-другой, уверенно шагнула вперёд и, минуя «пятачок» стороной, направилась туда, где менее ухожено, где не так многолюдно.

Захотелось побыть одной… Уходила, а вслед, угасая, продолжало страдать:

 

- Ты уж стар... ты уж сед..

 

Синей костровой дымкой пронизан огненно пылающий лес. В затухающей красоте – величие и строгость.

Ах, как влекут таинственностью, обозначившейся к настроению, аллеи. Нескончаемые. Похожие наглухо заросшие травой и кустарниковой порослью лесные просеки.

Вот-вот обнаружатся канавки следов от тележных колес. Увидятся и круглые вмятины лошадиных копыт… и верится, что тянутся те следы-канавки по прорубленной дедом Савелием просеке до починка – дальнего по лесной округе… родного…

Напряглась сторожко слухом: вот-вот заскрипят колеса… вот-вот лошадь заржет… Это верно Серко…

Легко подтащит Серко телегу. Влажно и жарко дыхнет в самое лицо…

Ткнется знакомо мягкими толстыми губами в протянутую руку… И кто-то очень-очень близкий и любимый, потянув веревочные вожжи на себя, попридержит резким и настойчивым «тпр-р!» послушную лошадь и перекинется с ней приветливым ласковым словом…

Поспешила уступить дорогу: сошла обочь в мокрую, зеленеющую еще траву… спохватилась и, вздрогнув суеверно, опомнилась…

В фиолетово темнеющую глубь с широкой аллеи скользнула тропинка и запетляла меж деревьев. Евдокия Устиновна знала, что недалеко есть березовая рощица со стволами медно-красного цвета.

 

Это было в первую зиму её московского житья, когда опрометчиво отправилась гулять с мальчишками в парк.

Накануне, с вечера, обрушился на столицу снегопад. Всю долгую ночь снег сыпал и сыпал. К утру снежное буйство утихло. Наступил тихий, ясный день. Сухой морозец напоминал родину – по-уральски привычно румянил щеки и бодрил.

Внучата-погодки, счастливые от скорого осознания, что при бабушке можно в садик не ходить, задыхались от радостно-веселого возбуждения.

Весело было и бабушке.

Долго бродили по присыпанным свежей порошей аллеям. Будним днём округа, лежавшая в белой снежной немоте, виделась безлюдной. Искрился на солнце чистый снег, редко-редко где тронутый протоптанными тропинками, по которым с усилием тянули санки, везя попеременно то она внуков, то они её. Мальчишки, смеясь взахлёб, увлеченно тянули деревянные санки и всё озорно пытались опрокинуть «бабуську».

И все смеялись, смеялись…

Заблудились незаметно. Наивно полагая, что парк – городской, Евдокия Устиновна, привычная к лесу с младенчества, увлеклась внуками и дороги назад не примечала, а, когда поняла, что обратного пути не знает, запаниковала было.

Потянула саночки с притомившимися малышами по старым следам. Скоро, однако, обнаружилось, что следы путаны-перепутаны, что меж тем и обнадежило – не одни они в заснеженном парке за веревочку саночки возят. Вот тогда-то, блуждая в поисках выхода, вытянула возок с присмиревшими ребятишками к той красностволой березовой рощице невольно и – замерла в восхищении.

Немо замерли на санках и окончательно расслабившиеся на свежем морозном воздухе внучата, в полусонном недоумение уставившись на возницу, переставшую тянуть саночки.

Как же было не замереть? Как не восхититься чудом чудным да дивом дивным, возникшим так неожиданно?

Сказочным кораблем, ярко отливающим алым маревом на заснеженной глади, зримо высвеченным зимним солнцем, явился перед зачарованным взором тот участок парка, как будто цветная вспышка осветила черно-белый затянувшийся сон.

Правда, тогда и знать не знала, что видит настоящие березы пусть и с белыми прочерками поперёк гладкого ствола.

