Виктор ПЕТРОВ. Епифаний. Слово и молитва
Пищу убо аггельскую
Писание духовна словеса нарицают,
им же душа наслаждается,
внимающи умом,
и ако пищею тело,
тако и словом
укреплена бывает душа.
Когда люди перестают питать свои души словом и всецело заняты насыщением тела, наступают последние времена всеобщего очищения, как это уже было во время Потопа, как это ещё будет перед Страшным Судом, – так думали наши православные предки на исходе седьмой тысячи лет от Сотворения мира. В подобные переломные исторические периоды жизни общества в одарённых свыше представителях народа обостряется бесподобное чувство языка, поэзии, молитвы.
Мы очень мало знаем о жизни Епифания Премудрого (1340-е – 1422), но главные его творения – «Слово о жизни и учении святого отца нашего, бывшего в Перми епископом» и «Житие Сергия Радонежского» – обессмертили его имя. А сам автор житийной литературы остался без своего жизнеописания. Известны лишь те биографические вехи, которые он оставил в своих трудах: родился спустя сто с небольшим лет после Батыева нашествия; воспитывался в монастыре Григория Богослова (Ростов Великий); высшее образование получил в монастырской школе «Братский затвор», игуменом которой был старец Максим по прозвищу Калина; в совершенстве овладел славяно-русским и древнегреческим языками, а затем и богословием; совершил образовательное путешествие на Афон, в Константинополь и Иерусалим; с 1380 года обитал, с небольшими перерывами, в Троице-Сергиевой лавре, вплоть до своих последних дней.
В 1396 году в келье, где всё было обустроено для молитвенного подвига и вдохновенной работы, он собственноручно переписал и исправил «Стихирарь», собрание духовных стихов без нот (стихира – многостишие), включающее псалмы Давида, Песню Песней, книгу Притчей и другие произведения мировой христианской культуры. Церковным уставом предписано петь их, что и поныне осуществляется в монастырях. Принимал участие в написании летописных сводов, вёл беседы с митрополитами Алексием и Киприаном, художником Феофаном Греком, великим князем Дмитрием Донским, переписывался с видными церковными деятелями. Его руке, скорее всего, принадлежат и такие произведения, как окружное послание митрополита Фотия (1408-1431) «О нынешнем новом разрушении и мятежи церковной», а также «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русского». На все эти источники будем опираться в определении поэтической составляющей его трудов.
В собственноручном письме Епифания к епископу Кириллу Тверскому (примерно 1414 г.) приоткрывается тайна художественного творчества. Книжники Русской земли это письмо переписывали на протяжении трехсот лет, прекрасно понимая ценность высказанных в нём мыслей.
Епифаний Премудрый в письме Кириллу Тверскому, размышляя о художественном методе Феофана Грека, лучшего по тем временам «изографа» (художник-иконописец) и «витии» (книжник-писатель), пришёл к пониманию природы творчества. Он обратил внимание, что Феофан не создаёт свои творения по некоему образцу, как это было принято у ремесленников и «яко же неции наши творят иконописцы», а черпает образы из внутреннего духовного мира (Царства небесного), телесно находясь в непрерывном движении, беседуя, размышляя, всматриваясь в суть изображаемого: «умом дальная и разумныя обгадываше, чювственныма бо очима разумныма разумную видяше доброту си». Он творит как бы параллельно реальной, мимотекущей жизни. И никакая суета или бытовые дела не умаляют течения этого творчества. Когда Епифаний попросил Феофана изобразить ему на пергаменте во всех подробностях собор Святой Софии в Константинополе, поскольку тот видел его въяве, чтобы и у него сложилось ощущение зримого присутствия в Царьграде, Феофан Грек вначале ответил отказом (здесь и далее разбивка текста на строки моя – В.П.):
Не мощно есть, рече,
того ни тебе улучити,
Ни мне написати,
но обаче докуки твоея ради
мало нечто аки
от части вписую ти,
и то же не яко от части,
но яко от сотые части,
аки от многа мало,
да от сего маловидного
изображенного пишемаго нами
и прочая большая имаше навыцати
и разумети.
После этих слов, Феофан, продолжает автор письма, «дерзостно взем кисть и лист, и написа наскоре» изображение знаменитого собора. Епифаний, в силу важности мысли, ритмизирует ответ Феофана, оснащает его поэтическими средствами и затем многократно возвращается к высказанной русским греком формуле творчества – «От многа мало». Лишь в этом духовном «малом» может получить отражение целое, то есть Бог «иже в Слове в начатце утвержий небеса». Ведь просто невозможно всю реальность перенести в краски или в слова. Божьего мира не вычерпать словом. Но так, чтобы в малом засияло целое, возможно исключительно через вдохновенный образ, через художественное слово, обращённое своей внутренней стороной к невидимому миру. Преподанный ему урок Епифаний запомнил на всю жизнь. Лист с изображением Святой Софии он хранил при себе, показывал его московским художникам, которые «друг перед другом ратующее (соревнуясь – В.П.) и от друга приемлюще», подражали великому образцу.
