Игорь ЗАЙЦЕВ. Хроника старческого суицида. Рассказ. (2002)
Для христианина нет причин бояться смерти. Он ея желает, зовет, нетерпеливо ждет ея прихода. Особенно вожделенна смерть для того, кто постоянно предан был своему Ангелу-Хранителю... Что такое смерть? Это минута, в которую Ангел-Хранитель разрешает узы плоти, как бы стены темницы, и, освободив душу из плена, говорит ей, время настало, гляди на небо!
(Размышления христианина, посвященные Ангелу-Хранителю)
Сентября 25 дня 1890 года.
Цензор Архимандрит Тихон.
Что может сказать простреленная седая голова, пробитая чуть сбоку к макушке, наискось через висок? Что можно узнать от нее, лежащей в еще теплой бане, на темном дощатом полу в бурой остывающей неизбежности, подобии того, что было кровью.
И звук, и короткий разбег пули, и еще более короткий удар, взрыв, и чуть ранее до него мелькнувший в последний миг солнечный луч надежды,- все это здесь. Как предмет. Как сломанная игрушка. Как признание того, что положен на обе лопатки, с удивленным лицом, полным воплем проклятия и беспомощности.
На стенах и вдоль лавок серая хлябь того, что было некогда волей, смехом, памятью...
Все это увидит тот, кто войдет сюда первым...
Бабка Екатерина давно поняла, что старик-сосед не в себе. Его сумасшедшие глаза сначала заставили ее поволноваться за себя (может, в чем провинилась), потом, успокоившись жуткой догадкой, она верным бабьим чутьем ждала неизбежной развязки. Тихий хлопок в то раннее утро не показался ей странным или страшным. Он просто сказал ей : «Пора»...
... И немые закрытые глаза ничего не добавят к сказанному не словами. Да и что тут сказать?
Бабка Екатерина открыла дверь в соседскую баню, заглянула в парилку. Теплый воздух обдал ее сладко-тошным запахом крови, запахом, которого человеку знать нельзя... Она не стала входить к старику, чья фигура в простой армейской гимнастерке и цивильных штанах так и осталась лежать на полу, раскинутая в неестественном жесте, а тут же направилась в избу.
По деревенским меркам, старик был куркуль. Пасечник и ветеран с баснословной пенсией, он был пример достатка для всей деревни Осинки, обнищавшей донельзя в последние годы. Аккуратно, дабы никто никогда не узнал об этом, Екатерина перебирала вещь за вещью в течение всего дня, не делая исключений ни для чего, не гнушаясь ни рыхлым тряпьем, ни старыми штопанными носками. Лишь к вечеру она вдруг обмякла и завыла, когда увидела положенное в комнате на самом видном месте, на телевизоре , оставленное стариком завещание, где подробно было расписано в какой сберкассе снять деньги на похороны и на поминки, что отходит племянникам, что брату родному и что брату двоюродному. Екатерина поняла, что и в этот раз денег ей не видать. Перехитрил ее сбрендивший старик. И ей первой свидетельнице смерти вот уже трех соседей так и не добиться от своей живучести большого проку. Она взяла облитый перламутром заварочный чайник, не означенный в завещании и две почти новые эмалированные кастрюли, отнесла их домой. А через полчаса от нее, плачущей искренними слезами, племянники узнали, что старик застрелился.
Всему виною - зима. Русская зима с ее звенящей тишиной , с ее ледяным спокойствием. Застывшие, впавшие в сонный бред леса. С затерянной где-то там, в глубине, как-то сбоку, жизнью. Снега, то рыхлые, то скрепящие от мороза, хрустящие и поющие под ногой. Вымороженные добела сухой стерильной едкой тоской, непрестанно напоминающие старику с недавней поры и запахом и цветом вымороченную чистоту простыней райбольничного приемного покоя... Тех самых простыней, на которых умерла в начале осени его жена... Зима... На полгода все замирает и в этом сонном спокой ном дыхании есть и бездонная печаль и сладкая боль, успокоительная для безутешного старого сердца.
В тот же вечер пришли изрядно бухие племянники и убедившись, что старик мертв, забрали то, что полагалось им по завещанию, подоспевшие брат и двоюродный брат помогли очистить дом от цветного телевизора, холодильника, запасов меда, а племяши возились до ночи и добрали то, что могли, не оставив в доме даже штор на окнах. Только старая одежонка, потрепанная обувь в громоздком старинном шкафу, да надтреснутый стол с несколькими вытертыми стульями еще напоминали о том, что здесь был не дом, а полная чаша...