Много позднее, упорно доискиваясь до разгадки, ответ сумела-таки разузнать, а вот удивления так и не смогла скрыть, тихо раз разом выговаривая:

– Не-ет… Ну надо же такому быть? Ведь – березка! Чудеса!..

Столь искренним было удивление, что через наивный восторг само собой слилось в представлениях воедино явное и неявное, мыслимое и немыслимое. Однажды простодушно осозналось, что рощица давно и знаема и что встреча та ожидаема с детства, когда лежала зимними днями на полатях и всматривалась в узоры сучков-щербинок на потолочных досках. И поверилось: да-да – это и есть диковинный лес, рисуемый детским воображением, а ныне зримый воочию…

Сберегаемое чудесным образом обретенное знание, не выдержав, попыталась передать дочери. Стала рассказывать… да только сбилась с ясного пути, напутала, смешала реально пережитое и невольно выхваченное памятью из прошлого – и вылилось всё в недосказанную сказку… в случайную небыль…

– Выдумщица ты у меня, мамулик… – сказала взрослая дочь, откровенно смутившись присутствующего мужа, а тот лишь снисходительно улыбнулся.

 

С тех пор влекло её именно сюда. Особенно тянуло, когда сердце просило умиротворения и душевного затишья.

Не раз случалось, что поднесёт к губам розовый прозрачный лепесток, аккуратно сковырнутый с красно-медной бересты, – и к непередаваемому восторгу мальчишек, озорно просвистит дребезкую мелодийку.

Ступила с тропы на поляну, где медью отливала на осеннем солнце рощица. Шагнула к знакомой березе, полого изогнувшей тяжелый ствол, и – растерялась: на низком изгибе, скрытые густой листвой прямо вытянутых вверх ветвей сидели в уединении он и она.

Евдокия Устиновна, обнаружив затаившуюся двоицу, испытала не столько чувство сожаления, что заветное местечко занято, сколько – неловкость, что нечаянно помешала.

Влюбленные были далеко не юного возраста. Совсем даже немолоды. Резко отпрянув друг от друга и нахохлившись, испуганно смотрели они на появившуюся перед ними особу.

А особа, встревоженная внезапной встречей, заспешила прочь от поляны – заспешила туда, где наивно полагала, что лес кончается, что за лесом есть колосящееся поле, за полем – луг в пышном духмяном разнотравье…

Шуршит под ногами палая сухая листва, а ей летний день видится…

 

… девочкой-подростком лежит на мягкой луговой траве-мураве. В белесом бездонном небе плывут белые кучевые облака. Превращаются на глазах в причудливые образы то неведомых зверей-чудовищ, то быстрокрылых огромных птиц. Мечталось и самой взлететь в поднебесье птичкой-невеличкой – и лететь, лететь вслед за облаками в края неведомые, трудно представимые…

Много о чем мечталось – всего не вспомнить… а вот то, какой строила взрослую жизнь, и сейчас памятью бережно хранится.

Знает: точно рисовалось, что в будущем в нее будут дети – двое, мальчик и девочка. Так и сложилось по судьбе. Были дети – мальчик и девочка. Была счастлива ими. Вырастила. Как могла – выучила. В люди вышли.

И непременно во всех воображаемых картинках о взрослой жизни рядом с собой видела мать. Неизменная обликом. Безропотная. Молчаливая. Добрая.

А вот мужа рядом с собой не видела, ибо знала, что замужняя жизнь – это нечто страшное.

Так из-за отца, которого меж тем любила всю жизнь. Был тот крут и жесток. Властный и безжалостный, но не с ней, единственной дочерью, а со своей женой.

Случалось, что мать, вечно тихая, покорная, погоняет лошадь и идёт за плугом на своей делянке, а через межу муж – на чужой. Вспахав часть своей земли, он бросал вожжи и уходил на полоску полюбовницы – солдатки Аксюшки.