Слова Феофана Грека, донесённые Епифанием, близки к поэтической формуле Блейка: «огромный мир – в зерне песка», но сказаны и ранее его и точнее, в традиции русского православия. Сейчас, в эпоху «сэлфи», эта мысль от нас ускользает, поскольку Божий мир отгорожен, закрыт собственной персоной художника, прямой перспективой эгоизма и индивидуализма, послеобеденным сознанием. В те благословенные года мировидение было несравненно более духовным, что создавало богатейшую питательную почву для русской поэзии. К Епифанию, к добытой им поэзии, словесной иконописи и обратимся, оглядываясь вспять по закону обратной перспективы.
Всё же, прежде скажем несколько слов о тогдашнем миропонимании, сугубо библейским в своей основе. Для Епифания было очевидным, что весь видимый и невидимый мир сотворён Богом в шесть дней (эпох – В.П.), что после трудов своих в седьмой день Он отдыхает, а на восьмой – осуществит Свой суд над человечеством. В его время считалось, что седьмой день завершится в 7 000 году от Сотворения Мира, то есть в 1492 году от Рождества Христова. И этот год был уже не за горами, осталось до него три поколения. Время преставления Стефана Пермского он обозначил словами «и от створеньа миру, еже есть от Адама, в лето 6904». Епифаний чувствовал мир и мыслил в рамках семи библейских тысячелетий, то есть – целостно, начиная от мгновения, когда «первозданный человек, родоначальник Адам, рукою Божию создан бысть» и до второго пришествия. Эта глубина и высота мировидения отражалась в его творениях, гармонизируя его слог, придавая весомость каждому слову. Он не был зажат современностью, «не влеком бе лукавым своим обычаем», как некоторые нынешние поэты и художники, которым и трехсотлетняя глубина времени – седая древность. Сравните пространство библейского времени с нашей освоенной «территорией классики» (радиоволна «Орфей»), едва охватывающей девять европейских поколений! Для человеческого чувства и мысли необходим простор, равный истории всего человечества, в противном случае собственная сущность ускользает, ослабляя творческий порыв и осаживая вдохновение. В этом ключе вполне понятен горячечный вопрос поэта: «Но кто мы и откуда, когда от всех тех лет остались пересуды, а нас на свете нет» (Борис Пастернак).
Жизни Епифания и Стефана были переплетены с самых юных лет. Стефан, которого в миру называли именем Храп, скорее всего за его живость, активность, нахрапистость, будущий епископ Пермский, овладел грамотой и книжным делом в школе провинциального Устюга, а затем, как старший товарищ Епифания, вместе с другими учениками в «Братском затворе» осваивал православную культуру, включая появившиеся в это время на Руси философско-богословские трактаты Дионисия Ареопагита и Иоанна Дамаскина. Отношения между ними не были ровными, они часто спорили о значении слов, о стихах, о мыслях предшественников, причём каждый отстаивал свою правоту, но в то же время оставались друзьями. В зрелом возрасте Епифаний сетует на собственную юношескую несдержанность: «бых ти досадитель, ныне же похвалитель». На Руси складывалась особая питательная среда для вызревания учёных богословов, художников и поэтов, не порывающих связи с традиционной народной культурой изустной словесности. Было кому сочинять, было кому слушать, читать и оценивать по достоинству. Книжная и устная народная словесность бытовали параллельно и были связаны друг с другом, так сказать, на духовно-генетическом и на бытовом уровнях. Книжные и изустные стихи в равной мере являлись посланиями от сердца к сердцу человека. Именно в океане устной русской словесности появились острова, а затем и целые материки авторской книжной поэзии. Напомним, что от поэта-дружинника Бояна до поэта-иеромонаха Епифания не более трехсот лет, девять поколений, и столько же – от Епифания Премудрого до Аввакума Петрова и далее – к Михаилу Ломоносову, от которого до нашего времени те же триста лет. Такова траектория отечественной поэзии. Мы же сейчас живём в пору ещё незавершившегося трёхсотлетия пушкинской эпохи русской поэзии. И в наши дни устная и книжная поэзия продолжает сосуществовать.
