Александр БАЛТИН. Рассказы «Нет никакой Гермины», «Мама не возражала тогда», «Живые так мало знают»

Илл.: Художник Эммануэль Гарант

 

Нет никакой Гермины

 

Под вишнями – с их тугим, орнаментальным плетением ветвей, что так, почти батутом, пружинят, если забираться на деревья – на даче, на скамейке, плотно врытой в землю, сидел, и, переворачивая широкие страницы «Иностранной литературы», читал «Степного волка…

 Читал, маленький пожиратель книг, уже отъединённый от мира книжной стеною, не подозревая, как расшибётся об эту стену в подростковом возрасте, когда сознанье сожмёт, но и расколет сильнейший пубертатный криз; читал, ассоциируя себя со взрослым Гарри Галлером: в десять лет – пятьдесят, которые Степному волку нечто непредставимое; читал, погружаясь в плавные периоды прозы, не представляя той жизни, но родство ощущая душою – схожей у него с душой Галлера, которого Гермина вытянет на краткое время из интеллектуального кокона – вытянет, не обещая спасения, просто суля сласть низовой жизни, от которой хотел отстраниться, путешествуя великолепными интеллектуальными лабиринтами.

Августовский свет тёк медово-медленно с метафизической ложки бытия.

Может быть, никакой Гермины не было?

Как же не было! Вот она – великолепная Доминик Санда, в уголках губ которой зашифрована тайна женственности, оборачивается к Гарри, зашедшему наугад в ночное кафе, и, втянутый в разговор, он понимает, что с появлением Гермины, имени которой пока не знает, нечто сместилось в его жизни, сдвинулось на волос: который окажется важнее многих впитанных сердцем души книг.

 Это же из совсем другой жизни, малый! Мальчик, читавший под вишнями «Иностранку», ничего не ведающий практически ни о чём, странствующий по страницам миллионокнижья! Это же из совсем другой жизни: Доминик Санда, иное восприятие Степного волка, попытка эмигрировать в кино, в фильмы с этой актрисой: завораживающей, льняные локоны и фиалковые глаза, тайна тайн…

 Это из жизни – почти шестидесятилетнего человека, поставившего ламинированные фото божественной Доминик под лампу и на полку: жизни после мамы, с которой не расставался 54 года, чтоб не прийти в себя окончательно, вероятно, никогда, жизни – с женой и ребёнком, которому завтра тринадцать; то есть – 13 лет назад, внося пенный с ним свёрток в лифт, ты сказал: Здравствуй, сынок.

Он спал, как и положено.

…внутри сна мы живём столь же плотно, как и в этой реальности, и женщина, умершая так давно, с которой была рваная любовь, женщина, пришедшая по каналам сна, а последние годы так сильно ощущается её присутствие, предложившая поцеловать её грудь, обещала навестить ещё, а поцелуй растворился в моём спяще-живущем-по-другому сознанье подлинной прелестью бытия…

 Мальчишка, увлечённо следящий за преобразованиями Степного волка, не знающий насколько сам он защищён всеми живыми: мамой и папой, дядей и тётей, на даче которых живёт в августе, бабушкой, сейчас позовёт ужинать, – и потерявший их всех: с разорванный, иногда озаряющейся гармонией душой, почти старый, к шестидесяти подобрался человек: разве есть между ними хоть граммы общего?

Общей субстанции?

Общей судьбы?

 

…где крутятся невероятные сближения, в которых ничего невероятного: молодой, ещё не отпустивший бороду парень стоит на выдаче абонемента экономического вуза, дверь открывается, и входит деловая хозяйственница, а за ней худой, с обаятельной улыбкой парень: Саш, у нас новый мальчик, покажи, где почту брать…

 Вы идёте, познакомившись, вниз, на первый этаж, к вахте, где сваливают коричневатый пакет с газетами, журналами, письмами, вы болтаете о чём-то, пересыпая речь матом, не представляя, что жизнь свяжет дружбой на сорок лет; хотя противоположны: он – от жизни, от плазмы её, в неё же и ввергнется, став юристом, преуспев, и ты – облачно-книжный, сочиняющий весь век.