В ту пору отец часто бивал мать, а Дусенька бросалась ему в ноги, цеплялась за них и голосила. Он поднимал дочь и, молча перешагнув через лежащую на земле жену, уходил со двора. Уходил на день, на два, на неделю…

По возвращении без слов впрягался в каждодневную работу, спеша наверстать упущенное. Покойно становилось в доме на время… до следующего отцовского всплеска-выплеска… а мать бесслезно молилась… молилась чаще украдкой…

Неотлучно прожила с дочерью мать, простившая ли всё отцу, смирившаяся ли с судьбой, только схоронившая в войну мужа сама.

Возраст отца к призыву был неподходящий, но его по навету, как человека партийного, отправили десятником в трудармию. На зимнем лесоповале и умер: остановилось сердце.

Мать до тех мест добиралась трудно – добралась, а там нашлись добрые люди – помогли схоронить по-человечески. Оставила мету – черемуху рядом с могилкой посадила. Евдокия Устиновна лет через двадцать съездила: долго бродила по густо заросшему сплошь черемухой старому кладбищу... да всё бестолку…

Матушка, неотлучно проживая с дочерью, оберегала её, чутко сторожа судьбу, в которой так и не нашлось места для мужа, ровно затерявшегося где-то в неправдешной дали далекой.

Была и у неё любовь, но не сложилось. Хотя были и гадания на святки, когда через зеркальце на кольце в зольной воде на дне стакана, подсвеченного восковой свечой, воочию показывался именно он – её Степа, которого и из армии дождалась и которому мальчиков-погодков Коленьку и Виталика родила.

И то было обидно, что не свалишь всё на войну-злодейку, уберегшую мужа по брони от пуль-сражений, а вот бабьим лихим половодьем, как легкую щепу, подхватило его и закружило. Метался Степан: ни себе, ни ей жизни-покоя не давал. Придёт, бывало, – зарыдает по-бабьи в голос:

– Терпи, Дусенька, терпи! Тебя только люблю… всё дурман… пройдет всё… только жди…

И терпела. Надеялась, что наладится их путанно-перепутанная жизнь. Не дождалась…

Летом сорок второго схоронила полуторагодовалого Виталика – умер на даче, куда отправила в надежде, что будет сыто накормлен. Как пережила – слов таких нет, а соседка-доброхотка ещё на ухо подзуживала: что, мол, плачешь? В твоем положении радоваться надо…

Недолгим век оказался и у Степана. Закружило-завертело на гулевом половодье, опалило жаром не одной обездоленной – и под конец окончательно затянуло в черный омут…

Несколько лет спустя, после войны, родила дочку. Родила, смешно сказать, для матери. Та стала к людям в няньки наниматься: семье, мол, копейкой помочь.

– Я тебе сама рожу, если ребеночка так няньчить хочется! – бросила вроде как в шутку, но девочку почти под сорок лет точно родила.

Родила, конечно, неслучайно. Только, когда отец малышки заявил:

– Вечером с чемоданом приду! – сходу не отказала, но, вглядываясь в лицо с кроткой улыбкой, предложила:

– Ты, Саша, сам для себя реши: если гулять не будешь – приходи. Мне и одного гулёны с лихвой хватило…

Тот твёрдо повторил:

– После работы я у вас!

Мужик честным оказался – вечером следующего дня забежал новорождённую дочку проведать… не один, с родным братом, но без чемодана…

 

Не было ни края леса, ни колосящегося хлебного поля, ни заполоненного духмяными травами луга. Была потемневшая, вовремя обнаруженная скамейка, упрятанная кем-то умышленно подальше с глаз.

Отдыха просили притомившиеся ноженьки. Присела и, оглядевшись, невольно удивилась. Но вовсе не тому, что уперлась взглядом в островерхих березку и осинку, тянувшихся в высь, где надраенными пятаками высвечивала березовая листва и багряно-кровавыми запёками вздрагивала осиновая.