«Слово о жизни и учении» Стефана Пермского – вершина старинной русской книжной поэзии. Это авторская книга, оригинальная по композиции, каковой не наблюдалось ни ранее, ни в более поздние времена. Её богатство в сочетании летописных («Плачь пермьсмких людей») фольклорных («Плачь церквей»), церковных («Молитва»), библейских (по всему тексту) и традиционных для житий, как литературного жанра, похвальных слов. Всё произведение обогащено ироническими мотивами, ритмизованными и рифмованными периодами, инкрустировано игрою звуков, слов и смыслов, цепочками синонимов и библейских изречений. Появление «Слова…» Епифаний объясняет просто: «обаче любы его влечёт мя на похваление и на плетение словес». И читать его лучше без перевода на современный русский язык. Так звукопись сочетания «идеже идеши» в переводе исчезает, сравните: «куда бы ты не пошёл». Поэзия рассеивается, а то и улетучивается. Тому множество примеров. Прав сибирский писатель Василий Дворцов, когда утверждает, что русскому человеку необходимо в школьные годы изучать церковнославянский язык, как это было в Золотом и в Серебряном веках, а русскому поэту, добавим, древнерусский и старорусский, то есть знать и чувствовать все оттенки родной речи, разлитой на историческом пространстве в тысячу лет. Приведу для наглядности пример подлинника и перевода на современный русский язык:
Трезвися о всем зело
постражи дело
створи благовестника,
службу свою извести.
Эти крепкие, изящно звучащие («трезвися – благовестника - извести») строки в переводе становятся вялой, хотя и понятной для нашей поверхностной образованности, нравоучительной прозой: «будь бдителен во всём, перенеси скорби, соверши дело благовестника, исполни службу свою». Так выветривается поэзия, изначально обогащающая речь. И ритм, и рифма, и поэтический символизм, расцвеченный метафорами, возвышают речь, соответствующую сердечному видению явления автором. Болваны-кумиры «вырезом вырезаемые». В переводе – «выдолбленные, вырезанные» - и музыка поэзии исчезает. Такая речь, как и поэзия в целом, пересказу на ежедневном языке не подлежит. Понятно, что старорусские тексты придётся читать со словарём, но это всё же лучше, чем в академическом переводе. В нём пропадает поэтическая лаконичность, рассеивается энергия фраз, например, таких как: «иди убо и буди», «свеща по свершеньи», «исполни исполнением», «броня правды», «влеком бе лукавым», «плачем учернихся», «се азъ отхожю от вас» и множество других.
Скажем несколько слов о герое этой книги – Стефане Пермском, поразившем своих современников равноапостольным подвигом своего жития. Он задался целью обратить язычников пермяков (коми-зырян) в русское православие: создал пермскую азбуку и грамматику, перевёл на коми-зырянский язык основные церковные и некоторые библейские книги, включая и те, что вобрали в себя религиозную поэзию, соединив тем самым северный народ с русским православным миром, со Вселенской Церковью. Он самолично осуществил крещение Севера, как четыре века до него была крещена великим князем Владимиром Русь, а затем и народы Русской земли.
И не случайно своё произведение Епифаний назвал «Слово…» Так у нас обозначали, причём и в книжной и в устной традиции, поэтические тексты. О герое жития, своём старшем товарище и друге он говорит: «Родом русин из народа славенского», подчёркивая, что они земляки, оба с Русского севера. «Слово…» Епифания полифонично, в нём и вдохновенная поэтическая речь («желанием обдержим… и любовию подвизаем… влечёт мя на похваление и на плетение словес») и описательные, чисто прозаические периоды, биографические сведения, и диалог с читателем, и молитвенное обращения к Богу. Исследователь и знаток этого произведения Г.М. Прохоров предложил свои образцы деления сплошного епифаньевого текста на строки и строфы, «следуя его ритму» (См. «Святитель Стефан Пермский», Серия «Древнерусские сказания о достопамятных людях, местах и событиях». – СПб., «Глаголъ», 1994, сс. 42-45). Мы же будем следовать не внешним признакам, но руководствоваться критерием наличия в тексте высокого содержания поэзии. Заметим, что Епифаний оказал сильное воздействие на формирование церковных песнопений и, прежде всего, акафистов (богослужебных песен, направленных в небеса). Поэзию Епифаний понимал как божью речь, обращённую к человеку, рождённую в небесно-чистой душе наделённого даром слова творца-певца.
Обратимся к тексту «Слова….» о Стефане Пермском, к его «Зачину». И вот, что мы узнаём: творчеству предшествует и его определяет «глубина молчания» поэта. Именно она – «основа слова» (Епифаний). Затем приходит мера вдохновения и создаётся в невидимом сердечном пространстве то, чего не было до этой поры в чувственном мире. Остаётся лишь записать на пергаменте рождённое произведение. Далее Епифаний продолжает: «Елма (поскольку) же аз не достигох в ту меру и не приидох в сие прясло (состояние), еще невидимо на разумных скрижалех сердечных писати, но на чувственых харатиах изволих писати». Поэзия рождается не на поверхности пергамента, а в сердце художника слова. И далее: «Хотел бых написати мало нечто, яко от многа мало». Эта формула, к которой Епифаний пришёл в беседах с Феофаном Греком, нам уже известна: «многое в малом»!