То ли дело летом, когда пчелы, неутомимые даже в самый зной день собирают природную усладу по крупинке, и каждый цветок, раскрыв солнцу всего себя, трепещет и поет - о любви. Ветер сгибает его головку и он, раскачиваясь на упругом стебле, соглашается и с ним, и с его властью, и с его настойчивостью, и со своей участью и не перестает петь о любви и непрестанно смотреть на медовое солнце.И то, что вызрел о под ним собирается в соты, чтобы зимой, в стужу напомнить о щедрости и цвете жизни, о ее упоительном обаянии, милой и простой красоте.
О старике вспомнили на другой день, и племянники долго спорили, кому первому в баню идти. Потом, выпив вдвоем поллитру белой, лениво матюгаясь, побрели делать работу. Нашли в сарае припасенный по деревенской традиции сосновый струганный гроб, притащили его в комнату, установили на табуретках под иконами.
Соседские старухи (в их числе и бабка Екатерина), крестясь и охая, омыли покойного, переодели в чистую рубаху, парадный пиджак с орденами, после чего племянники перенесли старика в дом и уложили, скрестив ему полотенцем руки на груди, да прикрыли простреленную голову бумажной молитвой... Затеплили под иконой лампаду и запричитали, запели заунывными дребезжащими голосами из Евангелия и из Псалтыря. Хоронить как-то иначе, даже самоубийц, в Осинках не умели...
После лета была осень, и осень тяжелая, дождливая.
Солнце потратило всю яркость горения на листья, и леса вспыхнули причудливым пожаром, высыхая до бледной желтизны, не размокая от влаги. И уже в прошлом - душистый медовый Спас, наполняющий веселым пчелиным золотом фляги, и суета, и борьба соседских ребятишек за сладкие восковые соты, и праздник первого перебродившего меда.
Как-то в дождь, в октябре, тихо, как уснула, умерла жена у старика. И он, по пути из больничного морга протяжно и непрестанно плакал, не в силах утешиться, как и отпевавший это лето дождь. Но несмотря на боль, тогда было легче. Он знал, что делаеть, собрал ее в припасенное ее собственными руками смертное. Выбрал место на погосте, где лежать ей, а потом и ему самому. Приглянулось опушка у самого ближнего к дороге края, меж берез, в гуще рябиновой поросли. Подальше от суетливой родни, ближе к тем старикам, коих едва помнил по своей молодости. Невдалеке, что тоже нравилось, липа росла, не молодая девка, а баба в соку - лет сорок. И хоть места под ней не было, все же рябиновые поросли были рядом, а, значит, близко к солнцу, пчелам, медоносу...
На похороны распогодилось, и рыхлая серая влажность небес выбелилась под морозным солнцем, заиграли снега драгоценным блеском, а резкий колючий ветер калил щеки.
За железной телегой с гробом, запряженной трактором «Беларусь», шли старики и старухи, рядом с которыми сороколетние мужики и бабы казались молодыми. Вымирают Осинки... Из более, чем полусотни домов, едва ли в десятке слышны детские голоса. Не то, что летом, когда сюда съезжаются попить водки, помочь старикам и отдохнуть дети, внуки, правнуки. Их везут сюда на легкий ядреный навозом и травами воздух, на парное молоко с кислым черным хлебом. Своей молодежи мало, пальцев на одной руке хватит, чтоб парней и девок сосчитать. Да и оставались на селе из года в год те парни, что в городе места не нашли. Те, кто умом и хваткой не вышел или не мог привыкнуть к сутолочному ритму. Впрочем, и те и другие к тридцати обычно спивались. С недоверием и презрением относились они к трезвенникам вроде старика.