В сущности, сочиняющий жизнь.

Он – юрист, Вадим, да, вполне преуспевающий юрист; а вот – пишет тебе человек, ставший после смерти мамы одним из самых близких, вытягивающий тебя из горя, пишет по электронке, что против него подают иск за использование фото из открытого доступа, и ты, вспомнив о Вадиме, с каким теперь не общаетесь годами, звонишь ему, обрисовываешь ситуацию, просишь помочь.

Никогда не обращался с просьбами.

Сделай, как для меня! – звучит, как будто поставил печать…

 

На машине, синий москвич, дядя и тётя повезут тебя в Москву, август кончается едкой печалью; вощёные стрелы гладиолусов завёрнуты в мокрую ткань, и будешь любоваться лесами и россыпями городков, нагруженный Степным волком, к которому, обратившись взрослым – и к экранизации, и к тексту, воспримешь совсем иначе, забыв то, детское – когда не представлял, насколько разрыв интеллектуальных игр в бисер с жизнью чреват.

Чудовищно чреват.

Как любить женщину, которая умрёт в 39, а тебе было 35 (неужели было?), и какая – неизвестно, – её опаловое тело нежно светилось – придёт ли во сне опять.

Придёт ли мама?

Сиял сон, где они вместе, у них были прекрасные отношения, и она ходила к нам в дом, по словам мамы, как невестка.

 

Синий москвич везёт далеко-далеко, дальше смерти, кажется.

 

Провожал во сне дядю с тётей, провожал их к метро: круглой шайбы ВДНХ, нёс чемоданы, и пустынность знакомого пейзажа была страшна.

Никого, нигде.

Ни ветерка.

А у входа в метро, дядя, взяв чемоданы, тут же исчезнувшие в его руках, оттолкнул меня со словами: Тебе ещё рано.

Театр.

Вход только для сумасшедших.

Так – обречённый Гарри Галлер?

Или = обречённый бродить восхитительными лабиринтами, над какими распростёрто культурологическое, перенасыщенное, прошитое звёздами мысли и тайны небо – я?

Почему бы не обратиться к себе?

Игру в «я» и «не-я» не способен отменить даже Фихте, запустивший её…

 

Мама не возражала тогда

С Анькой – кругленькой и маленькой, при этом чрезвычайно экспансивной, и очень любящей разыгрывать из себя начальницу – встречался в центре «Новослободской», цвели сады витражей, и, вспоминая, как детство связано было с этой станцией, – жил в роскошном старом доме в коммуналке, с мамой и папой, – чуть не просмотрел коллегу.

Мелкие такие черты лица.

Без цветов.

Ты же держал траурный букет, ибо шли на похороны.

– Идём?

– Да.

Эскалатор долог, как бывают медовые летние дни, по капле стекающие с метафизической ложки бытия.

– Мои детские места, кстати, – сказал, почему-то перебирая стебельки гвоздик, не зная, о чём ещё.

Анька молчала.

Дом детства остался за спиной, и улица текла вниз: красивая улица – вот музей в старинном особняке; красивая – здесь дома индивидуальны, имеют своё лицо.

Вернуться б в дом детства: не говоря – в него, защищённое родителями.

Шли хоронить бывшую заведующую читальным залом – где работали.

Дама властная и крупная, вместе – душою лёгкая, оптимистичная, читавшая много, и смотревшая, и ездившая в последние годы – за счёт преуспевшей сильно дочери, с которой, как ни с кем, была близка.

Валентина Васильевна: сокращённо ВалВас.

Когда только пришёл на службу в библиотеку эту, занимавшую второй этаж экономического вуза, маялся – домашний и книжный – никого не зная, читал в свободное время, и она, проходя мимо, тогда работал на абонементе, загнула книгу, посмотрела, удивилась, что Диккенс. Потом – стали разговаривать.

Выявлялись детали.

Как-то оказалось естественным перейти в читалку, которой заведовала.

Непроизвольно пузыришься словами о детских местах своих, поскольку Анька, шажки мелкие, будто играет, всё молчит и молчит.

Зачем говорить?

Знакомы тридцать лет.