Научиться «ветийских глагол» (поэзии слова) невозможно. По Епифанию и книжников его круга, поэзия – «дар Святаго Духа»:
Там отверзу уста моя,
и наполнятся Духом,
и слово отригну…
Само «слово», поскольку оно «твердо, разумно и пространно», относится уже к видимой реальности, чувственно, а посему может лишь улавливать духовное состояние поэта, «яко от многа мало». Не случайно Епифаний пользуется глаголом «отригну», созвучного – отрыгну, подчёркивая связь телесного и душевного, переходящих на качественно новую ступень, верховную ступень духовного. Поэзия всегда чудо, тончайше связанное с реальностью, она сверхъестественна: «и ис пламени росу источи, еже есть чрес естьство». Из пламени роса! Поскольку Священное Писание «начетчики», как называли в то время высокообразованных книжников, знали в мельчайших деталях, параллельно сказанному Епифанием в памяти вспыхивали слова: «И из пламени Господь росу источил» ( Деян. 3.50). Поэтому-то автор поэтичнейшего в русской агиографии жития, нисколько не самоуничижаясь, просит читателя: «Молю вы о сем, не зазрите ми грубости и не будите ми зазратели». Епифаний, прекрасно зная о своём даре, опасался, что его читатели примут за истину оболочку слова, не проникая в тонкие его глубины.
После воспроизведения Стефановой молитвы Епифаний переходит к реальным событиям, но раскрывает их не с бесстрастием летописца, а вдохновенно, в ритмах исторической баллады:
Исперва убо сий Стефан
много зла пострада
от неверных пермян
от некрещёных:
озлобленье, роптанье,
хухнанье, хуленье,
укоречье, уничиженье,
досаженье,поношенье
и пакость, овогда убо прещенье.
Смертию прещаху
ему, овогда же убити его хотяху.
Иногда же оступиша его обаполы
вкруг около его со ослопы,
и с великими уразы смерть ему нанести хотяще…
и соломе вкруг около его обнесене бывши,
всхотеша хотеньем
створити запаленье…
А в разделе «О церкви Пермстей» уже звучат одические ноты:
В ней бо великолепны тайны являются,
в ней же святые литургии стваряются,
в ней же божественных таин свершается,
в ней же многих человек души спасаются,
в ней же многим людям прибежище бывает.
В ней же телесные грехи крещением омываются,
В ней же душевные скверны покаяньем и верою очищаются.
Ну чем не Симеон Полоцкий, но без польского акцента! Чем не архаичный Ломоносов! И это за три столетия до силлабического стихосложения и отделения стихотворного жанра от общего потока русской словесности. Приведу фрагмент чистой епифаньевой речи о церкви. Заметьте, ритм её явен и в прозаической записи: «Юже исполни исполнением церковным, юже свеща по совершеньи исполненья священьем великим, юже створи высоку и хорошю, юже устрои красну и добру, юже изнаряди чюдну вправду и дивну, дивна бо поистине и есть». Такую поэзию в первозданной прозе стихами не запишешь, столько в ней нюансов, так она узорчата, так перекликается от слова к слову и от звука к звуку, разве не воистину – «плетение словес»! Ритм то торжественный, то дробный, словно удары кимвал, звукопись перекликающихся слов трепетна, тяга к поэтической раскалённости очевидна. В данном случае главное – высвободить из языковой породы духовное вещество поэзии, чтобы оно своей внутренней силой облучало читателя, выбивало из него мёртвые крупицы недоверия к сказанному поэтом. В старорусском языке проза и стихи сплетены в органическое единство, нет и намёка на их искусственное разделение, и это вызывает у читателя безусловное доверие к написанному и придаёт достоверность сказанному. Происходит как бы естественное вырастание поэзии из возделанной почвы прозы: вот зарождается ритм, вот организуется стих в два лепестка, укрепляется и пускается в рост, появляется третий, четвёртый стих, мысль и чувство расцветают, образуют семена, которые падают в культурную землю прозы до нового восхождения, когда этого потребует содержание произведения. Слово «стих» по-русски означает – порядок.
Особо насыщен поэзией раздел «О Препрении влъхва». Это и понятно, поскольку даётся описание устного словесного поединка при стечении зрителей из простого народа. В этой части жития речь язычника и слова православного в равной мере передаются средствами поэзии. Волхв по имени Пам-Сотник был несомненно знатоком волшебной поэтической речи, носителем устной народной словесности. Прибегнем к тексту Епифания, рассматривая его не только в качестве прения о вере, но и как описание состязания стихотворцев, в некоей мере, как средневековый поэтический турнир:
Овъ бо тому не покоряшеся,
овъ же сему не повиняшеся,
и другий другого не послушаше,
и первый первого неразумна именоваше.