А пить ему просто нельзя было: как-то ночью на фронте во время дороги домой начался минометный обстрел, и крупная взрывная дробь наделала тогда изрядно дыр на теле сержанта группы полковой разведки. Кое-что извлек из него хирург, который посоветовал благодарить за жизнь Бога, а его за искусство, но, добавил, водки не пить - иначе, кровоизлияние, и хана, с девицами не гулять, незачем уже... Впрочем, насчет последнего он тогда, казалось, пошутил. Но, что факт, детей у них со старухой не было, то ли ранение, то ли переправа через Днепр, где он накупался в ледяной воде, то ли еще что. Словом, вся жизнь старика была в пасеке, в лесе, в неизбывных трудах по хозяйству, да в милой хозяюшке, что терпела, не охала, крепкий характер бывшего деревенского ухаря и забияки. Ведь до войны он и его трое братьев были грозой на всю округу. Не одну деревню из-за красивых девок на уши ставили, с кольем да кистинем защищая свое право любить кого и сколько хочется. Но и от этой крепкой ватаги жар времени оставил уголья - старший брат погиб в сорок втором, средний остался жив да уехал в Сибирь на промысел, так и пропал. Младший мал был для войны, но для женитьбы сгодился и в сорок пятом было у него малых уже двое. Их, племянников, и пестовал старик, наведываясь изредка в гости. Хлопал по худым задам, дразнил сопляками и все же завидовал, глядя на их чумазые лица... После смерти старухи, он приходил к ним в гости, сначала к одному, потом к другому. Ходил часто, особенно после того, когда вдруг околел пес, и живого слова сказать стало некому. Везде ему удивлялись, были рады, поили чаем, ждали, пока уйдет... Всегда на полную громкость, заменяя разговор, гремел телевизор. Где сначала врали про политику, потом шел бесконечный, как заевшая пластинка, сериал. Дон Педро ссорился с доном Хуаном, сеньора затевала интриги, наивная влюбленная плела любовную сеть... «О чем они?» - думал старик. Отделил хозяйство, живи своим умом, преумножай добро. Не понимают - поучи, изменяют - выгони. Он, бывало, обидится в сердцах, телогрейку - на плечи и в лес, к вечеру придет, заночует в бане. Так и живет там, пока не отойдет, не отболит сердце. А они... одно слово, папуасы... Впрочем, если бы не это... Все разговоры были на тысячу лет вперед переговорены...Да и не любил он разговоры. .. Тогда-то и решил старик напиться. Никто ведь не скажет дурного, выпил и умер. Даже не догадаются.
Путь до кладбища не долог, но скрип и громыхание телеги от кочек и наледи напомнил осинковским и похороны жены старика, и совсем недавний цинковый гроб, пришедший из недогашенной горящей точки. Вспомнилось, и заголосили старухи о том, что обезлюдивает деревня, и что скоро крышу перекрыть станет некому. И было обидно, что не только тогда, в сороковые, у них мужиков война отняла, горько было за девок нынешних, потому как у них-то за что? Забирают последних пареньков справных, оставляя село без рук, тянуть военную лямку, от которой городские давно нашли уже приемы отмазаться, а деревенских ваньков все честность, удаль дурацкая, да здоровье, на парном молоке со щами из русской печки замешанное, подводит. И как были они тягловой силой, так и остались.
...Но наступило утро. Похмельное, обыденное, то ли обманул военврач,то ли не судьба. Впрочем, судьбу в тот же вечер старик проверил еще раз, но бесполезно. Легкая пьяная смерть так и не шла к нему в гости.
Тихо шли они по насквозь продуваемму погосту. И казалось, за эти сто шагов до кладбища что-то выстыло в них, что-то выветрилось. И близость отцовых и дедовых могил, места, где в свой срок им так же покой найти, стряхнула с лиц бесчувственность быта. Деловито и чинно гроб установили у могилы на табуреты, и безо всяких речей в друг завыли старухи, запричитали молитвы. И плакали они, и молились, сетуя Господу на свою женскую долю, на жизнь, что забирает и старых, фронтовиков, и почти безусых еще, молодых. И на то, что не будет в этой жизни у них простого и счастливого быта. Ветер по морозному лесу разносил их слезную молитву каждой кивающей от порывов ветра маковкой, березы, соглашаясь с этим, как со вместе прожитым и казалось, что это из земли живым говорят предки, предчувствуя скорое исчезновение даже этого хрупкого благополучия. Обильная влага текла по лицу бабки Екатерины, она тоже чего-то сипло голосила.
Нахмурились, посуровели мужики, волнительно переминая в руках шапки. Копальщики дождались минуты, когда старухи сухими губами приложаться к пожелтевшему лбу покойного, деловито, по-плотницки, забили гроб. Начали спускать в могилу , кряхтя и краснея от натуги, часто поминая мать, широко, чтобы не оскользнуться, расставив ноги по краю.