Взбивая вершинки деревьев, буйствовал ветер, и продолжало, пробиваясь сквозь сетку крон, голубеть чистое невинное небо.

Эка, вроде, невидаль!

Кружит ветер верхушки деревьев и кружит. Вот и у неё от того кружения обнесло, вскружило голову.

Другое удивило: не понятно было, как могли эти два деревца вырасти именно так? Вылупились словно из одного семени. Зрели-вызревали общим стволом. И, лишь поднявшись на метр от земли, раздвоились.

Как?!

Пытаясь, верно, разгадать, что к чему, Евдокия Устиновна поднялась. Всматриваясь зорко в подножие общего ствола, плотно затянутое продолжавшими сочно зеленеть травами, нечаянно отвлеклась. Увидела среди прочих, невысокую, с разлапистыми листочками травку, про которую и знать-помнить давно забыла.

Хмельная то трава – а хмель злой, недобрый, приворотный. Зельем от неё не то, что накрепко привязать, – убить может.

– Конское копытце… – мамин голос будто ясно слышит.

Для матери любой лес – открытой книгой был. Учила она и дочь ту книгу читать. Учила распознавать лесную богатость: травы, ягоды, грибы… Не обходилось и без мимоходом рассказанных былей-небылей про лесную дремучесть: лешаков и кикимор. Добавить могла и про нечисть иную – полевую, луговую, водяную…

Ох, и трепетало же, замирая в испуге, детское сердечко!

А еще мать строго-настрого наставляла, что нельзя травку во вред пользовать. Никакую – то грех большой! Если же нарушишь завет, от дедов-прадедов донесённый, не сдобровать: набежит всякая нечисть, разум замутит, руки-ноги крепкими путами опутает, душу сманит-сгубит…

Хотела было Евдокия Устиновна вернуться к оставленной скамейке – задержалась. Вспыхнул, покачиваясь на тоненьком стебельке среди осеннего затухающего разнотравья, прозрачно-розовый цветочек. Вокруг стеной стояли высокие заросли папоротника – и наивно поверилось, что это цветет орляк. Понимала, что быть такого не может, – только словно кто, упрямо нашептывая, замутил разум:

– Вспомни-вспомни, что старики говаривали: кто найдет заревой цветок, – и все тайны разгадать сумеет…

… встрепенулась, откинула наваждение и – вспомнила!

Вспомнила сон, приснившийся прошедшей ночью и взбудораживший на весь день покой. Отчетливо увиделся. Будто заново повторился.

 

Приснились мать и отец. И оба такие чистенькие, опрятные. Пришли и рассказывают, как дружно и хорошо они живут. Мать успела шепнуть:

– Отец-то совсем, слава Богу, другим стал…

У них, мол, тут всегда лето. Они здесь кур-гусей держат. Удивлялись: почему гусей-то раньше не держали? Птица такая выгодная: и мясо от нее, и пух-перо, а уж в обиходе-то сколь неприхотлива.

Отец поинтересовался: не вышла ли дочь замуж?

Ответила, как есть, что нет, не вышла.

– Пойдем-ка, доченька, со мной, – предлагает настойчиво отец. – Я тебе что покажу…

Приходят на большую поляну. Там стол стоит. Убран богато. Кушаньев всяких видимо-невидимо. Всё свежее. Всё жаром пышет. Вокруг веселое гулянье идет. Отец подзывает какого-то человека. Тот подходит.

– Вот, Дюшенька, – назвав, как в детстве, отец и говорит, – я тебе тут мужа присмотрел. Человек со всех сторон хороший. Надёжный. Живет с нами давно. Теперь, доченька, дело только за тобой. Ждём тебя…

 

Солнце, обозначив исход дня, всё дальше и дальше отходило в сторону дальнюю, сторону западную, – и в её настроении наступила завершенность: на душе тихо-тихо и покойно…

 

12 февраля 2017 г.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2018
Выпуск: 
1