И нестройни расхожахуся,
понеже овъ свою веру хваляше,
овъ же свою;
един не принимаше сего преданий,
и другий отвещашеся оного повелений.
Вот передача Епифанием речи кудесника, пронизанная былинной напевностью и зарифмованная по-книжному:
Братья, мужи пермьстии!
Отеческих богов не оставливайте,
а жертв и треб их не забывайте,
а старые пошлины (обычаи – В.П.) не покидывайте,
давныа веры не пометывайте!
Стефан парирует таковыми стихами:
Иже себе не могут пособити,
тебе ли пособят?
иже себе не могоша оборонити,
тебе ли оборонят?
И далее он переходит на духовную прозу, близкою к молитвенной речи, тем самым подчёркивая преимущества православия перед язычеством, излагая пермякам Символ веры, но завершая по-народному, с поговорочной афористичностью: «По тебе же, по чюжем, не идем», «бысть слеп волхвъ», «бысть страх на всех». Пам-Сотник показан Епифанием достойным и лютым противником, владеющим поэтическим словом, но уступающим Стефану в убедительности молитвенных речений. Поэзии определено место достойное, но всё же не верховное, она уже не земная, но ещё и не небесная реальность, поскольку лишь Бог Саваоф «всяческая от небытия в бытие приведе». Епифаний предаёт языку Стефана библейскую высоту, показывая всем слышащим его, что он владеет речью неизмеримо более духовной, что он, хотя и младше по годам, но мудрее и выше своего противника:
О, прелестниче
и развращению начальниче,
вавилонское семя,
халдейский род,
ханаанское племя,
тмы темныя
помраченное
чадо,
пеньаполнев сын,
египетскиа прелестнее тьмы внуче
и разрушенного столпотворенья правнуче!
Эти слова и ударные цитаты из Библии, скорее всего, остались малопонятными зрителям этого состязания, чаша весов народных симпатий стала склоняться на сторону волхва, чья речь и впрямь сильна:
Аз бо не обленюся
створить кудес на твое потребленье,
и многи боги моя
напущу на погубленье
твое…
Смысл слов Волхва прост: у вас всего один Бог, а у нас много, что делает нас успешнее в реальной жизни. У нас один охотник идёт на медведя, у вас сто или двести, а возвращаются без добычи, и прочее. Народ одобрительно отзывается на его слова. Это явствует из текста Жития: «Кудесник же и чаровник прежде нача во уме своём кичитися и величатися, словесы своими гордяся присно…». Именно эта ложная самооценка, грех гордыни, чувство якобы превосходства над противником, в итоге привела Пама-Сотника к полному поражению в состязании. Стефан перестаёт цитировать Писание от «Адама, доже и до распятия Христова, и въкресениа, и взнесенья, таче и до скончениа миру» и с большей поэтической убедительностью предлагает от слов перейти к делу, к испытанию огнём, а затем и водой. Уточню, что состязание двух вер происходит зимою. В речи Стефана градус поэзии возрастает:
Придиве и вожжеве огнь
и внидеви вонь,
яко и сквозе огнь
пламен пройдева,
посреди пламени горяща.
Вместе купно пройдева
оба, аз же
и ты…
Далее – описание испытания водой, через две проруби «в глубину реки Вычегды, и пустився на низ по подледью». Волхв со страхом старого человека отказался идти и в огонь и в воду; «внезапу сгорю и огнём умру». Народ, собравшийся на это состязание, убедился в правде Стефана и потребовал по своему закону казнить Пам-Сотника. Но и здесь православный проповедник оказался на высоте. В форме библейского изречения он произнёс: «Не посла бо мене Христос бити, но благовестити, и не повеле ми мучити, но учити». И пермяки в рифму утверждают:
Сий Стефан много добра нам податель
и великим благом ходатый…
Той нам даровал есть грамоту умети,
и книги разумети.
По Епифанию, слова – плоды уст, человек испытывает голод телесный и голод духовный, он охвачен «двема гладома»:
И прежде ядениа,
и при ядении,
и по ядении
глаголашася псалом
и по питьи песнь…
Поэтическая кульминация жития – «Плачь церкви Перьмскиа». Епифаний в этой части «Слова…» достигает вершины своего творчества и высот русской поэзии, по сути дела, предлагая образец для сочинения духовных стихов последующих столетий. Он уже не говорит, а рыдает, оплакивая смерть Стефана не только и не столько как церковного деятеля, но, скорее, как личного друга своего: «Увы мне, печаль обиде мя велья».
Ныне же свеща угаси ми…
Иже иногда веселяхся
аки брачне ликующи,
ныне же умиленно сетую
беды ради стенющи.