Наконец, гроб был опущен и тяжелые комья стылой земли забарабанили по древесине. На минуту показалось, что старика добивают камнями. Но вот гулко ухнула первая лопата мерзлого грунта, потом другая, и через минуту деловитый звон как бы говорил всем, что и это - тоже работа, одна из работ на земле.
Вены он вскрывал дважды, да, видно, не умел. Или природная стыдливость к виду человеческой крови или просто неумение или боязнь полоснуть по сине-зеленым венам что есть силы, приводили к легкому кровопусканию, и он, перемазавшись в бурой липкой жиже, принялся мастерить себе удавку и, затягивая веревку в суровый круг, подумал с горечью, что из этого последнего окружения ему, полковому разведчику, уже не выйти. Нет сил, хоть нет фронта, но ведь и тыла нет.Некуда ему прорываться, некуда. И когда чужими навсегда стали свои, некуда идти, некому помочь. Да и незачем. Так пусть же сомкнется этот круг тоски, дряхлости и его презрения к ним гордым, наивным, жадным, завидущим, спившимся, ворующим и обворованным, пусть он удавит его. Пусть.
С кладбища шли быстро, говорили о ценах на дрова и уголь, о причудах запойного председателя, который так и не приехал на вынос. Видимо, обтяпывал где-то в районе свои делишки, впрочем, Бог ему судья. Говорили и о ценах в сельмаге, и о новом шофере райповской машины, как о новом любовнике Людки-продавщицы.
На длинном столе в колхозной столовой уже стояли налитые стопки. Горячие щи быстро разошлись по замерзшим осинковцам. Тут же по столам пустили железную миску с кутьей и, без особых предисловий, они выпили за помин души. Деловито, молча, заработали ложками. Спиртное тут же стало сменять стылую белизну щек на яркий румянец и, приняв еще по одной, старики и старухи, юнцы и мужики, девчата и бабы за второе взялись уже обстоятельней, переходя к бесконечному деревенскому разговору.
Веревочное кольцо сразу отовсюду впилось в горло. В глазах грянула ночь черная, и вдруг нещадно ударил по ногам пол. Стоя на карачках, с хрипом дыша, старик, понял, что веревка его подвела. Он сменил ее на другую, прыгнул с табуретки, но новая, крепкая, гвоздь обломила.
Тогда возроптал старик, но не на Бога, на дьявола, что же он, скотина? Говорят ведь, только дай ему повод, мигом утащит. А тут тянет резину. Не берет.Что же ты медлишь, издеваешься надо мной, черный ангел смерти?
Вот тогда он и достал то, что берег с войны. Потому, как если начал, то нужно кончать, если ты мужик. Но все же стыдно было ему, что немецкий вальтер решит дело. То, что враг не смог сделать в военную годину, вершит он нынче. Не победив, а купив все, что он когда-то берег. Стыдно было, когда он подносил немецкий ствол к виску, но и жить было стыдно, а точнее, слишком тоскливо, горько и обидно.
Перед третьим встали, как положено. Мужики потребовали добавки водки, она и под кисель сойдет. Бабы потребовали при дележе справедливости. Белой всем не досталось и не допившие мужики затеяли долгую нудную бузу, которая завершилась на улице вялой потасовкой. На том, помянув, и разошлись. На столах валялись непривычные для крестьянского стола недоеденные хлебные куски, стояла неубранная посуда, да в небольшой железной миске несъеденная кутья, густо пропитанная янтарным спелым медом.
Старик пожалел, что для храбрости не выпил. Вдруг, положив палец на курок, он стал шептать первую за многие годы молитву и дрожащими руками нажал на собачку. Рявкнул выстрел.
Мати Божья! не отврати слуха твоего от моей предсмертной молитвы, освяти ее благоволением твоим. Ангелы небесные и ты, Ангел-Хранитель мой! Не оставьте меня на одре смерти, соедините молитвы ваши с последним моим молитвенным вздохом. Примите меня и ведите меня на небо.
О! Какой свет тогда озарит меня на моем одре. Я буду окружен родителями, друзьями, проливающими обо мне слезы, но, утешая их, скажу: не плачьте, я отхожу в мир радостей; Ангелы небесные ожидают меня.