Валентина радостно ушла на пенсию, и избыточно счастливо прожила последние десять лет, путешествуя, обычно кратко, папец, как называла – Григорий Петрович, муж, жил, несмотря на больное сердце, до последнего.

Потом ей диагностировали рак.

Она держалась – судя по словам, перетекавшим в тебя по телефонным проводам.

Она держалась.

Потом позвонила Ленка, дочь, сказала про смерть.

И вот…

Сворачиваете у огромной звезды Театра Армии: каменной звезды-медузы,  – там творится нечто, вызревают пьесы, букеты их расцветают вымышлено в тебе, вечно сочинявшему жизнь – так, будто состояние трёх измерений претит своей скудностью.

 Божедомка – с неровным рельефом асфальта, больница, музей Достоевского, серый памятник… страдалец, разбуженный выстрелом бытия.

Возле морга встречаете Ольку – глаза заплаканы, крупный нос покраснел.

Нос не портит её – мила и легка, огонёк, как называла её Валентина, простодушна, крупная, купеческая такая красота.

Олька в чёрном костюме.

Дежурные слова – знала Валентину дольше тебя, в библиотеку вузовскую переманила её, но Олька быстро перешла на кафедру.

Каменный двор больницы, прокалённый августовской жарой.

Стены серого камня уходящие ввысь.

Несколько пожилых женщин, и как-то догадываешься, что одна из них – Тамара Васильевна: сестра Валентины, из Оренбурга, в противовес ей – худенькая, с подстриженными чёрными волосами.

Ленка мелькает…

Фейерверком вспыхивает в голове: Гусёнок! – Я не гусёнок, ма! – чуть не шипит обиженно. Но – так хочется ребёночка ласково назвать, пусть побудет ещё гусёнком.

 Она подходит ко мне.

– Соболезную, Лен.

– Спасибо… Да. Саш, нет закурить?

– Да ты не будешь мои.

– Любые пойдут!

Достаю пачку, вытягиваю сигарету, привыкла, небось, к дорогим.

Закурив, отходит к деловитому, невысокому, сух, с несколько вогнутым лицом дядьке, говорит с ним, обсуждая похоронную волокиту.

Смерть близких – помимо горя – оплетает сетью этих мелких, вынужденных, каких-то унизительных дел.

Те, кто ввели смерть, не могли позаботиться, чтоб тело растворялось в воздухе?

А лучше бы вообще, чтоб смерти не было…

Ленка была голенастой, долговязой девчонкой, вырастала, становилась красивой, потом поступила, поскольку мать, работая в приёмной комиссии летом, договорилась со всеми, на первом курсе выскочила замуж, на третьем развелась, и, взявшись за учёбу, попала после института бухгалтером в крупную компанию.

Нефть гонят за кордон.

К ней деньги потекли тем же потоком, что и нефть.

Больше замуж не выходила, предпочитая гражданские браки.

Огонь солнца жарок.

Анька стоит отдельно, пожилые дамы переговариваются тихо.

Потом за Ленкой спускаемся в поминальный зал.

Прохлада.

Открытая лодка гроба.

Надо цветы положить.

Не хочется смотреть.

Описывать Валентину, как восковую куклу?

Но ничего другого в голову не приходит.

Лишённый ауры движений и речи телесный предмет не пугает, вызывая странное недоумение; а кто и как выносил – стёрлось, ластик времени работает упорно, ведь прошло 14 лет.

Не поверить.

Но едем в солнцем же прокалённом автобусе за город – кладбище далеко.

Едем, разворачиваются, мелькая, московские подробности, разнообразие путается с однообразием волокнами, и путь, лентами разматываясь, не подарит откровений.

Как и кладбище, где сосны так рвутся ввысь, будто взлетят сейчас, воткнуться в чистое-чистое, без перышка облачного, небо.

Не воткнуться.

Особенно речей над гробом не было.

Сестра сказала два слова, Ленка добавила: За кошек не переживай, ма. Себе возьму.

Валентина была знатная кошатница: вечно по две держала.