Иже иногда праздновах, ликоствующи
и радотворные песни поющи,
ныне же рыданная, и опечаленыя, и плачевныя,
и надгробная песни…
Како ся всъплачюсу житьа моего,
како отверзу устне,
иже от многа плача захлипаяся?
Како испущю глас,
иже безгласьем одръжима есмь?
како испущю речь,
иже от многа плача
речь претръзает (прерывается – В.П.) ми ся,
и токмо скудие (с трудом – В.П.)едва изношю слово?
Если книжную лексику того конкретного времени, единую для Сербии, Литвы и всей Русской земли, заменить в полной мере устной, разговорной, то перед нами проявится духовная поэзия старообрядческого уровня. Но и без этого, книжные слова словно растворяются и становятся одной пронзительной болью. Это понимал и сам Епифаний Премудрый. Приведу его размышление: «Егда бо неции видятся в глубок плачь входящее, обычай есть плачющимся причитати нечто некако словеса, да не празден въспущается глас плача…». Действительно, истинная поэзия как бы растворяет в едином душевном потоке слова, уже не обращаешь внимания на непонятные или спорные места, принимая весь текст целиком и сразу. Поэзия по Епифанию – «последнее прошенье, конечное желанье». В наши дни стихи, вернее, тексты ритмически организованные и оснащённые регулярной рифмой, по соглашению и умолчанию относятся в разряд поэзии. В пятнадцатом веке форма не довлела над содержанием и к поэзии обращались, вернее, до неё поднимались в особо драматических моментах повествования. Епифаний вместо «стих» чаще пишет «стис». А ведь он прав, слова в его стихах стиснуты до воспламенения.
В заключительном разделе книги «Плачеве с похвалою инока списающа» (пишущего – В.П.) перед читателем не открывается уже голос народного плача, а возникают книжные, свободно организованные стихи.
Аз же, отче, господине епископе,
аще уже и умрешю ти,
хощю принести хвалу,
или сердцем, или языком, или умом, –
иже иногда сущю ти,
бых ти досадитель,
ныне же похвалитель,
иже некогда с тобою спирахся
о неких о приключшихся
или о слове етере,
или о коемждо стисе,
или о строце.
Иже обаче ныне,
поминая твое долготрьпение,
и твое многоразумье,
и благопокоренье,
сам ся обрыдаю и рыдаю:
увы мне!...
Уже бо межю нами межа велика створися,
Уже межю нами пропасть велика утвердися…
Между нами межа! Как чудно сказано! Убеждён, что между современной поэзией и старинным русским поэтическим словом в душе и сердце поэта не должно быть межи. Поле поэзии – едино.
В «Житие Сергия Радонежского» Епифаний Премудрый вновь обращается к формуле творчества: «Еже от многа мало нечто понудихомся». Знаток древнерусской литературы В.В. Колесов, основываясь на различиях стиля, выявил в Житие тексты, созданные Епифанием, а не его соавтором, младшим современником Пахомием Лагофетом, лишённым поэтического дарования, но бережно сохранившим высокие слова своего предшественника, «приимшего Господень талант»:
Нъ понеже желание привлачит мя
и недостоинство млъчати запрещает ми,
и греси мои, яко бремя тяжко, отяготеша на мне.
И что сотворю?
Дерзну ли, недостойнее к начинанию?
Что убо – реку ли или запрещу в себе?
О каю ли свое окаанство?
Внимаю ли въсходящим на сердце мое
блаженством о преподобном?
Но ты сам, отче, съдействуй ми…
Пахомий Лагофет, православный по вере и исихаст (исихия – безмолвие) по убеждению, переписав и дополнив чудесами святого Сергия творение Епифания, оставил в неприкосновенности те слова, стихи, строки, страницы, из которых исходил особый свет поэзии. Так же он сохранил для читателя и светоносный подбор цитат из Священного Писания и произведений Отцов Церкви. И вот, в начале Жития, в «Слове похвальном» Епифаний возвращает нас к счастливо обретённой им в беседах с Феофаном Греком мысли о сути художественного творчества, но уже не об иконном письме, а о словесной ипостаси (сущности) поэзии, творимой «по образу (не путать с лицом – В.П. ) и подобию (которое ещё предстоит достичь праведным житием – В.П.) Божьему»:
Несмь бо доволен по достоянию
хвалы тебе принести,
но малое от великих провещати.
Слова поэта он воспринимает как пищу ангелов, «понеже светла и сладка»:
Пищу убо аггельскую
Писание духовна словеса нарицают,
им же душа наслаждается,
внимающи умом.
и ако пищею тело,
тако и словом
укрепляема бывает душа.
Забота о чистоте душевной читателя – вот стимул для поэтической речи, для особого «плетения словес», которые преображаются в образа (иконы), что на Руси, в отличие от западных мастеров, не сопоставляли с внешними контурами лица (персона). И далее Епифаний уже прибегает к приёму краесогласий, торжественно оперяющих его речь без потери высокого смысла:
Весть бо добродетель словом многым умилити,
яко же жалом душу уязвити
и к Богу честным житием подвигнути.
Умаление, «мелина ума» – измельчание духовное, мель, как отсутствие глубины. Отсюда и слова – «да не забвенно будет», данные поэтом в пятикратном повторе!
Поэт создаёт свои творения для потомков, поскольку современники и без видимого слова зрели душевный свет святого, прикасались к действительной красоте жития преподобного Сергия. Они зрели первоисточник!
Но обаче внутрь желания
нудит мя глаголати,
а недостоинство мое
запрещает ми млъчати…
Между книжной и устной народной поэзией нет непроходимой межи. Те же люди, что пели на гуляниях, садились за списание и писание книг. Епифаний называет себя «окаянным и лишённым разума». Значит, этому было бытовое основание:
Увы, люте мне!
Ползаа семо и овамо,
И переплываа сюду и овиду,
И от места на место переходя!..
В отличии от него, Преподобный Сергий:
В молчании добре седяще
и себе внимааше:
ни по многым местом,
ни по далним странам хождааше,
нъ въ едином месте живящее
и Бога въспевааще.
И далее – добротной прозой: «Не искаше бо суетных и стропотных (лукавых) вещей, иже не треба ему бысть…». Епифаний порывается от мирского к духовному, но сам-то обитает «в стране живущих» и отдаёт должное живому слову. Слово у Епифания поднимается волной, достигая девятого вала поэзии, и вновь опускается до белого, раскалённого песочка стихотворного повествования, незаметно переходя в прозу: «Мнози же убо елици к нему веру и любовь имущее, не токмо в животе, но и по смерти
к гробу его присно приходящее,
и со страхом притекающее,
и верою приступающее,
и любовью припадающее,
и с умилением приничающе,
и рукама объемлюще,
светоносно и благовейно осязающее, очима и главами своими прикасающееся, и любезно целующее раку мощей его, и устами чистыми лобызающее, и верою тёплою, и горящим желанием, и многою любовию беседующее к нему, акы живу по истине и по успению живому…».
Обратимся к «Слову о житии Великого князя Дмитрия Ивановича» созданному, скорее всего, самим Епифанием Премудрым, возможно, совместно с его безымянным учеником (исследователи до сих пор не пришли к единому мнению об авторстве). Напомним, что жанр «Слова» традиционно предполагает выход на поэтические средства художественного воздействия, достаточно вспомнить «Слово о полку Игореве». И мы находим в нём и силлабические стихи, например, «пустошные беседы творяще, и срамных глагол не любляше», или «многы врагы, вставшее на нь, победи, и славный град Москву стенами чюдно огради», и игру словами – «на реце Вожи и поможе Бог», и древний былинный распев, явно звучащий в рече князя Дмитрия Донского:
Лепо есть нам, братие,
положите главы своя
за православную веру христианскую,
да не преяти
будут гради
наши погаными.
Не запустеют святые божиа церкви,
и не разсеани будем
по лицу всеа земля,
не поведени будут
в полон жены и чада наша,
да не томими
будем погаными
по вся дни…
Необходимо учесть тогдашнюю природную певучесть нашей речи, протяжённое звучание окончаний, близкую стыковку рифм – и тотчас услышим колокольный ритм торжественной речи.
Обратим внимание на описание достославной Куликовской битвы. Необходимая краткость и спрессованность слов высекает искры поэзии без обращения к приёму рифмовки, достаточно старых, как русский мир, средств художественного воздействия на читателя и слушателя, знакомого не только с книжной, но и с устной народной словесностью:
И встрете его в татарском поле,
на реце Дону.
И сступишеся плъци,
аки тучи сильнии,
и блеснушася оружиа,
аки молниа в день дождя.
Ратники же сечахуся за рукы емлюще,
по удольям же кровь течаше,
и Дон река потече с кровию смесившееся,
и главы татарские
акы камение валяшеся,
и трупы поганых
акы дубрава посечена.
И такое словесное раздолье соединено с вполне книжными оборотами, типа «высокопарный орёл», «пучина разуму» и др. И в этом же произведении мы встречаем виртуозные стихи, совершенно в духе и стиле Епифания Премудрого. Для примера приведу краткую стихотворную характеристику русских князей того времени:
Князя русская в области своей крепляше,
велможам своим тих и уветлив в народе бываше,
никого же оскръбляше,
но всех равно любяше,
младых словесы наказааше,
и всем довол подавааше,
и к требующим руце простираше.