– Саш, – рассказывает, – представь, стоит Тихон, лапками на батарею опёрся, тянется к окну, и тут Кшуся с разгона – ап! Его под ноги. Он пищит так жалобно, а она глядит победительно: мол, каково?

Возьмёт себе.

Стук молотка.

Глинистая в желтизну почва.

Подрубленные стебельки цветов.

Григорий Петрович – из овала соседней плиты наблюдающий действо.

Встретил её?

Запредельность сочится небом, когда расходимся с кладбища.

Олька хлюпает носом.

Аньки не вижу.

Небо, представляющее собой запредельность, отчасти порвано рвущимися в него соснами.

Автобус летел назад, но я, предчувствуя знакомую остановку, и не желая идти в ресторан, попросил высадить, попрощавшись, погрузился в сияющий, помпезный лабиринт метро.

У дома, зайдя в пестроту пятёрочки, купил чекушку, мало будет.

Мама ждала с обедом.

– Как, сынок?

…после смерти мамы дополнительно давило, что никогда больше не услышать «сынок» в свой адрес.

– Похоронили, ма. Народу совсем мало было.

– Ну, обедать будешь?

– Да.

Достаю чекушку, мама вытаскивает, моет рюмку.

Щи густы, начинены овощами и мясом, и, – Пусть земля будет пухом, – нелепой блямбой расплывается в воздухе кухни.

– Столько воспоминаний с Валентиной связано, мам.

– Конечно, сынок. Столько лет работали. Потом же общались.

Общались – бывал у ней в гостях, всегда угощала отменно, жизнерадостностью бурлила, обсуждали книги, фильмы.

Слабо пьянея от чекушки, я, допив её, пошёл за второй.

Мама не возражала тогда.

 

Живые так мало знают

Среди книг, да не тех. В школу не ходил, врачи рекомендовали индивидуальное посещение – редкое довольно в СССР, и родители уверены были, что в социуме не натурализуется.

 В библиотеке – Финансового института: подруга мамы оказалась соседкой заведующей, предложила…

 Отправился, устроился туда на работу, плывя в тяжёлом облаке безнадёжности, не представляя, как жить: кроме сочинительства не влекло ничего.

 Среди книг – но не тех: пыльное месиво экономической, советской, скучно-исторической лабуды.

 Библиотека – времён излома Союза.

 Замшелые тётки подразумеваются, но не только: бушует тут и молодёжная компания, они живут по схеме: не поступил на дневной, устраиваешься работать в институт, поступаешь на вечерний, через какое-то время переводишься.

Но – они живут компаниями, встречами, вечеринками, походами в кафе, мимолётными любовями.

И он – нелепый, книжный, всё время ощущающий гибельность всего.

Кто здесь кто – пока не знает.

На неё, зашедшую развязной походкой на абонемент, где и работал, не обратил внимания, не предполагая, что это ОНА: уже на все годы.

И после смерти – ранней своей, может, даже ярче.

 Она, работавшая в отделе комплектации, тоже его не заметила: какой-то новый парень на абонементе, но когда появилась в другой раз: остро накрашенная и великолепно одетая, вздрогнул, вдруг ощущая НЕЧТО.

Нечто это туго пульсировало в груди, расходясь лучевыми соцветиями.

Белые её, просто подстриженные волосы, зеленоватые глаза, чуть вздёрнутый нос, развязная походка, что может делаться плавной, так, что мозг плавится.

Развитые формы.

Она сама обратилась к нему, поинтересовавшись, что читает.

Он взбирался на гору Т. Вулфа: полно свободного времени, и она, сказав, что любит Ирвина Шоу, стала заговаривать с ним: первая из библиотечной компании, не принявшей его всерьёз.

Ему захотелось, чтоб приняли: неожиданно для себя, стал рьяно заниматься атлетической гимнастикой, потом – предлагать выпить: мама, работавшая в ТПП СССР, могла доставать импортный алкоголь.

Они соглашались.

Незаметно он стал своим.

…Саша и Света – сходятся имена?

 

Он, узнав, что Света живёт по соседству – в доме яро-красного кирпича, огромном, как целая страна, предложил вместе ходить на работу – невинно, по-детски.