И этот приём применён автором данного «Слова» неоднократно, благо этому способствовал старорусский, московский язык, обильный одинаковыми глагольными окончаниями. Вот, например, краткий портрет князя Дмитрия:
Землю русскую управляше,
на престоле седяше,
яко пешеру в сердци дръжаще,
царскую багряницю и венец ношаше…
Заметим, что в передаче устной речи героев этот явно книжный приём отсутствует. Так скорбный плач княгини Авдотьи, не уступающий по силе плачу Ярославны, приближается к духовным стихам и старообрядческим песнопениям последующих столетий:
Всплескашася горкым гласом,
огньныа слезы от очию испускающи,
в перси своя рукама бьющее.
Яко труба, рать поведающи,
яко ластвица, рано шепчущи,
и арган сладковещающий глаголаше:
«Како умре, животе мой драгый,
мене одину вдовою оставил!
Почто аз прежде того не умрох?
Како заиде свет от огню моего!
Где отходиши, съкровище живото моего,
почто не проглаголеши ко мне,
утроба моя, к жене своей?
Цвете прекрасный,
что рано увядаеши?
Винограде многоплодный,
уже не подаси
плода седцю моему
и сладости
душе моей!..
Солнце моё, – рано заходеши,
месяц мой светлый, – скоро погибаеши,
звездо восточная, почто к западу грядеши?..
Свете мой светлый,
чему помрачился еси?
Этот плач оставлю без комментариев. Несомненно, что в пятнадцатом веке русская книжная поэзия подпитывалась родниками устной народной песни, но в тоже время была вполне самодостаточной и соединяла русскую словесность с мировой христианской литературой.
Аще ли премолчу,
нудит мя язык яснее рещи.
Автор этого «Слова» понимает, что он отдаётся на волю языку, который сам выносит и возносит его там и туда, где этого требует содержание, то к народной, то к книжной лексике. Место поэтическому изложению было точно определено, но ещё не выделено в отдельный литературный жанр.
Обратимся к другим источникам русской поэзии XV столетия. Епифаний как поэт оказал сильнейшее воздействие на современников и потомков, вплоть до авторов старообрядческих духовных стихов. Приём «извития (плетения) словес», применение ритмически организованных периодов, внутренней рифмы и краесогласий, звуковых перекличек, повторов, раскаляющих речь и прочее – стали достоянием талантливых и даже просто образованных книжников.
«Сказание о нашествии Едигея» (1408 г. Текст из Симоновской летописи) даёт прекрасные образцы ритмически организованной речи:
Безаконии бо агаряне
волчески всегда подкрадывают нас,
злохитренно мируют с нами.
Да неколи князи наши,
надеющия целыя любви от них,
бесстражии будуть,
да они, губительное время обретши,
место злаго желаниа получать.
Разве не обращены эти строки и к современным раболепным князьям-правителям? И далее – всплески поэзии:
Истекшая крови
на Коломне
от иконы…
И множество людей изгибоша,
а инии от зимы изомроша…
почет почиеши… (почившие в славе – В.П.)
Таковым вещем да внимают:
юнии старцев да почитают.
Перед нами поэтические скрепы в целом прозаического текста.
Русский человек издавна любил строить фразы ритмично, обращаться к рифме, к словесной игре. Примером тому берестяная грамота №46, написанная обычным горожанином, возможно, учеником мастера грамоты:
Невежа писа,
недума каза,
а кто се чита…
Запись эта визуально зашифрована и читается перекрестно от букв первой строки к буквам второй. Это уже игра словами, показывающая, что в народе развился вкус к поэзии. Книжная поэзия в первой половине пятнадцатого века стала свободно проникать во все слои горожан, обогащая устную речь. Вместо ожидаемого вывода вслушаемся в дошедшие до нас слова блаженного Максима, который полуголым и зимой и летом ходил по улицам Москвы, изрекая:
Божница домашна,
А совесть продажна…
По бороде Авраам,
А по делам Хам…
Всяк крестится,
да не всяк молится…
Тысячелетняя русская поэзия, развёрнутая как единое духовное поле, драматургия устного и книжного словесного творчества в единстве времени и места разом предстают перед нами как естественный процесс самобытной, а значит, и обогащающей мировую литературу отечественной словесности. В духовной картине этого десятивекового поля Епифаний Премудруй занимает достойное место между легендарным Бояном и почти современным для нас Пушкиным. Поэзия является, когда нас охватывает вдохновенное чувство вечного и происходит преображение окружающего и живущего в нас мира, земного и небесного – одновременно.
2017-2018 гг.
На илл.: Писцы книг. Миниатюра из лицевого «Жития преподобного Сергия Радонежского». XVI век. Епифаний Премудрый изображён слева, он уже начертал первые слова «Жития»