 Она согласилась – двадцатитрёхлетняя, опытная, с поклонниками и любовниками, что почувствовал, узнал потом.

 Он ждал её утром, нервничал, курил, появлялась – всегда решительная, смеяться могла, после приветствия, и словно лицо трепетало мелкими вымпелами живой – феноменально живой для него – плоти.

Не представлял, что какие-то отношения возможны, уходил в лесопарк, и, тупо растирая грудь, внутри которой рос болевой цветок, бродил между берёз: так плохо ориентировавшийся в жизни, так хорошо разбиравшийся в книжных пространствах.

 

…сколько-то лет спустя, видя, как вода, жемчужно отливая, струится по её опаловому, полному и изящному телу, он, не очень веря, что происходит это в реальности, словно в драгоценном архиве сохраняя вкусы и запахи, слышит снова серебрящийся смех, отвечает улыбкой, договаривая что-то…

Слова не шибко важны.

Важно это утро, завтрак, и Света в его халате: Мой будет, когда я у тебя ночую.

Слова не шибко важны: верхушки чувств и ощущений выразят в лучшем случае.

Она училась в институте Культуры, чтобы закончив, передвинуться на ступень на работе, стать заведующей библиотекой.

– Будешь меня слушаться? – иронична, почти всегда.

Или трагична.

– Всю жизнь мечтал!

 

Импрессионизм былого подразумевает рваные линии собственного бытия, тесно-банально рифмующегося с «я», которое не расшифровать, не понять – всю жизнь стремился через творчество: противное слово – словно самого себя хочешь втащить на пьедестал.

 Она вышла замуж – за Игоря, сколько-то лет отучившегося в институте, бросившего его после слома Союза, ринувшегося во всякий торговый бизнес.

В начале девяностых у него получалось успешно.

 

Она колебалась: сильно колебалась; она говорила их общей подруге – с работы – Я бы вышла за Сашку, но его же тащить придётся всю жизнь. Я не смогу.

Литературное дарование, смешанное с инфантильностью и избыточной привязанностью к маме: их отношения со Светой были прекрасны – тяжёлая смесь.

Она к нам, как невестка ходит, говорила мама.

Так и было.

В бардачном вечере участвовали ещё: её одноклассница и Сашин одноклассник, с которым у неё нарисовался роман.

Пили вино, мешая с пивным янтарём, сыпались анекдоты, истории перемежались, бокалы и кружки наполнялись, звенели, когда чокались.

Всё пенилось, осенний вечер выплёскивал в действительность столько фантастических огней, что внезапное исчезновение Светы и не заметилось.

Полчаса была на кухне. Потом вернулась с запечатанным конвертом, отдала Саше: Прочти, когда уеду.

Он отложил, будто неважно, нечто сокровенное боясь показать, понимая, что важнее этого письма нету, а сейчас оно будет выхвачено Светой, разорвано…

 Через две недели – без звонка, не предупреждая, он не знал, когда вернётся, – пришла.

Звонок, резко пробуравив пространство квартиры, оторвал его от сочинительства, но тогда друзья-приятели могли заходить, и не предупреждая.

 Яркий, до остроты макияж.

 Она притащила бутылку белого, и, удобно-привычно расположившись на кухне, пили, смеялись, рассказывала про дачные свои приключения, потом, вдруг замерев, потащила на пол его, и, не ожидавший, растерявшийся, замирал, чувствуя, как пустота, окружавшая всегда, превращается в неё, в её плоть, в губы, шепчущие: Ты прочитал моё письмо. Сложил его?

Да, конечно.

Летели строки, изображённые, как живопись судьбы, её восхитительным почерком: Я счастлива, что узнала тебя, твой дом. Мне двадцать семь лет. Мне пора устроить свою судьбу, а не знаю, что делать – выходить за Игоря? Я не смогу тащить тебя всю жизнь…

 В таком духе.

– Да, прочитал, – вливаясь в поцелуй, умудрился ответить…

 

Он не мог быть другим.

Сочиняя с детского сада, не зная тогда, как толком прорваться в печать, он и сам понимал, что жизнь его висит на нитке.

Всегда так.

Оборвётся вот-вот.

 

Света вышла замуж за Игоря.

Он преуспевал.

Они почти дружили с Сашей: почему почти? слишком разные, во-первых, а во-вторых – алкоголь был всегдашним участникам их встреч.

Он – Игорь – вполне себе самоуверенный – не предполагал о напряжённом бурление отношений жены и приятеля.

Друга.

Собутыльника.

Как хочешь скажи – Саша обращается к незримому администратору своей судьбы, который всё бы мог устроить иначе, или позволить Саше сделать это.

– Но ты ж не пробовал, со своей писаной! – бурчит администратор, или – чётко проговаривает – черноодеянный, в длиннополой чёрной же шляпе, как у странника Одина.

Всё черно.

Света рвётся внутри, в душе – красными языками огня: восхитительная, танцующая, в боевом своём макияже, вечно с поклонниками, она рвётся языками огня, давно умершая, живая…

 

Она читает на работе его стихи: впервые опубликованы в известном журнале.

Она восхищённо глядит на него: Ну, ваще!

– Ну что, чайку? – спрашивает сидящая между ними заведующая читальным залом, с которой дружат.

– Не тот повод. – Заявляет Света. – Я щас.

Через полчаса пришла с бутылкой шампанского, которую и распивали, расплёскивая пузырчатое в пластиковые стаканчики.

За окном веселился весенний детский сад: май уже ощущался летне.

 

Май, жарко…

На длинной лоджии у Саши – тахта.

И тахта плывёт счастливым кораблём опалового секса, когда всё соединяется и будто звёзды улыбаются благосклонно.

Света замужем.

Потом – в разводе.

 

Потом – Саша женат: всё логично, и отношения его с женой, сперва, понятно, будущей, начались бурно, мощно, страстно: устал от рваной светиной любви.

 

Она же – перевелась на другую территорию: Финансовый институт, довольно хилый в СССР, превратился в цветущую корпорацию… денег.

Она перевелась.

Почти не виделись.

 

Страсти унимаются, но когда общий знакомый позвонил, и сказал, что Света умерла, Саша замер – поражённый, оглушённый.

39.

Не спрашивал, как и что, вспоминая, когда видел последний раз, и память – отматывала год.

А когда-то – практически каждый день.

Она говорила: Я бы предпочла молодой. Молодой и красивой.

У тебя ж дочка!

Она приходила с Анькой часто к нему, играл с девчушкой, дарил ей игрушки, как-то сказала – мол, хотела б, чтоб ты растил её.

Света в гробу.

Тело, лишённое ауры дыхания, движения и смеха, будто насмешка над ней, Светой.

Она в гробу.

Полно людей: массивный, крупногабаритный Игорь рыдает над нею.

Саша – нет.

Не хочется смотреть на восковое лицо, хочется, вглядываясь в былое, вернуть её.

 

Прошло без малого четверть века: Анька, дочка, осталась жить с потухшими глазами, закончила школу, устроилась в школьную библиотеку: карма матери.

Игорь пережил её на двадцать два года.

А для Саши – она рядом, чем больше лет проходит, тем это «рядом» становится плотней и конкретней.

Она – в Сашином сне: в её же доме, красивый это дом, горит его красный кирпич, старые просторные квартиры.

Она в доме: но не в своей квартире, и в соседней комнате мама, которой нет почти пять лет, и, поговорив с ней, сон расплавит – о чём, сидит теперь возле Светы.

Рядом со Светой.

Жемчужно сияют нежные начала грудей.

– Хочешь, – улыбка запредельной обворожительности. – Поцелуй мою грудь.

– А можно? Нас же нет.

– Мы есть. Только в другом измерение.

Сон скрыл – поцеловал, или нет.

Но вопрос остался, тонко растворённый в воздухе сознанья: Ты придёшь ещё?

– Конечно.

Потом Саша стоит в недрах сна, но у двери подъезда, та отворяется, никто не выходит, лестница видна, и дверь закрывается быстро.

 Сон переходит в явь.

Явь переходит в сон.

 

Живые так мало знают – обо всём, включая себя.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2026
Выпуск: 
9